Михаил Чванов

«Пришлите справедливого Даля!..»

Как все-таки много в Жизни значит случай! Не приедь Владимир Иванович Даль в Оренбург, может быть, не имели бы мы теперь такого национального богатства — по крайней мере, в том виде, в каком оно существует,— как его «Толковый словарь живого великорусского языка». И это не преувеличение. Да, собирать слова он стал гораздо раньше — потом в своей «Автобиографической заметке» он писал: «3 марта 1819 года… мы выпущены в мичмана, и я по желанию написан в Черное море, в Николаев. На этой первой поездке моей по Руси я положил бессознательно основание к моему словарю, записывая каждое слово, которое дотоле не слышал». Да, но не было, наверное, в то время в России больше такого места, как Оренбургская губерния, где одновременно бытовало бы — в результате переселенческой эпопеи, еще не успев перемешаться,— столько наречий и диалектов, столько обычаев и обрядов, столько песен и сказок, что отмечал в статье «О наречиях русского языка» и сам В. И. Даль: «Оренбургская губ., заселенная искони инородцами, большей частью кочевыми, наполнилась русскими двадцати губерний в течение последних ста лет». В одном уезде можно было встретить выходцев из десятка губерний. Да и более древнее русское население края — тоже переселенцы, конгломерат разноязычия и диалектов. Особая, чрезвычайно любопытная терминология рыбного дела сложилась у уральского казачества. В исконно русский язык активно вплетались и укоренялись в нем тюркизмы. Язык не просто жил, он продолжал расти количественно и качественно, и все это не проходило мимо Владимира Ивановича Даля. Не случайно, что именно здесь из-под его пера выходят «Были и небылицы», «О поверьях, суевериях и предрассудках русского народа», «О русских пословицах». Разумеется, что Владимиру Ивановичу Далю были знакомы труды известного исследователя Урала члена-корреспондента Российской академии наук П. И. Рычкова, и кто знает, может быть, его окончательно подтолкнул к титанической работе над словарем «Лексикон, или Словарь Оренбургской губернии»?.. Но только ли «Толкового словаря…» не имели бы мы? Остаются до конца не выясненными причины и обстоятельства, заставившие В. И. Даля поехать в Оренбург. Внешне все выглядело так. В 1833 году в Оренбург приехал новый военный губернатор Василий Алексеевич Перовский, личность чрезвычайно противоречивая и сложная, оставившая в истории Оренбургской губернии, в которую кроме собственно Оренбуржья тогда территориально входили обширнейшие пространства Урала и Приуралья, своеобразный след — одной из жемчужин репертуара Башкирского государственного ансамбля народного танца и по сей день является героический танец «Перовский» — поэтический отзвук трагического Хивинского похода, организованного им. О неординарности личности В. А. Перовского говорит хотя бы тот факт, что Л. Н. Толстой собирался сделать его одним из главных героев романа «Декабристы», которого он, к сожалению, не написал. Так вот, чиновником особых поручений при себе Перовский пригласил в Оренбург Владимира Ивановича Даля, отставного морского лейтенанта (однокашниками В. И. Даля в Морском кадетском корпусе были будущий адмирал Нахимов и декабрист Завалишин), бывшего ординатора Санкт-Петербургского военного госпиталя, друга знаменитого Пирогова и к тому же еще автора нашумевших «Русских сказок», известного под псевдонимом Казак Луганский. За «Сказки» эти он попал в III Отделение, но в этот же день был помилован царем, потому что тот помнил необыкновенный мост, в кратчайший срок сооруженный военным лекарем Далем при переправе через Вислу оказавшегося в безвыходном положении корпуса Ридигера, со всех сторон теснимого польскими повстанцами. В год отъезда в Оренбург в Петербурге вышла книжка «отставного флота лейтенанта и доктора медицины В. Даля «Описание моста, наведенного на реке Висле для перехода отряда генерал-лейтенанта Ридигера», вскоре она была переиздана в Париже. Возможно, что Даля Перовскому в свое время представил Жуковский, они были друзьями. Мог посоветовать взять с собой Даля старший брат Перовского — Алексей Алексеевич, писатель, известный под псевдонимом Антоний Погорельский (кстати, автор прекрасной волшебной повести для детей «Черная курица, или Подземные жители»). Мог быть и такой вариант: «возможно,— полагает автор книги о В. И. Дале в серии «Жизни замечательных людей» Владимир Порудоминский,— Василию Перовскому не только Даль, но доктор Даль был нужен: генерала Перовского мучила рана в груди, полученная в 1828 году под Варною (генерал и лекарь были на одной войне)». Вполне вероятно. Но есть и еще один вариант. «У нас все ведь от Пушкина» — эти слова сказаны Достоевским по конкретному поводу. Но, возможно, они верны и применительно к нашему случаю. По одной из версий Перовскому посоветовал взять Даля чиновником особых поручений не кто иной, как А. С. Пушкин, который был с В. А. Перовским на короткой ноге. Да и действительно, если бы Перовскому Даль был нужен как врач, неужели ему трудно было взять, или, по-нынешнему говоря, оформить, его врачом? И вдруг меня пронзила сумасшедшая мысль: а что, если не просто посоветовал? Не кроется ли в этом некая пушкинская тайна, если хотите, хитрость? Ведь тогда его уже жгла мысль о Пугачеве, о котором он непременно должен написать, но материалы о бунте строго запрещены, жгло горячее желание побывать непосредственно на местах, связанных с народной трагедией. Пушкин понимал, что если ему даже и удастся поехать туда (в чем он очень сомневался, ведь в его просьбе к военному министру ознакомиться со «следственным делом Пугачева» было отказано), за короткое время он вряд ли много увидит и узнает — да ведь все равно и помешают,— и он, если можно так выразиться, засылает в Оренбуржье своего человека (допускаю, что сам Даль мог не догадываться об этом) чиновником по особым поручениям самого военного губернатора. Повторяю, может быть, это неверно, но я допускаю такое — ведь «Пугачев» во что бы то ни стало должен быть написан. Тем более что опасения А. С. Пушкина насчет разрешения ему самому поехать по пугачевским местам оказались не напрасными. Когда он 22 июля 1833 года написал на имя шефа жандармов письмо: «Генерал! Обстоятельства вынуждают меня отправиться вскоре на 2 или 3 месяца в мое нижегородское имение. Я желал бы воспользоваться этим случаем, чтобы съездить в Оренбург и Казань, которых я еще не знаю. Я прошу его величество дозволить мне осмотреть архивы этих двух губерний», то получил от управляющего III Отделением такой ответ: «Его величество… изъявили высочайшую свою волю знать, что побуждает вас к поездке в Оренбург и Казань…» Чтобы получить разрешение, А. С. Пушкин вынужден был пойти на прямой обман. Он написал: «Может быть, государю угодно знать, какую именно книгу хочу я дописать в деревне: это роман, коего большая часть происходит в Оренбурге и Казани, и вот почему хотелось бы мне посетить обе сии губернии». Как бы то ни было, только в 1833 году бывший флотский лейтенант Владимир Иванович Даль приехал в Оренбург. Он приехал туда, как я уже упоминал, малоизвестным чиновником особых поручений — впрочем, это не совсем так: к тому времени он был знаменитым хирургом, «второй хирургической перчаткой России» — первой был великий Пирогов,— а восемь лет спустя уехал знаменитым писателем и ученым. Восемь лет! Мало это или много? Можно было все восемь лет прожить в Оренбурге и ничего не увидеть. Можно было бы, как и некоторые другие чиновники, половину своей жизни провести в поездке по краю, но тоже, по сути дела, ничего не увидеть — и жизнь местных народов, чуждая и загадочная, текла бы мимо, можно бы даже равнодушно наблюдать за ней со стороны. Восемь лет! Для Даля с его умением обостренно вбирать в себя все окружающее, эти годы были целой жизнью. В первый же год своего пребывания в Оренбурге он только верхом проскакал по необозримым просторам степей и гор более двух с половиной тысяч верст: Уральск и Гурьев, Уфа и Стерлитамак, Александров-Гай и Калмаковская крепость, Букеевская орда, бесчисленные станицы, деревни, аулы, стойбища, кочевки… Он не раз бывал в горной Башкирии, в том числе в уникальной Каповой пещере, которую, кажется, не пропустил ни один серьезный путешественник, ни один серьезный исследователь Урала XVIII — XIX веков, где позднее, уже в середине XX века была обнаружена палеолитическая живопись, доказывающая, что здесь был один из центров древней человеческой цивилизации, на удивительных озерах Кандры-куль и Аслыкуль, замечательное описание которых он нам оставил и которые вдохновили его на прекрасный рассказ-легенду «Башкирская русалка». Я снова открываю сборник рассказов и повестей В. И. Даля: «С рассветом, в летний день, густые туманы встают с Ачулыкуля, с озера, и тянутся столбом, перегнувшись коромыслом на призыв к Усень-Ивановскому лесу, и лес походит издали на огромное дымовье, из которого синий дым тянется, перегнувшись и постепенно расстилаясь, к далекому озеру; около полудня Усенский лес убрался и управился с прическою своей, оделся облаками или тучами, но незваный гость и закоснелый враг всякой прически, горный ветер,— растрепал уже снова буйную голову Усеня, разогнал волны кудрей ее во все четыре стороны, и тучки быстро несутся по ветру, чтобы к ночи снова пасть туманом на дремлющее озеро…» Или еще: «Озеро Ассулы, или Ачулы, в переводе: открытое, отверстое, бездонное, или, может быть, вернее, сердитое,— в самом деле разливается и упадает, прибывает и убывает, не постоянно, не равномерно, без всяких видимых причин. Башкиры уверены, что первое делается только перед какою-нибудь бедою. Они сосчитают вам по пальцам не только события от 1772 года по 1860-й, от Емельки Пугачева и до мятежа в Польше, не забыв ни одной войны нашей, ни одного местного или общего для империи бедствия, но прихватят иную пору такой старины, что после того события или времени во всех уездных городах нашей губернии раз по семи уже погорели все архивы, и вам было бы негде навести справку ни о событии, ни о тогдашнем состоянии озера…» Озеро Аслыкуль — жемчужина Башкирского Приуралья. Но оно очень уязвимо и нуждается в человеческой осторожности и защите. Уже давно не селятся в местечке Бир-казан-камыш (Пеликаньи камыши) прекрасные оранжеватые птицы (наверное, нигде в мире они не жили в столь высоких широтах), последний пеликан был убит здесь в 1914 году. Уже нет по берегам озера лиственничного леса, последнее дерево погибло в 1948 году, оно сохранилось лишь на фотографиях — карликовое, уродливое, скособоченное, больное… Сравнительно недавно одному председателю колхоза пришло в голову свалить на самой кромке прибоя минеральные удобрения, и озеро, не подозревая, что это страшный яд, прибирая свои берега, слизало их. Все больше на берегах озера всевозможных баз отдыха: хорошо, если на его глади появятся паруса, но не катера и моторки. К счастью, пока еще никому не пришло в голову питать его водами какое-нибудь очень важное промышленное предприятие, а то и построить его на самом берегу озера… Кстати, в последние годы озеро в очередной раз прибывает. Перед какой бедой? Может, перед экологической? Долго бы пришлось перечислять места, где Владимир Иванович Даль оставил свой незримый след. К концу года он уже свободно говорил на башкирском и казахском. Интерес его был ненасытен. Он изучал степь со страстностью историка, филолога, фольклориста, этнографа, археолога, юриста, ботаника, врача… и конечно же писателя. Прямо в степи он зачастую делал сложные по тем временам операции, давал советы, разрешал вековые споры. Зачастую он предотвращал большие кровопролития. Закипала гневом степь, уже считалось невозможным обойтись без посылки карательной экспедиции, но ехал Даль — и дело решалось мирно. А сколько междоусобных споров, благодаря ему не превращалось в кровавую резню. Недаром кочевники называли его между собой Справедливым, и имя это было широко известно в степи. О многом, например, говорит такой факт. Когда в 1837 году в очередной раз заволновались казахи, «главный возмутитель» и «ослушник воли начальства» батыр Исатай Тайманов просил военного губернатора: «Просьбы и жалобы наши никем не принимаются. Мы живем в постоянном страхе. Пришлите к нам честных чиновников, чтобы провели всенародное расследование. Особенно желаем, чтобы жалобы наши попали к господину подполковнику Далю. Пришлите справедливого Даля!..» Даль в свою очередь проникся глубокой симпатией к местным народам, разве не знаменательно, что своего сына-первенца он назвал двойным именем Лев-Арслан (арслан — по-башкирски лев). За годы своей службы в Оренбурге Владимир Иванович Даль объехал обширные пространства башкирских земель и сделал подробное их описание. Он вынужден был докладывать Перовскому о разграблении башкирских земель, о беззаконии и лихоимстве. В 1834 году в ученом дерптском журнале Даль опубликовал статью о башкирах. В ней он подробно анализирует административное деление башкирских земель, рассматривает различные гипотезы о происхождении башкир. Он не просто перечисляет башкирские бунты, а рассказывает о причинах, вызвавших их. Так, например, известное восстание 1707 года, по его мнению, вспыхнуло как справедливая реакция на «самовольный образ действий назначенного в Уфу Сергеева». «Во время этого восстания,— не побоялся сообщить Даль,— погибло более тридцати тысяч мужчин; больше восьми тысяч женщин и детей были поделены между победителями; 696 деревень были разорены». Чрезвычайно интересны наблюдения Даля о характере, образе жизни башкир. Нередко им приходится брать в руки оружие: «В сражении башкирец передвигает колчан со спины на грудь, берет две стрелы в зубы, а другие две кладет на лук и со скоростью ветра посылает их одну за другой; при нападении низко пригибается к лошади и — грудь нараспашку, рукава засучены, с пронзительным криком бросается на врага». Но в обычной жизни, подчеркивает Даль, башкиры миролюбивы. «По всей Башкирии,— пишет он,— можно путешествовать столь же безопасно, как по большому Московскому шоссе. Башкиры обходительны и ласковы». 18 сентября 1833 года в Оренбург приехал Пушкин. Как писал впоследствии В. И. Даль, «прибыл нежданный и нечаянный». Пушкин ехал так, быстро, что обогнал секретные жандармские предписания на его счет. Только через месяц после его отъезда из Оренбурга туда пришло «Дело № 78. Секретное»: «Об учреждении тайного полицейского надзора за прибывшим временно в Оренбург поэтом титулярным советником Пушкиным». Хотя тут надо оговориться: одно предписание догнало Александра Сергеевича — негласное предупреждение нижегородского военного губернатора своему оренбургскому коллеге: литературные занятия якобы не что иное, как хитрый предлог, в действительности же титулярный советник Пушкин — тайный ревизор… Так родилась идея «Ревизора», которую потом Пушкин подарил Гоголю. И, словно боясь этих предписаний (а может, на самом деле — боясь), Пушкин торопился. Уже наутро он ехал в Берду, Сопровождал его в поездке Владимир Иванович Даль. По пути он рассказывал Александру Сергеевичу, «сколько слышал и знал местность, обстоятельства осады Оренбурга Пугачевым; указывал на Георгиевскую колокольню в предместии, туда Пугачев поднял было пушку, чтобы обстрелять город,— на остатки земляных работ между орских и сакмарских ворот, приписываемых преданием Пугачеву, на зауральскую рощу, откуда вор пытался прорваться по льду в крепость, открытую с этой стороны; говорил о незадолго до того умершем здесь священнике, которого отец высек за то, что мальчик бегал на улицу собирать пятаки, коими Пугачев сделал несколько выстрелов в город вместо картечи,— о так называемом секретаре Пугачева Сачугове, в то время еще живом, и о бердинских старухах, которые помнят еще «золотые» палаты Пугачева, то есть обитую медною латунью избу». В Берде была замечательная встреча со старухой Бунтовой. Были собраны и другие старики и старухи, помнившие Пугачева, но поразила Пушкина живостью ума, образным мышлением именно она. Она рассказывала о взятии Пугачевым крепости Нижне-Озерной, о присяге ему, о том, как после разгрома восставших плыли по Яику тела убитых. Потом Владимир Иванович Даль увидит отголоски этого рассказа в «Истории Пугачева» и в «Капитанской дочке». Вечером 19 сентября Пушкин был у Даля дома. Говорят, две барышни, узнав, что великий поэт у Даля, проникли в сад и забрались на дерево. О чем говорили гость и хозяин? Но рамы были двойные, и барышни ничего не услышали. Даль в своих воспоминаниях тоже умалчивает об этом. Но, наверное, о пугачевщине и Пугачеве, о причинах восстания, о нынешнем состоянии края. Все это чрезвычайно интересовало Пушкина. Пушкин уезжал из Оренбурга утром 20 сентября. Дорога шла по правобережью Яика. По пути лежали станицы и крепости Чернореченская, Татищева, Нижне-Озерная, Рассыпная, Илецкий городок. Владимир Иванович Даль провожал Пушкина, до Яицкого городка, переименованного по приказу Екатерины в Уральск. Позже Даль, видимо, много встретит из рассказанного им наедине за плотно закрытыми окнами и в дороге — в «Истории Пугачева», в «Капитанской дочке». Многие архивы для Пушкина были за семью печатями, поэтому сведения Даля, уже успевшего достаточно глубоко изучить край, были для него очень важными. А то, что Даль располагал большими сведениями, видно хотя бы из того факта, что имел от военного губернатора следующую бумагу: «Состоящему при мне чиновнику особых поручений коллежскому советнику Далю… предписываю гг. исправникам, городничим, кантонным, дистаночным, султанам и прочим частным начальникам, горнозаводским, гражданским и земским полициям и сельским начальствам оказывать всякое содействие, по требованию его доставлять без замедления все необходимые сведения…» Определенно можно сказать, что и «История Пугачева» и «Капитанская дочка» были бы написаны несколько иначе, если бы в Оренбурге в то время не жил Владимир Иванович Даль. Об этом можно судить хотя бы по тому, что в бумагах Даля уцелел отрывок записи о Пугачеве с пометкой: «Еще Пугачевщина, которую я не успел сообщить Пушкину вовремя». В Уральске они простились, и меньше чем через месяц Пушкин послал в Оренбург Далю свою «Сказку о рыбаке и рыбке» с надписью: «Твоя от твоих! Сказочнику Казаку Луганскому — сказочник Александр Пушкин».Следующая встреча была в Петербурге, куда Даль приехал с Перовским, готовившим Хивинский поход. Даль еще не знает, что через несколько дней великий русский поэт будет смертельно ранен и он будет свидетелем его смерти… Искал общения с Далем в Оренбурге и Жуковский, сопровождавший цесаревича великого князя Александра Николаевича (будущего Александра Второго) в путешествии по стране, которой ему в скором времени предстояло править. В редкие свободные часы Даль рассказывал Жуковскому башкирские предания — про озеро Елкикичкан, про пещеру в скале Тауча, про любовь Зая-Туляка к дочери подводного хана, хозяина озер Аслыкуль и Кандрыкуль. И вот в связи с этим мне хочется рассказать об одном, на мой взгляд, чрезвычайно важном факте, характеризующем как личность В. И. Даля, так и его ревностное, принципиальное отношение к отечественной литературе. На прощанье Жуковский попросил записать для него несколько подобных преданий, они заинтересовали его как сюжеты для его будущей восточной баллады или поэмы. Даль преклонялся перед талантом Жуковского, но тем не менее позднее осторожно отказал: «Я обещал Вам основу для местных, здешних дум и баллад, уток был бы Ваш, а с ним бы и Ваша отделка. Я не забывал этого обещания, может быть, ни одного дня со времени Вашего отбытия, а между тем обманул. Но дело вот в чем, рассудите меня сами: надобно дать рассказу цвет местности, надобно знать быт и жизнь народа, мелочные его отношения и обстоятельства, чтобы положить резкие тени и блески света; иначе труды Ваши наполовину пропадут; поэму можно назвать башкирскою, кайсакскою, уральскою,— но она, конечно, не будет ни то, ни другое, ни третье. А каким образом я могу передать все это на письме?.. Я начинал несколько раз, у меня выходила предлинная повесть… Вам нельзя пригонять картины своей по моей рамке, а мне без рамки нельзя писать и своей!..» Даль считал, что, независимо от таланта, надо писать только о том, что хорошо знаешь, что прошло через сердце, и не побоялся прямо сказать об этом самому Жуковскому. В 1838 году за заслуги, в том числе огромную работу, проделанную по исследованию Оренбургского края, Российская академия изберет его своим членом-корреспондентом. В 1839 году он отправится в печально знаменитый Хивинский поход. В Хиве томились тысячи русских пленных, только некоторым из них удавалось бежать, и даже через кочевников, которым за это грозил страх смертной казни, приходили письма с просьбой о помощи. Но это была только одна из целей похода, скорее внешняя, чтобы поднять дух солдат,— царь боялся, и не без оснований, английского влияния в Средней Азии. Даль советовал выступать в поход весной, но Перовский не послушался его: выступили в конце ноября. Зима была на редкость тяжелой, не говоря уже о том, что зима в степи вообще очень сурова. Не помогли ни расстрелы, ни виселицы для острастки, ни посулы — с полпути пришлось повернуть, потеряв треть войска. Трагическим Хивинским походом, по сути, дела, окончилась служба В. И. Даля в Оренбургском крае. Хивинский поход заставит его еще и еще раз над многим задуматься, принесет много горечи, хотя он же даст возможность еще глубже узнать простых людей Оренбуржья и Южного Урала: яицких казаков, башкир, казахов…В Оренбург, как я уже говорил, Владимир Иванович Даль приехал малоизвестным чиновником по особым поручениям при военном губернаторе, а уехал знаменитым писателем. Здесь им были написаны автобиографические повести «Мичман Поцелуев» и «Вакх Сидор Чайкин», «Домик на Водяной улице», другие повести, рассказы и очерки. Но особую славу ему составят такие произведения, как «Осколок льду», «Рассказ об осаде крепости Герата», «Уральский, казак», «Майна», «Бикей и Мауляна», «Башкирская русалка», написанные на местном материале. А среди них особое место занимает небольшой по объему, но удивительно емкий очерк, а скорее, рассказ. «Уральский казак». Пожалуй, ни одно произведение отечественной литературы не рассказало столь глубоко, емко и честно о такой социально-этнической прослойке русского народа XVIII— XIX веков, как казачество, и в частности уральское. Не зная этого рассказа, пожалуй, невозможно понять во всей сложности и противоречиях корни и причины, приведшие уральское казачество, в качестве порохового фитиля или детонатора, к Пугачевскому восстанию, как невозможно со всей объективностью понять его шатания и непоследовательность в последующий период восстания. Не зная этого рассказа, может быть, нельзя понять его дальнейшей, не менее сложной социальной и духовной истории, его противоречий, особенно остро и непримиримо выразившихся в период гражданской войны. Если хотите, «Уральский казак» — своего рода предтеча «Тихого Дона». Что касается повести «Бикей и Мауляна», то она была первой достоверной повестью о жизни казахов. Она сразу привлекла к себе внимание российского читателя, вскоре была издана в Париже. Необычностью материала, но реалистичностью изображаемого, глубоким гуманизмом, глубоким уважением к «диким» кочевым народам, которым не чуждо ничто: ни мудрость, ни мужество, ни доблесть, ни нежность, ни высокая любовь, достойная Ромео и Джульетты,— завоевала эта книга сердца современников. «В этой чете столкнулись два человека— с глубоким уважением и даже удивлением писал о своих героях Даль,— в своем роде необыкновенных: упрямая судьба одарила дикарей этих мозгом и сердцем, которые при надлежащем развитии понятий и способностей, может быть, украсили бы чело и грудь царственной четы; может быть, другой Суворов, Кир, Кант, Гумбольдт сгинули и пропали здесь, сколько скованный дух ни порывался на простор!» Мауляна! Кое-кого из «общества», наверное, не мог не задеть ее портрет, написанный Далем: «Пригожество и красота — вещи условные; не знаю, приглянулась ли бы вам моя степная красавица с первого раза, особенно если бы вы пожаловали в зауральскую степь прямо с партера Александрийского театра, из филармонической залы, с пышного придворного бала; — если же нет, то виной этому был бы, вероятно, только тяжелый, мешковатый наряд ее; я думаю, что если бы вы обжились немного со степью и с дикарями ее и дикарками, если бы привыкли только к этим тройным и четвертным неподпоясанным халатам, неуклюжим чоботам и мужиковатой поступи, то стали бы вглядываться в иное свежее, дикое, яркое и смуглое лицо, в котором брови, ресницы, очи, губы и подборные, скатного жемчуга зубы украсили бы любую из московских и питерских красавиц, похожих нередко — извините меня, неуча,— на куколку, которую шаловливые девчонки умывали и смыли с нее и румянец, и алый цвет уст, а в голубых глазках оставили один только бледный, мутный намек на прежний цвет их». Или еще: «Есть доселе много людей на линии и в Оренбурге, которые видели и знали ее. Вы услышите одно, и разногласицы насчет Мауляны нет, словно все условились и сговорились. Она поражала и озадачивала собой каждого, с кем бы ни сходилась, ни встречалась: думаешь видеть перед собой милую окрутницу, которая ловко, удачно и искусно подделалась под стать и лад дикарки, не покидая благородной, образованной осанки наших барынь и девиц лучшего круга». И еще одно, чрезвычайно важное обстоятельство. Даль как бы заново открыл Оренбургский край, своими произведениями привлек к нему обостренное внимание общественности, прежде всего литературной. Если бы не Даль, скорее всего, не приехали бы в Оренбуржье и Приуралье Толстой и Чехов, многие другие русские писатели. Вдохновенный историк, знаток молочных продуктов А. С. Кишкин в одной из своих статей писал: «Не было и нет в нашей стране другого такого молочного напитка, который взлетел бы так стремительно в зенит славы, как это произошло с кумысом, вызвавшим в XIX веке невиданное паломничество в заволжские степи для исцеления от туберкулеза. Мало сейчас кто знает, с чего все это началось. Кто первым открыл для россиян кумыс как лечебное средство?» И отвечает: «Владимир Иванович Даль». Конечно, о кумысе в России знали и до Даля. Еще в Ипатьевской летописи сообщалось, что в 1245 году князь Даниил Галицкий, ездивший на поклон к хану Батыю, пил у него кумыс, который князю не понравился и потому был заменен вином. Впрочем, еще раньше, в 1182 году, как рассказывает летопись, князю Игорю Всеволодовичу удалось бежать из половецкого плена только потому, что его сторожа напились кумысу и крепко заснули. И мне нетрудно представить эту картину. Нет, не опьянели они, как пишут некоторые историки, видимо никогда не пившие кумыса. Это совсем другое состояние. Всякому, кто хоть раз по-настоящему пил кумыс, знакомо глубокое расслабление, которое после него наступает. Впрочем, первое упоминание о кумысе можно найти еще у Геродота, жившего, как мы знаем, в 484—424 годах до нашей эры. Описывая быт скифов, Геродот отмечал, что их любимым напитком было кобылье молоко, приготовленное особым способом. Уже в «наше время» — я имею в виду так называемую «нашу эру» — о кумысе упоминает великий Ибн-Сина (Авиценна), который тысячелетие назад вылечил им визиря Сухайлия, страдавшего мочекаменной болезнью. Позже, почти одновременно с Ипатьевской летописью, о кумысе упоминает, рассказывая о своем путешествии в «Татарию» в 1253 году, французский монах Рубрилиус. Правда, он почему-то называет кумыс «космосом». «В тот же вечер проводник дал нам немного космоса,— рассказывает он.— Испив его, я сильно вспотел от страха и новизны, потому что еще никогда не пил его. Но все равно он показался мне очень вкусным. Напиток этот щиплет язык как терпкое вино. При отведывании его на языке остается вкус миндального молока и внутри вас разливается очень приятное ощущение…» Веком позже о кумысе рассказывает знаменитый Марко Поло: «Напитком им служит кобылье молоко, приготовленное таким образом, что его можно принять за белое вино, это очень хороший напиток. Они называют его «кемыз». Но потом в течение пяти веков вы не найдете в европейской литературе даже упоминания о кумысе. Только в конце XVIII века снова начинают появляться скудные сведения о нем. Но это не значит, что он был начисто забыт кочевыми народами. Они применяли его и просто как полезный и вкусный напиток, они применяли его и при истощающих болезнях, и после хронического недоедания. Прекрасно знал об этом живший «в башкирах» Сергей Тимофеевич Аксаков. Более того, как свидетельствует «Семейная хроника», благодаря кумысу вылечилась его мать. Но все это практиковалось на окраинах Государства Российского, как бы в медицинском подполье, на уровне знахарства. А в европейской России, в ее ученом медицинском мире о кумысе давно и прочно забыли. И вот теперь о чудодейственных свойствах степного напитка говорил известный врач и писатель, член-корреспондент Российской академии. «Как русские, так и иностранцы,— писал Владимир Иванович Даль,— высказывают иногда о «кумызе» ошибочные сведения… напиток этот, как пища и как врачебное свойство, стоит того, чтобы с ним ближе познакомиться… Кумыз… составляет главнейшую пищу и наслаждение наших кочевых народов, которые без него едва ли могли существовать. Привыкнув к кумызу, поневоле предпочитаешь его всем без исключения другим напиткам, особенно в жаркое время. Он охлаждает, утоляет и жажду, и голод, и придает особенную бодрость». А далее Владимир Иванович писал: «У киргизов чахотка почти неизвестна! Особенные свойства кумыза, которые объяснить нелегко, но за которые я могу поручиться, состоят в том, что он никогда не переполняет желудка, его можно пить сколько угодно и во всякое время, не чувствуя отягощения. Почему кумыз и приносит особенную пользу во всех тех болезнях, где тело требует сытного и легкого питания, без отягощения пищеварительного снаряда. Кумыз приносит особенную пользу при всех хронических грудных страданиях, как собственно легких, так и дыхательного снаряда вообще. Последовательное действие кумыза обнаруживается через неделю и ранее, оно состоит в сытном здоровом и легком питании целого тела. Чувствуешь себя бодрым, здоровым, дышишь свободно, лицо принимает хороший цвет. Я сомневаюсь, можно ли придумать какую-нибудь другую пищу, которая в этом отношении заменила бы кумыз». Без преувеличения можно сказать, что это сообщение ошеломило русское общество. Когда шок немного прошел, многие, зачастую самые отчаявшиеся излечиться от туберкулеза, вместо дорогостоящих курортов Швейцарии и Италии обратили свой взор на восток — в доселе неизвестные и дикие степи. А чахотка в то время не щадила никого: ни бедных, ни богатых. И первые же результаты показали, что Даль был прав. Кумыс за короткое время, может, полностью не излечивал от туберкулеза, но значительно улучшал состояние, укреплял организм. В этом паломничестве была другая сторона — люди, не знавшие толком родной русской деревни, поневоле знакомились теперь с укладом степи. Жили в курных избах, в палатках, шалашах, кибитках и юртах. Ехали только лечиться — и невольно узнавали жизнь кочевых народов, проникались к ним уважением. Так в башкирские и оренбургские степи вслед за волной переселенцев — представителей беднейшего крестьянства и хищниками-колонизаторами хлынула в поисках здоровья, может, не такая густая, волна среднего класса, интеллигенции, дворянства. Почти повсюду в степи стихийно возникали примитивные кумысолечебницы. А уже в 1859 году в заволжских степях появился первый профессиональный врач, лечивший кумысом,— Н. В. Постников. Он стал основателем отечественного кумысолечения. Организовав недалеко от Самары стационарную кумысолечебницу, он уже в 1859 году обследовал и лечил в ней около ста человек. К концу, девяностых годов подобных лечебниц было уже около пятидесяти с общей пропускной способностью до 1 100 человек за сезон. Именно на кумыс приезжал в заволжские степи Лев Николаевич Толстой. С Толстого, по сути дела, начался второй этап повышенного интереса широкой общественности к заволжским степям, к народам Южного Урала, Оренбуржья и Казахстана. А тут еще в сентябрьском и октябрьском номерах «Русской мысли» появился очерк Д. Н. Мамина-Сибиряка и подлил масла в огонь. «Какая другая цивилизация изобрела что-нибудь хотя приблизительно похожее на кумыз, этот символ равновесия телесных и душевных сил? Ни одна! Есть вино, пиво, водка, опиум, но все это еще только сильнее расстраивает и без того поднятого на дыбы человека. Божественный напиток — этот кумыз и, может быть, ничто так не успокаивает нашу цивилизованную нервность, суету мысли и вечные судороги чувства… Невольно переношусь к тем тысячам страдальцев, которые «не находят места» и добивают себя окончательно каким-нибудь «сдобренным медицинским департаментом» самым верным средством. Даже совестно делается, когда встают перед глазами все эти труженики и жертвы великой цивилизации. Чем платить докторам за визиты, чем уплачивать удесятеренные аптечные таксы, чем шататься по модным курортам и сомнительным «водам», не лучше ли «взять лето» где-нибудь в степи и действительно отдохнуть душой и телом?.. Я говорю о том, когда можно и следует предупредить болезни, а не о том, когда доктора, чтобы отвязаться от умирающего пациента, посылают его умирать куда-нибудь подальше, в самый патентованный уголок, снабженный всякими дипломами и аттестатами. Мы именно не ценим своих богатств, которые вот тут, сейчас под носом…» Могу только с великой грустью добавить, что, к сожалению, настоящее степное кумысное лечение, о каком писал Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк, уже невозможно. Ибо дело не только и, может быть, не столько в самом кумысе, а в бескрайнем покое степи, в ее целительной лени, в самом ее воздухе, густо настоянном на сладких и горьких травах, в неторопливом, более того, даже как бы специально замедленном степном быте. Впрочем, Д. Н. Мамин-Сибиряк прекрасно описал это отрешенно-кумысное состояние: «Наша жизнь» на кумызе» шла своим порядком — день за днем, неделя за неделей… Не хочу я знать ничего ни о Болгарии, ни о последнем концерте Софии Ментер, ни о «зверском преступлении», которое непременно совершается в разных весях и градах, ни о падении русского рубля, ни о видах на урожай, которые к осени всегда оказываются неверными, ни о закатывающихся и восходящих светилах всероссийского хищения, ни о даже самом Льве Толстом, который кладет печи своими руками какой-то убогой старушке,— ничего не хочу знать… Наваливается со временем чисто кумызная лень, и мысль сосредотачивается на том, что видят глаза. Это почти растительное существование, когда обычная напряженность нервной деятельности сменяется тупым покоем: я просто ничего не хочу знать… Вот растет же степная трава, и я желаю существовать так же, погружаясь в дремоту сладкой степной лени. Кстати, два слова о траве… Какая она здесь отличная, эта трава: так и прет из благодатного чернозема. Это настоящее зеленое травяное царство, с которым вместе выросла и сложилась неумирающая культура. Если есть цивилизация хлебных злаков, как рис, пшеница, рожь, ячмень, то есть и цивилизация травы,— самая древняя цивилизация, окутанная поэтической дымкой. Если с каждым ржаным колосом растет известная «власть земли», то здесь еще большая «власть земли» растет прямо с травой: там нужен известный уход, хозяйственный обиход, а здесь все делается само собой. Будет трава, будет и скот, а со скотом жив будет и человек. Там нужны усилия, труд, хозяйственные соображения, сложная организация и всевозможные приспособления, а здесь — аллах велик: если не родится трава и с голоду передохнет скот, все-таки аллах велик. Пусть вся Европа судорожно трясется со всеми чудесами своей цивилизации, пусть дымят кирпичные и железные трубы, пусть гремят машины, пусть вертятся миллионы колес, валов и шестерней,— здесь мирно пасутся на зеленом просторе табуны степных лошадей, стада курдючных овец, и жизнь катится так же тихо, как сонная вода степных речонок. Ведь дороже всего покой,— то состояние, когда человек чувствует себя самим собой и не более каждым наступающим днем, не выбивается из сил и не сходит с ума от собственных успехов». Впрочем, добавляет Д. Н. Мамин-Сибиряк: «Из этого степного покоя и лени вырастали страшные исторические катаклизмы, как пожар вот этой самой степной травы,— лилась реками кровь, горели селения, разрушались целые царства, а потом опять покой, поэтическая лень и полусонные грезы…» Но это уже предмет совсем другого разговора… Ни в Приуралье, ни в Зауралье, можно с печальной уверенностью сказать, теперь не осталось ни одного клочка настоящей степи. Ее раньше было так много, что мы не оставили ее даже в каком-нибудь заповеднике, мы ведь ценим только то, чего мало. К тому же можно только гадать, чего больше в современном кумысе: прежних целительных свойств или, наоборот, ядов: там, где раньше были степи, среди полей, напичканных гербицидами, то там, то здесь стоят нефтяные вышки, на десятки, сотни километров тянутся видимые и невидимые шлейфы всевозможных нефтехимических комбинатов, кони пьют воду из отравленных рек и родников… И тем не менее я на себе знаю целительные свойства этого напитка, его лениво-успокаивающую благодать.Именно на кумыс приезжал в Башкирию Антон Павлович Чехов. К весне 1901 года здоровье его значительно ухудшилось,— к сожалению, Ялта, на которую он возлагал столько надежд, мало помогла,— и он поехал в Москву, где обратился к известному врачу Шуровскому, тот и посоветовал ему немедленно ехать на кумыс в Уфимскую губернию. С этой поездкой Антон Павлович связывал особые надежды. Известно, что он выехал в Башкирию 25 мая 1901 года. Но известно и другое: что в этот же день он обвенчался в церкви Воздвижения-на-Овражке, что была в Воздвиженском переулке на Плющихе, с Ольгой Леонардовной Книппер. После венчания они посетили лишь мать невесты и сразу же отправились на вокзал. «Милая мама, благословите, женюсь. Все остается по-прежнему. Уезжаю на кумыс. Адрес: Аксеново, Самаро-Златоустовской. Здоровье лучше»,— в этот же день была отбита телеграмма. О. Л. Книппер-Чехова позже вспоминала: «25 мая 1901 года в Москве состоялись наше венчание с Антоном Павловичем. Сразу же после этого мы выехали в Уфимскую губернию… Мы проехали по Волге, Каме, Белой до Уфы, откуда часов шесть ехали по железной дороге до станции Аксеново, вблизи которой расположен санаторий. В те времена этот санаторий был очень примитивен… В центре усадьбы стояло большое деревянное одноэтажное здание, в котором размещалась столовая. Там мы завтракали, обедали, ужинали. До сих пор с улыбкой вспоминаю ритмичный топот босых пяток здоровых краснощеких девушек, беспрерывно бегающих из кухни в столовую с блюдами и посудой. Мы с Антоном Павловичем поместились в небольшом деревянном домике (скорее, беседка) на две крошечные комнатки-кабинки… Причем, как казалось, подушки и постельное белье мы должны были привезти с собой, так как казенного инвентаря там не полагалось. Мне пришлось на другой же день ехать в Уфу… Кровать для Антона Павловича была очень коротка, он, как известно, был высокого роста. Для того чтобы ему было удобней спать, я каждый вечер подставляла к кровати табуретку, на которую он и просовывал свои ноги сквозь спинку кровати. Но все эти неудобства жизни в первобытном, примитивном санатории искупались чудесной природой, воздухом,— кругом были дубовые леса, зеленая сочная трава, ароматные полевые цветы. Антону Павловичу нравились длинные тени по степи после шести часов вечера, фырканье лошадей в табуне. С удовольствием бродили мы окрестностями санатория. Антон Павлович очень любил рыбную ловлю, и однажды мы ездили на разведку на реку Дему. Эти чудесные места невольно вызвали в памяти замечательные описания Аксаковым природы в его произведениях… Потом на юге мы нередко вспоминали о жизни в Аксенове, о замечательной природе этих мест». Сам же Антон Павлович через месяц после возвращения в Ялту писал А. М. Горькому: «Простите, милый Алексей Максимович, не писал Вам так долго, не отвечал на Ваше письмо по законной, хотя и скверной причине — похварывал! В Аксеново чувствовал себя сносно, даже очень, здесь же, в Ялте, стал кашлять и проч., отощал и, кажется, ни к чему хорошему не способен». Могу только с сожалением добавить, что Антон Павлович не выдержал назначенного врачами шестинедельного срока — не выдержал, уехал через четыре недели, не терпелось работать… Кстати, в одном из писем М. В. Нестерова А. А. Турыгину, датированном 27 июня 1901 года, нахожу: «В Уфе думаю встретиться с Горьким. Знаешь ли, он сидел в «одиночном» за петербургские беспорядки и только недавно больным выпущен и едет в Уфимскую губернию на кумыс. Там и Чехов с молодой женой, там, кажется, будет и мой ялтинский приятель — доктор (Л. В. Средин, я уже упоминал о нем. С него Михаил Васильевич Нестеров писал портрет Достоевского для «Христиан».—М. Ч.). Все народ любопытный, и повидаться с ними после всех моих мытарств и одиночного душевного заключения будет приятно». К счастью, А. М. Горький тогда быстро оправился от недуга и потому отказался от идеи поехать на кумыс — и эта встреча не состоялась. Санаторий около станции Аксеново, впрочем теперь лишь профилакторий, носит имя Антона Павловича Чехова. В Приуралье и Зауралье в наши дни более десяти взрослых и детских кумысолечебных санаториев, еще больше санаториев и домов отдыха, в которых кумыс используют как один из лечебных факторов, и остается только сожалеть, что ни один из них не носит имя страстного пропагандиста кумыса Владимира Ивановича Даля.Любопытно, что у башкир был и другой напиток, схожий с кумысом, как по приготовлению, так и по употреблению, только на меду: также должна быть закваска «баш» (голова), в которую затем наливают свежий продукт, так же его пьют уже через несколько часов. После него такое же легкое пьянящее ощущение, которое проходит без похмелья. Не дал нам окончательно забыть об этом напитке все тот же П.И.Рычков. Привожу его описание: вдруг кто попробует сотворить сей целебный напиток, в отличие от кумыса, он почему-то оказался в забытьи: «Меда у них бывают всегда ставленые и делают от русских весьма особым образом. Надеюсь, не противно будет читателям, когда я сообщу здесь приготовление оных поелику мне известно: сперва готовят они к тому дрозжи из ячменных круп или проса, либо из гороху, а иногда и из круту, то есть из кислых свих сыров. На оные наливают растопленный мед с вощиною и со всем как он есть неочищенный: оная смесь по ея густоте очень скоро и весьма сильно начинает киснуть, а потом опадает на низ гуща. И таким образом заводят они гнездо или медовый дрозженик в кадушках, так что у некоторых треть или и половина кадушки запустившихся медовых дрозжей находится, а сии дрозжи берегут они на всякое время, и друг друга ими ссужают. Когда мед для питья им понадобится, то разведши его очень густо на теплой воде, сколько надобно для случившихся гостей, наливают в ту дрозжевую кадушку, где он от великой силы в дрозжах находящихся, тотчас начинает кипеть и меньше одного часу поспевает. Башкирцы пьют его несмотря на то, что он никакой чистоты не имеет, густ и с вощиною, но притом очень сладок, и бывают с него весьма пьяны. Только часа через два или через три, нимало не чувствуя тягости и головной болезни, вытрезвляются. А ежели еще похотят пить, то, опять таким же образом разводя, наливают на дрозжи и теплой с дрозжей еще пьют: ибо налитой на дрозженик продержится тут долго, то вся его сила уходит в дрозжении и мед зделается слаб и к питью не годен. В протчем от таких попоек бывают очень жирны и румяны, и якобы тем укрепляется их натура. Впрок же и по большому числу медов они не готовят и в бочках их не держат».Минул век с лишним. Чем стремительнее неумолимое время, тем значительнее становится великий памятник, который воздвиг себе Владимир Иванович Даль,— это «Толковый словарь живого великорусского языка», который стал настольной книгой уже не одного поколения нашего народа. В 1978— 1980 годах он снова вышел в издательстве «Русский язык». В этом великая справедливость времени, но все же несправедливо, что Даль — создатель «Толкового словаря живого великорусского языка» несколько заслонил собой личность Даля — выдающегося врача, Даля — общественного деятеля, Даля — организатора Российского географического общества, Даля — талантливого инженера, Даля — писателя. Владимир Иванович Даль оставил на Урале, в Башкирии, часть своей души. И мне хочется привести слова, сказанные о нем человеком, родившимся в Башкирии, невдалеке от прекрасного и воспетого им, как, впрочем, и С. Т. Аксаковым, озера Аслыкуль и тоже так много сделавшим для России,— Иваном Сергеевичем Аксаковым: «…ровно и мерно дошел Даль до края своего долгого земного поприща, успевши оправдать всю полноту возлагавшихся на него надежд,— дать все, что по собственному его сознанию он в, силах был дать, и под конец жизни воздвигнув себе вековечный памятник своим «Толковым словарем живого великорусского языка». Даль также не может быть назван художником-созидателем в тесном смысле этого выражения, но русское слово не было для него только средством: нет, оно само по себе было для него предметом и целью, преимущественно с художественной своей стороны,— не наше книжное, искалеченное, чахлое слово, а именно слово живое, которое он всю жизнь, везде и всюду подбирал из уст самого народа. Поэтому и в произведениях Даля, относящихся, по своей внешней форме, к разряду «изящной словесности», видится одна главная задача воспроизвести собственно это же слово в его жизненной обстановке, во всей его меткости и уместности! Оттого и язык его повестей и рассказов — не столько органическая, творческая речь самого автора, сколько живой талантливый подбор народных выражений, поговорок, пословиц,— будто нити, нанизанные зернами. Все мы слышим кругом себя народную речь, всюду она раздается, но она скользит мимо нас, не задерживая на себе нашего внимания; нужно обладать особенным художественным слухом и глубоким сочувствием к народу для того, чтоб в слышимом говоре услышать его живые особенности, его красоту, подметить, уловить все изгибы и оттенки смысла и таким образом обратить их в достояние науки, словесности,— вообще народного самосознания. Этим слухом, этим сочувствием и обладал в высшей степени Владимир Иванович Даль. Если обратиться воспоминанием к самому началу его литературной деятельности под именем Казака Луганского,— нельзя не поразиться смелостью и самостоятельностью его почина и вообще всею его нравственною оригинальною фигурою, с отчетливыми, строго-определенными очертаниями,— так резко выдающегося на сером фоне наших тогдашних литературных и общественных нравов, нашей — столько модной в то время псевдоартистической распущенности и легкомысленного, полупрезрительного отношения к русской простонародности. Точность слова, точность намерений, точность действий, точность в жизни общественной и домашней… все у Даля было точно и словно точеное. И вся эта нравственная особенность и сила применена была к труду, а самый труд — труд всей жизни — приложен к изучению русского простонародия. Моряк, медик, механик, чиновник, практик во всем умелый, всюду бывалый — таков был этот собиратель живого народного слова. Но ошибался тот, кто при жизни Даля признавал его сочувствие к народу чисто внешним, и самого Даля вполне завершенным и удовлетворенным внутренне. Нет, этот практический, положительный человек, датчанин и лютеранин по рождению, невольно подчинялся и духовному влиянию русской народности, тяготился противоречием своего религиозного внутреннего строя с народным и наконец разрешил это противоречие, окончательно объединившись с народом в вере за несколько месяцев до кончины…»В печальные для нашей отечественной культуры двадцатые годы многое было переиначено из черного в белое, из белого в черное. Разумеется, ложь не могла обойти и светлое имя Владимира Ивановича Даля. Помните, я говорил о его сыне, Льве-Арслане, родившемся в Оренбурге и прожившем в Приуралье первые семь лет своей жизни, те самые важные в жизни человека годы, которые закладывают основы его нравственности и морали. Открываю энциклопедический словарь русского библиографического института Гранат. Автор статьи о В. И. Дале — И. Бодуэн де Куртене, в свое время отредактировавший и дополнивший» третье (1903 — 1909) и четвертое (1912— 1914) издания «Толкового словаря живого великорусского языка»: «За год до смерти Даль перешел из лютеранства в православие. Хотя в Дале не было ни капли русской крови, он уже с детства чувствовал себя русским. Чувство русской национальности развилось в Дале чисто стихийным путем и привело его к крайностям национализма. В нем проявлялось стихийное недоброжелательство к инородцам…» Можно ли придумать что-либо более несправедливое в адрес Владимира Ивановича Даля, сделавшего столько, в частности, для казахского, башкирского народов и назвавшего своего первенца башкирским именем, то есть именем инородца? Кем же он, кстати, стал, Лев-Арслан Владимирович Даль? Окончил Санкт-Петербургскую академию художеств, совершенствовал свое образование в Европе. Там он полюбил итальянское и византийское искусство, чувствуя их глубинную связь с родным русским искусством. По возвращении в Россию принимал горячее участие а постройке храма Христа Спасителя в Москве у Пречистинских (Кропоткинских) ворот, воздвигаемого в честь победы русского народа в Отечественной войне 1812 года (кстати, взорванного одновременно со многими памятниками Бородинского сражения, накануне 120-й годовщины Отечественной войны). Преподавал в Училище живописи и ваяния. В 1875—1877 годах совершил большое путешествие по России для изучения памятников древнерусского зодчества. Они стали для него подлинным открытием. И всю оставшуюся жизнь — к сожалению, она была короткой — он посвятил изучению их. Но остались его статьи, рассыпанные по страницам журнала «Зодчий» с 1872 по 1878 год, год его смерти. Давно пора им, так необходимым нам, увидеть, свет отдельной книгой… Владимир Иванович Даль. Я снова открываю «Толковый словарь живого великорусского языка». Его предваряет «Напутное слово», прочитанное Владимиром Ивановичем в Обществе любителей русской словесности 21 апреля 1862 года. К сожалению, оно не утратило своей значимости и сегодня. Более того, ныне оно звучит еще больнее и острее: «Во всяком научном и общественном деле, во всем, что касается всех и требует общих убеждений и усилий, порою проявляется ложь, ложное, кривое направление, которое не только временно держится, но и берет верх, пригнетая истину, а с нею и всякое свободное выражение мнений и убеждений. Дело обращается в привычку, в обычай, толпа торит бессознательно пробитую дорожку, а коноводы только покрикивают и понукают. Это длится иногда довольно долго; но, вглядываясь в направление пути и осматриваясь кругом, общество видит наконец, что его ведут вовсе не туда, куда оно надеялось попасть; начинается ропот, сперва вполголоса, потом и вслух, наконец подымается общий голос негодования, и бывшие коноводы исчезают, подавленные и уничтоженные тем же большинством, которое до сего сами держали под своим гнетом. Общее стремление берет иное направление, и с жаром подвизается на новой стезе. Кажется, будто бы такой поворот предстоит ныне нашему родному языку. Мы начинаем догадываться, что нас завели в трущобу, что надо выбраться из нее поздоровому и проложить себе иной путь. Все, что сделано было доселе, со времен петровских, в духе искажения языка, все это, как неудачная прививка, как прищепа разнородного семени, должно усохнуть и отвалиться, дав простор дичку, коему надо вырасти на своем корню, на своих соках, сдобриться холей и уходом, а не насадкой сверху. Если и говорится, что голова хвоста не ждет, то наша голова, или наши головы умчались так далеко куда-то вбок, что едва ли не оторвались от туловища; а коли худо плечам без головы, то некорыстно же и голове без тула. Применяя это к нашему языку, сдается, будто голове этой приходится либо оторваться вовсе и отвалиться, либо опомниться и воротиться. Говоря просто, мы уверены, что русской речи предстоит одно из двух: либо испошлить донельзя, либо, образумясь, своротить на иной путь, захватив притом с собою все покинутые второпях запасы».И в связи с — этим еще одно, может быть последнее и самое главное: что «Толковый словарь…» В. И. Даля — это не просто словарь, к тому же, как некоторые поговаривают, устаревший. А если «устаревший», то почему? Объясняют: потому что некоторые слова выпали из обихода, а у других изменилось смысловое значение. Действительно, изменилось — только вот почему или, точнее сказать, в какую сторону? Только ли смысловое значение слов изменилось в нашем языке? И о чем это свидетельствует, если великий словарь Даля, составленный им всего сто лет назад, уже стал для нас устаревшим? Может быть, изменилось еще что-то, о чем мы стеснительно и даже с ужимками умалчиваем? Может быть, пользуясь прежним запасом слов, мы говорим уже на совершенно ином языке? Да-да, оказывается, что «Толковым словарем живого великорусского языка» В. И. Даля можно пользоваться не только как толковым словарем в узком смысле этого слова, но и как своеобразным мерилом нравственности общества (у меня чуть не вырвалось сказать: народа). Я вдруг обнаружил, что если читать его внимательно, сравнивая с каким-нибудь современным словарем русского языка, то нетрудно увидеть, насколько изменилась, а точнее, пала она. Ничто, наверное, так не характеризует нравственное здоровье народа, как его язык. Чтобы не быть голословным, заглянем в тот и другой словари. Ну, возьмем хотя бы слово «артель». В современном словаре — впрочем, и даже не в таком уж современном, под редакцией Д. Н. Ушакова, 1935 года издания,— в главном значении: «объединение группы лиц для совместной работы с определенным по договору участием в доходах и общей ответственностью». …«А всего пятьдесят лет назад у В. И. Даля: «товарищество за круговой порукой, братство, где все за одного, один за всех; дружина, соглас, община, общество, братство, братчина, для общего хозяйства и особенно пищи, также для работы сообща…» Чувствуете нравственную разницу? Если нет, — то еще одно слово: «гордый». Современный словарь, главное значение: «исполненный гордости, чувства своего достоинства, сознающий свое превосходство». Смотрим у В. И. Даля: «гордый — надменный, высокомерный, кичливый, надутый, высоносый, спесивый, зазнающийся; кто ставит себя самого выше прочих». Вот именно: «кто ставит себя самого выше прочих». Другого значения этого слова в словаре В. И. Даля просто нет. И слово «гордиться» соответственно всего полвека назад тоже имело одно значение: «быть гордым, кичиться, зазнаваться, чваниться, спесивиться». Неужели и в этом случае не чувствуете разницу? Всего полвека назад гордость (которой всегда в той или иной степени сопутствует себялюбие, эгоизм), как и всякое другое выделение себя среди других, в русском общинном народе считалось пороком, а ныне… едва ли не основным достоинством человека.

Leave a Comment

Ваш e-mail не будет опубликован.

Top