Михаил Чванов

Повесть «В верховьях Охоты»

— Но люди должны помнить друг друга, — возразил Сомов.

— Это совсем другое, — не согласился Валера. — Па­мять должна быть в сердце. А оставлять такую память — только обманывать себя. Снимать ее со своей души. Поста­вил памятник — и вроде бы больше можешь не помнить… Ты помнишь, как звали твоего прадеда?

— Помню.

— А я вон в экспедиции несколько человек спрашивал — не помнят. А прапрадеда?

Сомов задумался:

— Кажется, Тимофей.

— А дальше?

— Не  помню, — Сомов смущенно покачал головой.

— Ты — хорошо: прапрадеда знаешь, — постарался успокоить его Валера.

— А ты? — в свою очередь спросил его Сомов.

— А я знаю своих предков одиннадцать поколений назад, — улыбнулся Валера. — А другие у нас еще дальше знают. У нас говорят: человека хочешь узнать, спроси, сколько он предков помнит.

Сомов где-то читал, что средняя временная дистанция между поколениями составляет в среднем двадцать пять — тридцать лет. Тогда получается, что Валера помнил своих предков на протяжении двух с половиной — трех веков, по крайней мере, до XVII века. Сомов даже остановился, пораженный этой мыслью: «Подожди, получается, до того самого времени, когда здесь проходил Андрей Горелый, а может, даже и ранее». Сомов осторожно спросил об этом Валеру.

— Говорили что-то старики, — неохотно ответил тот. — Но уже плохо помню. Я не знаю, как его звали. Может, он. Может, не он. Старики рассказывали: когда первые русские пришли сюда, на лошадях пришли, с ними якуты были. Вот оттуда, с Куйдусуна, со стороны Оймякона. Мой одиннадцать раз дед как раз воевал с ними. Мой дед еще хорошо рассказывал, а я уже плохо помню. Как испугались они тогда палок, из которых вылетает гром и огонь, — засмеялся Валера, показал на свой карабин. — Решили, что это духи. Вот ты ученый, скажи, почему так: обычаи разные — и не понимают люди друг друга. Смеются друг над другом, похваляются друг перед другом, что он оскорбил чужой обычай. Чуть ли не за подвиг считают. Воюют друг с другом. А разница — только в обычаях. Вот скажи?..

— Не знаю, Валера, — честно признался Сомов.

— Прости меня!  Как так:  почти всю жизнь учитесь, всю жизнь книжки читаете, у вас даже болезнь от этого получается, — похлопал он себя по мягкому месту.— Все знаете: где руду искать, вертолет придумали, а главного не знаете, еще меньше нас знаете.

— Эх, Валера! — только и вздохнул Сомов.

— Глупые люди! — заключил Валера. — Из-за глупости ставят себя один выше другого, воюют. А ведь все одинаковые: и рождаются так, и умирают, и мучаются, и радуются. Почему так? Ведь даже верхние люди, как говорят старики, это те же самые люди, только где все наоборот, и потом они снова возвращаются на землю. Так мы что, с ними тоже должны воевать?

— Но вот пришли русские, — вернулся к прежнему Сомов, — ваши предки встретили их копьями и стрелами. Значит, они уже умели воевать? Значит, они уже знали, что с пришельцами надо воевать? Что, раньше они между собой воевали?

— Воевали, — нахмурился Валера. — Больше с соседями, с юкагираии, с якутами. Юкагиры, говорят, больно уж воевать любили. Что их потом совсем мало осталось, всех перебили. Я все думал, может, какие особенные они, эти юкагиры, столько о них старики рассказывали. А вот в верховьях Колымы видел: такие же, как и мы. Я думаю, — нашелся среди них один элеклин, который взбаламутил всех, не давал всем жить спокойно, вот и перебили их всех потом, так они надоели соседям своей войной… Ну и между собой, конечно, потом наши воевали, — вздохнул он.

— А чего им не хватало?

— Пастбища в основном делили. Кто становился сильнее, тот занимал лучшие пастбища.

— Получается, что и у вас без войн не обошлось?

— Нет, не обошлось, — вздохнул Валера.

— Почему?

— Никто не знает. Почему люди не понимают друг друга? Но, знаешь, старались все-таки меньше воевать. Сейчас расскажу. Давно это было. Вот за этим гольцом перевал есть, оленегонный. Там камень большой лежит. Если пойдем туда, увидишь. Так вот старики говорят: подошли с той стороны чужие люди, новые пастбища искали. Посмотрели…

— А почему они новые пастбища искали? — перебил его Сомов.

— Ну, сильные стали. Оленей много развели. Посмотрели сверху на долину и ушли своим рассказывать. Наши стали думать: что делать? Воевать? Или уходить сразу вниз? Отдать немного пастбищ чужим людям? И решили старики: надо показать тем, что мы сильные люди — жалко так просто пастбища отдавать. Надо на перевале какой-нибудь знак поставить, чтобы они увидели, что в этой долине живут сильные люди. Тогда один силач говорит: «Ладно, там на ту сторону ниже перевала камень есть почти совсем круглый. Чужие люди, конечно, видели его, больно он заметный. Я возьму и занесу этот камень на перевал…» У нас раньше специально силачей воспитывали для таких вот случаев, — пояснил Валера, — чтобы, если нужда заставит, не всем воевать. Силачей уважали, но у них  и очень опасная жизнь была. Они всегда были готовы умереть ради других. Ох, как их тренировали! Заставляли полдня с привязанными на спину камнями бегать, перерубать обухом топора толстое дерево… Но это уже очень давно было, я уже не видел… Ну, так вот — вызвался такой силач.

«А если надорвется? — засомневались старики. — Кто нас тогда защитит?»

«Если занесу, может, всех защищу. А если нет, их много, можем погибнуть все».

Три раза клал камень и три раза отдыхал, пока занес его на перевал. Пробовали мы, сейчас никто этот камень даже от земли оторвать не может, вот какой сильный был. Так вот, пришел он с перевала, стал болеть и скоро умер.

«Но зато мы теперь можем спокойно жить, — сказали старики. — Теперь они увидят, что мы сильные люди и побо­ятся пойти через перевал».

Но проснулись через несколько дней, кто-то из пастухов прибежал и говорит: «Беда пришла! Смотрите!» И показывает на перевал. Смотрят, а камень еще выше поднят по склону гольца. И стали наши люди свертывать стойбище и кочевать вниз — значит, очень сильные эти чужие люди, раз их силач сильнее нашего. Не будем с ними воевать, лучше отдадим им часть своей земли, будем с ними жить мирно. А там, может, и породнимся.

— Может, это просто легенда, сказка? — осторожно спросил Сомов.

— Может, — согласился Валера. — Только в наших сказках всегда правда есть. Так просто у нас не умеют придумывать.

— А потом что было?

— Говорят, так и породнились. Говорят, вот Василий как раз от тех людей, из-за перевала, они и сейчас по Кухтую кочуют, а мы на Охоте.

— Но ведь не всегда так мирно кончалось. Но ведь и воевали.

— Воевали, — с болью согласился Валера. — Не знаю почему, всегда находился человек, элеклин, который начинал войну.

— А почему — думаешь? И что это за человек — элеклин?

— Знаешь, вот пойдем в нижний лагерь, спроси отца Даши, — уклонился от  ответа Валера. — Он тебе лучше расскажет. Он больше жил.

 

Перекусив, Валера с Юсуповым ненадолго ушли к стаду. Сомов остался у палатки: Валера за полдня его вымотал, да и надо было на вечер и на утро заготовить дров.

Вдруг послышался звон колокольчика, на который выбралась из палатки и Даша. Между лиственниц скоро появился небольшой аргиш, идущий сверху. Когда седок спешился, Сомов узнал в нем Марфу, жену Иннокен­тия.

— О! — неожиданно для себя обрадовался Сомов.— Здравствуйте! — В палатке у Василия они хорошо поговорили с ней о том о сем, о камаланах Любы: «Я тожев молодости делала, когда замуж собиралась. Она, однако, лучше меня делает. Только уж больно много времени на это убивает. Может, каждый сможет, если столько времени. Да и зачем?! — махнула она рукой. — Разве не все равно, на чем сидеть, на камалане или просто на шкуре».

— Здравствуй! — неожиданно для него неприветливо буркнула та, расседлывая оленя.

— Как Иннокентий?

— А что ему? Работает, однако, — все так же сухо буркнула.

«Что это она?» — недоумевал Сомов.

Даже не взглянув на него, она полезла в палатку. Было слышно, как о чем-то громко и недовольно разговаривала с Дашей.

«Что случилось?» — гадал Сомов.

Из палатки высунулась смущенная Даша:

— Однако, она к вам приехала.

Недоуменный, Сомов залез в палатку.

— Однако, обманули вы меня, — с ходу начала Марфа.

— Как обманули? — От неожиданности у Сомова глаза полезли на лоб.

— Думаете, к темным эвеном прилетели, так обманывать можно! Как раньше купцы-колонизаторы. Я вот по рации милицию вызову. Чтобы там разобрались, зачем вы прилетели.  Думают, темные пастухи, так  их  обмануть легко, — говорила она скорее Даше, чем ему, потому что сидела к нему боком, с бесстрастным лицом прихлебывая чай.

Сомов ничего не мог понять, растерянно смотрел то на нее, то на Дашу, но Даша, вся пунцовая, не поднимала от земли глаз, лишь послушно наливала и наливала во вновь подставляемую Марфой чашку.

— Вот точно по вечерней связи передам в милицию, чтобы прилетели, разобрались…

— Да объясните наконец, в чем дело? — не выдержал Сомов.

— Сам знаешь… К нам приходили, обмен делали?

— Какой обмен?

Марфа выдернула из лежащей рядом с ней хозяйственной сумки детские костюмы, рубашонки, ботинки… До Сомова кое-что стало доходить: оказывается, Юсупов не все подарил Валере с Дашей… «И когда он успел этот обмен сделать? — зло думал Сомов. — Види­мо, когда мы с Василием ходили ловить гольцов. И не сказал…»

— Ну и что? — спросил Сомов.

— Как что? Одежда не новая. Видишь, бумажек на нитках нету. Поношенная, а камалан взял.

У Сомова даже пот выступил на лбу — от изумления и в то же время от облегчения.

— Но он же, наверное, вам сразу сказал, что одежда ношеная, что его дети носили? У вас здесь детской одежды не достать, вот он привез, пожалел вас.

— Нет, он говорил, что все новое, только этикетки в дороге оторвались.

— Не может этого быть!

— Почему — не может? Так и было. В милицию надо сообщать.

— А что же сразу не смотрели? — нашелся Сомов. — Не нравится — не надо было брать.

— В палатке темно было. Мы — народ темный, доверчивый. А утром посмотрела — старье все.

— Ну и что вы теперь хотите? — недоумевал Сомов.

— Обратно отдавай!

— Но ведь камалан ему Люба с Василием подарили.

— Люба — наша дочь, за нее тоже сердце болит, он ей тоже старье давал. А Василий, он — как дурак, всему рад. Новые люди пришли, он и рад, у него и праздник. Его маленький обманет. Он с себя последнее снимет, лишь бы дарить. Но камалан — пусть, но мы кроме него отдельно обмен делали. Я ему лисью шкуру дала.

«Ну, купец лыковый!» — зло подумал Сомов, а вслух сказал:

— Не надо было давать!

— Спиртом поили, потом обманывали. Точно, в милицию надо сообщить.

Даша сидела багровая от стыда: Сомов не знал — за Юсупова или за Марфу. Катя поскорее выбралась из палатки, ушла на берег Охоты.

— Я с вами ничего не менял, — наконец сказал Сомов, — Скоро придет Юсупов, с ним и разбирайтесь. Что касается меня, мне Василий подарил оленью шкуру, сейчас я вам ее верну.

— О шкуре я не говорю. Василий ее тебе подарил. Не обмен делал.

— Ну, тогда ждите Юсупова.

— Некогда мне ждать. Вместе вы были.

— Но я ведь даже не видел, когда вы менялись.

— Все равно, вы вместе были! — наседала Марфа.

— Может, вы с ним и не менялись, может, он ее вам подарил, — защищался Сомов.

— Вечерняя связь будет, надо в милицию сообщить. — Она словно не слышала его.

«Вот чертова баба! — лихорадочно вертелось в голове у Сомова. — И впрямь взбредет радировать в милицию. Потом разгребай кашу… Надо как-то тянуть до Юсупова».

Он время от времени выглядывал из палатки, но того все не было.

Наконец появились: впереди Юсупов, за ним — Валера.

Сомов, чтобы опередить Марфу, торопливо выбрался из палатки.

— Иди сюда! — зло бросил он Юсупову, отвел в сторо­ну. — Приехала баба твоего лучшего друга, Иннокентия. Разбирайся сам со своими обменами. Тоже мне, купец нашелся!

— Что еще такое?

Сомов вкратце объяснил.

— С твоим бизнесом попадешь в историю! — снова не выдержал он.

— Вот стерва! — сквозь зубы процедил Юсупов.— Что Иннокентий, что она — одного поля ягода. А ты уже нюни распустил, вместо того чтобы послать ее подальше. Перепугался — милиция, милиция! Никуда она радировать не собирается. Неужели не можешь понять, что она просто спирт вымогает! Конечно, моя вина… На хрена я с ней связался! Надо было все отдать Василию. Так ведь ныла…

Он решительно шагнул в палатку. Сомов полез за ним.

— Ну что, красавица?! — без предисловий начал Юсупов.— Чем недовольна? — зло усмехнулся.

— Думаешь, к темным эвенам прилетел, так… — снова начала она.

— Короче! — отрезал Юсупов. — Я тебе разве не говорил: что вещи ношеные, что дети мои носили?

— Но я думала: меньше ношенные, — заюлила Марфа. — А некоторые, ты говорил, новые совсем.

— Значит, тебя обмен не устраивает? — усмехнулся Юсупов.

— Нет.

Юсупов вытащил из-под груды спальных мешков свой рюкзак, достал из него лисью шкуру:

— Забирай!

Марфа явно не ожидала такого поворота.

— Однако, может, еще договоримся, — неуверенно начала она.

— Каким образом? — невинно спросил Юсупов. По его тону Сомов понял, что в вопросе скрыта подковырка.

— Ну, может, бутылку спирта добавишь.

— Вот видишь, инженер человеческих душ! — повернувшись к Сомову, захохотал Юсупов.— А ларчик просто открывался. Проспались с Иннокентием, посоветовались. Вот неплохо бы еще выпить. Юсупов с Валерой на охоту ушли или в стадо, а этого Иисусика просто облапошить, припугнем милицией — и все… Нет, красавица, не будет тебе больше спирта, забирай свои шкуры. Не на того напала!

Сомов не стал ждать продолжения перепалки, выбрался из палатки, как и Катя, ушел подальше на берег Охоты. Вернулся на стойбище, только когда услышал звон удаляющегося колокольчика.

— На хрена тебе был нужен этот обмен? — все еще не остыв, зло набросился на Юсупова. — Да еще за моей спиной! Ты же говорил, что на подарки везешь…

— А почему это я должен с тобой согласовываться? — отрубил Юсупов.

— А потому, что прилетели мы вместе, и я не хочу участвовать в твоих сомнительных сделках. И попадать в какие-нибудь сомнительные истории. Да и перед Василием с Любой неудобно…

— Знаешь, что… — сплюнул Юсупов. — Может, твои Василий с Любовью и послали эту стерву…

Ночью Сомову снилось, что не Марфа, а Любовь Сукачева приезжала вчера.

«Зачем же брали, если не нравится?» — спрашивал ее Сомов.

«Как от подарка откажешься! В палатке темно было. Не посмотрела, сразу в херук положила. А утром увидела, старое. Обидно стало. Ведь он не говорил, что старое. Я ведь ему камалан самый лучший выбирала. От души. Я не хочу, чтобы мои камаланы у плохих людей были. Наверное, в милицию радировать буду. Зачем не смотрят, пускают сюда таких людей. Такие люди крадут душу. Ты думаешь, почему так трудно добираться к нам? На нашей душе нет одежды, ее очень легко ранить. И от больной души загниют другие души, как ваш грипп. Поэтому милиция или еще кто должны нас охранять от таких людей, не пускать их в вертолет. Это раньше мы сами от хамаев оборонялись».

«А кто такие — хамаи?» — не поднимая глаз от стыда, спросил Сомов.

«Как это тебе сказать? У нас это не говорят. Ладно, сказку. Давно это было. Когда из Оймякона в Охотск здесь тропу проложили, ушел у нас один род на Верхоянский хребет, чтобы душу чистой оставить. И стали жить там. И решили старики: если рано или поздно придут сюда чужие люди — не пускать их».

«А как их не пустишь?» — усмехнулся Сомов.

«Обводить стороной. А если не идет стороной, убивать. Чтобы они не смущали душу, что можно жить иначе. Идет человек, не знаешь зачем, то ли от своих ушел, убежал, то ли руду ищет, то ли поп — всех пришельцев, всех чужих хамаями звали, стреляли, и не подходили к ним близко потом, я ничего у них не брали. Век так было, две…»

«Но так ведь много и хороших людей погибло, кто хотел вам добра»,— не выдержал Сомов. Он вспомнил рассказ сравнительно недавнего времени о непо­нятно исчезнувших геологах, топографах, этнографах…

«А кто знает, может, то, что он считает хорошим, для нас плохое,— уклончиво сказала Люба.— Почему за нас решают, за нас знают, что нам плохо, а что хорошо?! Я бы что бы другое Юсупову дала. А камалан — в него я часть своей души вложила. Ребятишкам носить нечего, я бы ношеному рада, человек так далеко вез, но зачем обманывать, говорить, что новое, только этикетки оторвались?..»

Наутро Сомов уже не мог разобрать, что было во сне, а что — наяву.

Вечером Сомову не понравился закат: красный, с раз­мазанными полосами.

— Завтра будет хорошая погода, — за ужином заявил Юсупов. — Вон какой красивый закат.

— Нет, — возразил Сомов, удивившись элементарному незнанию Юсуповым примет. — Это к ветру, к сильному ветру.

— Почему знаешь? — засмеялся Валера.

— Красный закат всегда к ветру, — уверенно сказал Сомов. — Да еще такой полосатый.

— Однако, так и будет — ветер.

И точно: ночью Сомов проснулся от сильных шквалов, они рвали палатку, оглушительно хлопали входным полотнищем, жерди скрипели, тайга стонала, кряхтела, но ни дождя, ни снега не было, воздух даже в палатке был необыкновенно упруг и свеж.

Сомов, тревожно наслушавшись этой могучей музыки, через какое то время забылся снова. Проснулся оттого, что лицо щекотали крупинки снега и над ним было темное небо с яркими редкими звездами. Сомов недоуменно сел в спальнике: палатка почему-то стояла рядом с ним. Как он очутился тут? Только потом до него дошло, что он спал на прежнем месте, но палатка наполовину сорвана. Уловив затишье, попытался ее натянуть, вроде бы удалось, но следующий же шквал сорвал ее снова. Юсупов выбивал во сне зубами дробь, а Валера со всем семейством спокойно спал — хоть бы что. Но новый, еще более сильный шквал разбудил четырехмесячную Настю, она запищала, поднялся и Валера.

— Так толку не будет, — смотря на попытки Сомова натянуть полотнище палатки на  нижние жерди, сказал он.— Надо большие камни. С реки.

Сомов обулся и, путаясь в ветре и в корнях лиственниц, притащил с берега Охоты здоровый камень-окатыш.

— Надо еще больше. Этот сорвет. Однако, перед утром ветер будет еще сильнее.

Давясь упругим воздухом, почти на четвереньках — чтобы не быть сбитым с ног, Сомов опять пошел под берег… Постепенно вошел в азарт борьбы со стихией, наловчился обманывать ее. В короткое затишье между шквалами перебегал полянку, где ветер просто-напросто валил с ног, и постепенно прошла тревога, которая — больше от неведения, что творится снаружи,— с самого вечера копилась под брезентом.

Наконец вроде бы закрепили, заложив подветренную сторону палатки сплошными — внутренним и внешним — рядами камней.

Но вскоре палатку все равно сорвало. Валера больше не поднимался, Настя тоже затихла: им хоть бы что в большом бараньем и медвежьем семейном спальнике.

А, ладно! Сомов спокойно засыпал под открытым небом, спрятав лицо от снега. Спасибо Василию за шкуру, хорошо снизу спасает от вечной мерзлоты.

Но сон был плохой: они с женой на лодке, лодка худая, тонет, до берега они почти успевают, но кругом оказываются какие-то люди, около самого берега в трясине лодку отбирают, Сомов взывает к их совести, но бесполезно…

Сомов проснулся и уже до самого утра не мог уснуть. Вода, река, они на лодке… Плохой сон. Неужели заболела?

Странно, но Сомов чем больше жил, тем больше становился суеверным. Знал, что это глупо, но ничего с собой не мог поделать. Чем чаще оказываешься на сомнительной грани между жизнью и смертью, тем больше становишься суеверным.

Почти перед самым отлетом сюда один из приятелей взял у Сомова рюкзак, а заодно и другие походные мелочи — для загородного отдыха. Вернулся без эмалированной миски с нарисованными на дне кедровыми шишка­ми, без нее Сомов не отправлялся ни в одну более или менее серьезную дорогу. Он нашел ее лет пятнадцать назад ниже переката, на котором разбило его плот и утопило все продовольственные запасы, и среди немногих вещей, которые удалось тогда спасти, Сомов вместо своей выловил вот эту миску и посчитал это счастливым знаком.

— Забыл под деревом, — беспечно объяснил приятель.

— Сегодня же езжай и найди.

— Я куплю тебе новую, — засмеялся приятель. — Она же старая, помятая.

— Я не шучу, — сухо сказал ему Сомов. — Не надо мне новую. Если не хочешь терять со мной дружбу, езжай и найди.

Тот, наконец, поняв, что с ним не шутят, с первой же электричкой поехал и на другой день привез.

Глупо, конечно, но каждый раз, когда Сомов видел во сне боль­шую воду, себя, плывущего в ней, а особенно рыбу,— кто-то из близких или он сам обязательно заболевал.

Перед утром началась пурга. С ее первым же настоящим снежным зарядом Сомов понял, что ночной разбой сырого ветра по сравнению с ней детское баловство. Сухой колючий снег несся сплошной стеной, проникал всюду, сбивал с ног, забивал дыхание.

Юсупов сразу осип. Катя в восемь пыталась выйти на связь, но это на всякий случай, по просьбе Юсупова с Сомовым, плановая-то связь в девять, — в ответ лишь сплошной треск: в эфире, видимо, тоже свирепствовала пурга, электрическая. Но в девять-то уж обязательно что-нибудь узнают. Четырехлетний Федя по малой нужде выбежал на улицу босиком, но на первых же шагах, сбитый ветром и напуганный, на четвереньках торопливо

вернулся обратно в палатку, а Сомов с Юсуповым, натянув все теплое, что только у них было, даже в палатке — дуэтом выбивали дрожь.

В девять, хоть и сквозь сплошной  треск, — пурга наполнила эфир свободным электричеством, — связь с «Конусом» была, но Валере плевать на вертолет, у него потерялся аргиш с продуктами и одеждой, который вышел из Черпулая еще четырнадцатого числа, к тому же связь с Аркой была никудышная, и о вертолете ничего не удалось узнать. Как же при такой связи передать радиограмму жене?

А пурга не собиралась утихать. Да и глупо было надеяться на это, Сомов знал: если уж началась она, раньше чем через трое суток не утихнет. А может бесноваться и неделю.

Опять сорвало палатку. Возились, наверное, с час, пока, наконец, надежно не закрепили. После этого Сомов с трудом добрался до своей. Чтобы жить в ней — не могло быть и речи. Печку перевернуло, все вещи были пересыпаны вперемешку со снегом пеплом, головешками, золой.

Вечером Валера между прочим сказал, что за этим вон хребтом на Делькю-Охотской стоят геологи, которые дела­ют карту с воздуха. По крайней мере, летом стояли.

— Карту с воздуха? — не понял Юсупов.

Геодезисты или аэрогеологи, отметил про себя Сомов. Вот с ними бы связаться! Эта мысль прочно засела в нем. А ночью вдобавок стукнуло: «Неужели одна из партий объединения «Аэрогеология?»

Сомов заволновался. Тогда там еще кто-нибудь да помнит Генриха Фридриховкча Лунгерсгаузена. Сомов немного с ним был знаком, еще студентом. Генрих Фридрихович погиб в шестьдесят шестом сравнительно недалеко отсюда — в Эвенкии. Начальник партии, в которой его скрутила беда, узнав, что его гостя и начальника мучают боли в области живота, срочно вызвал по рации вертолет, но Лунгерсгаузен, случайно услышав об этом, отменил радиограмму:

— Не стоит из-за мелочи гонять машину. Пройдет.

Начальник партии побоялся ослушаться. Боли не проходили, гость скрывал это, продолжал работать, на ночь прикладывал к животу фляжку с горячей водой, а утром опять уходил в маршрут. Со временем боли вроде бы утих­ли, а это, как потом оказалось, лопнул воспаленный аппендикс, а он продолжал работать. И когда в конце концов болезнь свалила его, до самого последнего дня чистое небо было плотно затянуто гнилыми дождями. Он был главным геологом Всесоюзного объединения «Аэрогеология», в его подчинении были десятки партий, в каждой из которых были самолеты и вертолеты, но из-за непогоды ни один из них не смог подняться в воздух… Сомов тогда в своей газете написал о Лунгерсгаузене. Конечно, за это время в объединении многое изменилось, но в партии кто-нибудь да знает Лунгерсгаузена.

— Может, на Делькю геодезисты или топографы? — утром спросил Валеру. — Почему ты решил, что геологи?

— Так они сами говорили, однако. Потом видел, камни собирают, в бумагу завертывают, в мешочки кладут.

Сели завтракать. Сомов все настойчивее думал об этом варианте — идти на базу геологов на Делькю: или прямо отсюда — до пурги он видел, один из перевалов налегке, кажется, проходим, или — от бани с Дольной. Юсупову пока не говорил, решил дождаться пятичасовой связи.

Стыли ноги — в кирзовых сапогах было не жарко. Оперированной ноге все это тем более не нравилось: вот уж действительно дурная голова ногам — даже больным — покоя не дает.

Валера не выдержал, воспользовавшись тем, что пурга немного утихла («Разве это пурга?» — засмеялся он), уехал в нижний лагерь бригады, что у нижнего дарпира: вдруг там появится Гриша? В нижнем лагере родители Даши с Катей, уже старики, и некто Иван Данилов.

Сомов срубил на дрова примеченную еще несколько дней назад на стрелке безымянного ручья и Охоты сухостойную лиственницу, немного разогрелся. И все всматривался в хребет по ту сторону Охоты, искал возможные перевалы на Делькю-Охотскую, но все тонуло в свистящей белой мгле

— Ну, какие у тебя мысли насчет нашего будущего? — вернувшись в палатку, осторожно спросил Юсупова.

— Подождем, с какими вестями придет Валера из нижнего лагеря. Я все-таки надеюсь уговорить его после гатоги пойти до Черпулая. Но это — в крайнем случае. Мне все-таки кажется, что вертолет будет.

— А если пойти к геологам на Делькю? У меня там могут оказаться знакомые.

— А ты уверен, что это геологи?

— Кто бы ни был — все равно помогут.

— А ты уверен, что они еще там и у них есть вертолет?

— У аэрогеологов — и нет вертолета?! А если их уже нет, там недалеко и Черпулай. Я уверен, что это самый реальный выход из создавшегося положения.

— Может, и так. Но я никогда не ходил через Охотский хребет, даже летом, а перевалы, наверно, уже закрыты, к тому же мне сначала надо попасть на гатогу, затем я сюда летел, а уж потом в Черпулай, — холодно сказал Юсупов.

— Так бы сразу и сказал. А то начал рассказывать байки про вертолет. Ты же лучше меня знаешь, что его не будет. — Сомов, усмехнувшись, поднялся, и больше за весь день они не разговаривали друг с другом.

На третий день к вечеру, как надеялся Сомов, пурга не утихла, наоборот, палатку пришлось еще больше обложить камнями. Только на четвертый с рассветом вроде бы стало потише. Вернулся из нижнего лагеря Валера — Гриши так и нет, но что вызвало особенное беспокойство Валеры: в нижний лагерь приходила Гришина собака и опять ушла. Не иначе что-то случилось. Иван Данилов сегодня попытается найти ее след, и Валера с Василием Сургучевым после обеда пойдут по нему на поиски Гриши,

Девятичасовая связь, слышимость приличная — и радость: вертолет нашелся! он разбился, но все живы! Это все, что удалось узнать по этой никудышной рации. Но все равно большая радость: узнали главное, что они живы! Но как живы?

Но все равно — с этой вестью Сомов повеселел: главное — живы, и жена рано или поздно получит письмо, которое он послал с Николаем. А если письмо не сохранилось?

Но к радости, как ложка дегтя к бочке меда, примешивалась тревога: Валера с Василием едут на поиски Гриши, а если его найдут, сразу пойдут на гатогу, а с ними уходит Юсупов, сначала до гатоги, потом — в Черпулай. Об этом Юсупов так, между прочим, объявил после завтрака.

— Ты все равно не ходок, — коротко объяснил он свое решение Сомову.— Ты же вброд Охоту со своими ногами не пойдешь. Валера с Василием торопятся, им еще Гришу надо найти, черт знает, чем это кончится, нас ждать не будут.

— Но мы же с тобой договаривались, что ты меня нигде не оставишь.

— Обстоятельства изменились. Дождешься вертолета. Залетите на гатогу за мной.

— Но ты мог со мной посоветоваться? Хотя бы для виду.

— А что тут советоваться? — усмехнулся Юсупов. — Тем более для вида. Когда будет вертолет, не забудь захватить чехол для карабина. Я с собой его не потащу, тяжело, а потом в самолете он опять пригодится. — И, да­вая понять, что на эту тему он больше разговаривать не намерен, Юсупов встал и пошел к своей сваленной пургой палатке. Стал собирать рюкзак.

Несколько минут Сомов молча пережевывал очередную выходку Юсупова: не то чтобы это было уж очень большой неожиданностью — в прежней их совместной дороге по Камчатке Юсупов выкидывал и не такое, но ведь договаривались же перед дорогой… Потому Сомов все-таки решил подойти к Юсупову.

— Неужели тебе на самом деле все еще не ясно, что никакого вертолета не будет? Или ты  просто разыгрываешь дурака? Коля разбился. Даже если ничего серьезного не случилось, пока разбирается комиссия, пока то да се. Даже при самом благоприятном исходе лететь-то ему не на чем.

— Вертолет будет. Должно же тебе когда-нибудь повезти, — усмехнулся Юсупов. — Ты просто пессимист по природе. Говорил, что не добудем денег, а мы добыли. Коля попросит ребят, если сам не сможет. Заявка отдела культуры же есть.

— Летом в этом районе разбился Вася, теперь — Николай, вертолетов и так не хватает, до заявки ли отдела культуры теперь там, когда не летят даже на поиски пропавших геодезистов, и ты прекрасно знаешь, что никакого вертолета в ближайшее время сюда не будет.

— Ну, доберусь до Черпулая, там рация надежней, свяжусь с Охотском. Тут же рация вот-вот сядет.

— Но, может, пока неглубокий снег, пойдем вместе к геологам на Делькю? Здесь броды, как говорит Валера, неглубокие. Да Валера и проводит через броды. Это отнимет у него от силы пару дней, не то, что на гатогу или до Черпулая. Ты бы хоть его пожалел. У него же не на кого оставить стадо. Зачем ты так бесцеремонно пользуешься его безотказностью? Оленя белого убил…

— Это не твое дело. У нас с ним свои отношения. И не такой уж он безотказный и безответный. Попробуй уговори, с тобой он не пойдет, а со мной пойдет хоть куда.

— Но ты же давишь на него.

— А кто ему патроны привез, чьи капроновые веревки в упряжке? Ты думаешь, все это мне просто было достать?

— Но мне кажется, он уже не рад всему этому. Это уже не дружба. Действительно, как те купцы-колонизаторы.

— Посмотрел бы я, как бы ты жил тут без меня, кристально чистенький, — ухмыльнулся Юсупов.

— Ну ладно, ты не ответил на мой вопрос о геологах.

— Я тебе уже говорил, что мне нечего там делать. Мне надо на гатогу. Для чего я летел сюда через всю страну? Да я никто у геологов нас не ждет.

— У них почти каждый день идут вертолеты в Охотск. При тебе же Валера говорил. Теперь тем более, к пятнадцатому октября они должны обязательно закончить полевой сезон. У меня там могут найтись знакомые, ведь это, скорее всего, одна из партий объединения «Аэрогеология».

— Нет, туда я не пойду.

— Ну и…! — махнул рукой Сомов.

— Палатку я заберу с собой, — как ни в чем не бывало подошел к нему Юсупов. — Тебе она не нужна, все равно на вертолете будешь выбираться. Пока поживешь у Валеры.

— Забирай, — теперь усмехнулся уже Сомов.

— Карабин, разумеется, я тебе оставить не могу. Да и все равно охотиться ты не будешь.

— Все забирай, — равнодушно ответил Сомов. — Оставь только кое-что из аптечки.

— Я тебе оставлю спирта. Спирт тебе может пригодиться. Если что — догоняй меня на гатоге, — примирительно сказал Юсупов, — Дня через четыре  туда пойдет Иннокентий. Я там буду с неделю.

— Предлагаешь идти с человеком, который в прошлый раз бросил тебя на Куйдусуне? — Сомов покачал головой. — Ну и даешь! Чего-чего, а этого я от тебя не ожидал.

— А что? Спокойно с ним дойдешь.

— Сам не хочешь с ним идти даже с палаткой и карабином. Ведь Валера тебе предлагал идти с Иннокентием. Ты отказался Мне же предлагаешь идти с ним.

— А что? — Юсупов был невозмутим. — Тут всего четыре дневных перехода.

— А броды через Охоту?

— Возьмешь у него болотные сапоги.

— А если не даст?

— Даст. Поставишь ему спирту.

— Ну, хорошо, допустим, я с ним пойду. А если он задержится, мы выйдем на день-второй позже? Придем на гатогу — а тебя уже нет?

— Ему нет смысла задерживаться. Зима на носу, считай, последняя неделя лова рыбы.

— Ну а если задержится? Ты ведь сам мне говорил об эвенской точности: туда неделя, сюда неделя — какая разница… Впрочем, ладно, я тебя понял.

Сомов отвернулся и медленно пошел по берегу вверх по Охоте. Ну и Юсупов! Конечно, его решение каким-то образом можно и оправдать, но мог хотя бы посоветоваться… Теперь нужно рассчитывать только на самого себя. Сомов оглядел суровые гольцы, низкую угнетенную тайгу, пошел вверх по шумливому ручью…

Когда вернулся, аргиш уже уходил с поляны. Впереди Валера, за ним — цепочкой — шесть оленей, замыкал караван Юсупов. Даша с ребятишками. Катя стояли у палатки и смотрели им вслед.

Надо теперь заботиться и о них, подумал Сомов. Впрочем, какой от него толк, одна только обуза.

Аргиш тем временем поравнялся с Сомовым.

— Значит, все-таки отделался от меня? — не выдержал, с кривой улыбкой на прощанье спросил он Юсупова.

— Почему отделался? — в свою очередь усмехнулся Юсупов.— Ты в Охотске окажешься еще раньше меня. Да, никаких радиограмм в отдел культуры с просьбой о вертолете пока не посылай. Не для этого же я сюда летел, чтобы сразу улететь обратно. По крайней мере, не подписывай моим именем,

— Но ведь моей фамилии они вообще не знают. Все переговоры вел ты.

— Догадаются. Впрочем, если хочешь, можешь идти со мной.

— Мне же еще надо собраться. Разве Валера будет ждать? Ладно, иди. Когда будешь в Охотске, все-таки свяжись с геологами на Делькю и передай им по рации вот эту записку.

Чтобы больше не бередить душу, Сомов больше ни разу не оглянулся в сторону уходившего аргиша.

Конечно, Юсупов его не бросит. Сомов это знал. В Охотске сделает все возможное, чтобы вытащить его отсюда. Но все равно на его месте Сомов так бы не поступил. Ведь договаривались же они перед дорогой, что Юсупов его нигде но оставит!.. Правда, по прежним совместным дорогам Сомов знал, что жестокость или рационализм Юсупова, как это точнее назвать, иногда оказывались полезней и больше выручали в конкретных тяжелых случаях, чем абстрактная доброта, но все-таки…

Но все-таки надеяться на Юсупова особенно-то не приходилось. Было совершенно ясно, что он решил отделаться от Сомова, ведь они спокойно могли уйти до гатоги и Черпулая вместе. Ну, шли бы чуть медленнее. Неужели бы Валера не понял! Или Юсупов просто еще до конца не осознал создавшегося положения? Ну да ладно, Бог с ним!

Еще в Охотске, когда Сомов в ожидании вертолета бродил у прибоя, ему попал под ноги перепутанный ком изолированного электрошнура. Сомов поднял его: шнур был на редкость мягким, гибким. Пригодится где-нибудь вместо бечевы, подумал тогда Сомов, аккуратно смотал шнур, по приходе в гостиницу затолкал в боковой карман рюкзака. Теперь Сомов достал его, аккуратно распрямил, прогнав между пальцев. Потом пошел на старую стоянку геологов, примерно в километре от лагеря, долго копался в снегу в куче ржавых консервных банок и рваных сапог: вчера он заприметил тут довольно длинный кусок проволоки. В результате ему почти вдвое удалось увеличить антенну рации — как пригодилось, что однажды на Урале он какое-то время жил в одной палатке с радистом! — поднял ее на более высокие шесты, которые, в свою очередь, привязал к вершинам самых высоких лиственниц, увеличил и противовес. Но и это мало помогло: в пять часов сплошной треск, слышимости никакой, лишь отдельные слова.

Тогда Сомов в той же куче мусора выбрал большую консервную банку, поставил на печку. Когда вода в ней закипела, всыпал туда две ложки соли и, осторожно сняв ножом с каждой батареи верхнюю битумную проклад­ку, опустил их в банку.

— Что ты делаешь? — испугалась Даша.— Ведь у нас больше нет батарей.

— Не бойся, Даша, они будут работать почти как новые,

Сомов был доволен собой. Вот как много может значить когда-то случайно запомнившаяся мелочь. Иногда, как в этой ситуации, она решает почти все. Лет шесть назад, Сомов уже не помнил, на каком полевом аэродромчике, он случайно слышал, как высокий седой мужчина спрашивал своего молодого спутника.

— А ты знаешь, например, как в полевых условиях восстановить совершенно севшие аккумуляторные батареи? Так вот запомни, эти элементарные незнания в Арктике некоторым стоили жизни. Нужно снять верхние прокладки с батарей и прокипятить их с десяток минут в соленой воде.

И вот эта незначительная с виду, совершенно ненужная в городском быту мелочь — как она сейчас пригодилась!

 

За Сомовым по пятам, как тень, бегал Федя — сынишка Даши от первого брака. Сначала он лишь застенчиво улыбался из-за кукулей, но скоро освоился. Видно, что неожиданный гость понравился ему, впрочем, вряд ли он воспринимал Сомова всерьез — скорее он относился к нему как к сверстнику, с которым можно поиграть, не больше.

Глядя на Федю, Сомов только сейчас подумал, как это Валера решился оставить его, одного, с семьей? Еще в самолете Юсупов рассказал историю первого замужества Даши, Муж пришел с охоты и застал в палатке своего друга. Из-за ревности застрелил его. Потом сам застрелился. Оказывается, Даша по всей здешней тайге слывет первой красавицей. Сомов заметил, как Валера, что совсем не типично для эвенов (у них все домашние заботы: заготовка дров, свежевание дичи, подготовка к перекочевке и многое другое, не говоря уже о чисто женских заботах, лежит на плечах женщины; мужчина — добытчик, он охотится, рыбачит, на его плечах — забота об оленях, все остальное — дело женщины), чтобы облегчить труд Даши, а может, и просто сделать ей приятное, берется иногда за чисто женскую работу, не говоря уже о руб­ке дров.

Как это он меня решился оставить? Ведь Юсупов говорил, что Валера боится ее оставить одну даже со своими, поэтому и отправил в Черпулай за продуктами Гришу, хотя собирался сам. Ему там надо было быть и по бригадирским делам.

Федя с детским маутом неутомимо бегал за оленями, пытался заарканить, падал через валежник, снова вскакивал, впрочем, не столько пытался поймать — ему еще не удержать оленя,— сколько показать свою ловкость Сомову, чтобы тот похвалил его. Ради справедливости надо сказать, что получалось это у Феди здорово: он ловко набрасывал маут на довольно отдаленные пни, сучки. Сомов пробовал, но у него так не получалось, маут то уходил в сторону, то, пролетев несколько метров, скручивался в ком. Потом Феде понравилось неожиданно набрасывать маут на задумавшегося Сомова. От неожиданности тот вздрагивал, тем более что иногда маут больно хлестал по лицу, но терпел, натянуто улыбался.

Отношение к Феде, как успел заметить Сомов, со стороны матери и отчима было как к взрослому, и он рос самостоятельным, смелым. С сестренкой играть надоело, и он, как собачонка, везде бегал за Сомовым — босиком через небольшие студеные протоки Охоты, которые от берега уже успели затянуться ледком, за дровами — и все-то весело лопотал, что-то объяснял Сомову. Подбирал камешки, прутики, птичьи перышки, подавал Сомову и опять весело лопотал, а Сомов ничего не понимал. А Федя не понимал, что Сомову не до него. Сомов иногда чуть не срывался, чтобы не прикрикнуть на мальчонку, но вовремя сдерживался.

Наутро погода стала немного лучше. А что, если на самом деле пойти через Охотский хребет на Делькго к геологам? Валера говорил, что туда километров сто двадцать. Но каких километров?! А у него нет даже плохонькой карты.

По словам Валеры, до следующего ручья всего около двух километров. Сомов решил еще раз проверить, что такое эвенские километры, и еще раз убедился, что они далеко не соответствуют действительным: прошел уже ки­лометра четыре, а ручья все не было. Точно, их километры словно резиновые, да они и не пользуются этой мерой расстояния. Спросишь, бывало, Валеру, сколько километров до такой-то реки, ответит: «Два дня идти, один раз ночевать».

Что же все-таки с Николаем? В пятичасовую связь Сомов после долгих сомнений передал радиограмму: «Отдел культуры радируйте когда ждать заказанный Гореловым вертолет Юсупов Сомов». Во-первых, пока сыр-бор, пока решается этот вопрос, вертолет будет нужен и Юсупову. Сомов уже знал, здесь так не бывает, чтобы сегодня дал радиограмму, завтра был вертолет. А во-вторых… А во-вторых, раз так поступил Юсупов, то и он развязывает себе руки, тем более что в отделе культуры знают только Юсупова и радиограмму с подписью Сомова просто не поймут.

Сомов немного повеселел, когда сквозь треск и писк морзянки услышал, что завтра, возможно, вертолет с продуктами пойдет на Кялу. Значит, вертолеты в Охотске уже приступили к обычным рабочим полетам и есть надежда, что рано или поздно кто-нибудь прилетит и сюда. На радостях пошел и нарубил дров. Выглянуло солнце, и немного потеплело.

Сегодня Сомов должен был выйти на работу — час назад. Начальник, наверное, уже изводит себя.

С вечера над хребтами нависла ослепительно-леденящая луна. В самую глухую ночную пору Сомов вышел на берег Охоты — и таким затерянным чувствовал себя в этой безбрежной морозной стыни, но была маленькая надежда, что утром, может, будет хорошая погода.

Но к утру ветер снова трепал палатку, и гасла та скромная надежда, что вертолет, который, возможно, пойдет на Кялу, завернет сюда, если, конечно, Николай смог предупредить пилотов.

Сомов на всякий случай собрал рюкзак. Катя в девять вышла на связь и сквозь треск услышала, что сегодня вертолет в восьми километрах от Черпулая должен забрать военкома. Значит, тоже еще сидит. Надо же! Пошли он радиограмму вчера утром, может, тогда этот вертолет дотянул бы и досюда, по воздуху это ведь недалеко. И еще Катя узнала, что Гриша на второй день после выхода из Черпулая потерял оленей, вот потому его долго и нет. Вчера сообщил об этом один из пастухов, пришедший в Чераулай за продуктами, он накануне встретил Гришу в тайге.

Ночью сквозь холод Сомову опять снились счастливые сны: про лето, про теплый дом и прочее, а проснулся — за брезентовой стенкой снова гудела пурга, и Сомов еще больше кутался в подаренную Василием Сукачевым оленью шкуру, один облегченный альпинистский спальник не спасал.

В угрюмом гуле ветра он то и дело слышал рокот вертолета. А утром утихло — горы сине-белые, студеные. Неужели вертолет не дотянет сюда? От Черпулая напрямик — это всего чуть больше получаса лета.

Еще раньше Сомов обратил внимание, что здесь почт все стволы лиственниц витые, словно выкрученное после стирки белье. Валера объяснил ему, что это от постоянных сильных ветров, несущихся то вверх, то вниз по долине,— иначе дерево просто не выдержало бы их напора. Может, это и так. Хорошая погода здесь, как Сомов уже успел понять, большая редкость.

Сомова угнетало, что он здесь полный нахлебник, толку от него никакого, если не считать заготовки дров, но у эвенов это чистоженская работа. Но больше Сомова угнетало, скорее даже удивляло, другое: он был далеко не новичком в тайге, ему приходилось спать и в болотах, и в снегу, высоко в горах, а вот на поверку он оказался совершенно непригодным к суровой кочевнической жизни. Правда, из-за Юсупова он собрался в дорогу несерьезно, по-летнему, но все равно. А что бы было, думал он, если бы на его месте оказался рядовой горожанин?

Его угнетало и то, что у Даши кончились продукты, а они с Юсуповым умудрились прилететь с одним луком да чесноком. За солью за двадцать с лишним километров ходили на стойбище Василия Сукачева, но и там ее в обрез. Даша экономно печет лепешки из последней муки, и Сомов старался меньше есть. Правда, у них было вдоволь мяса, но, во-первых, мясо еще бегало, а зима еще только начиналась, а во-вторых, Сомов никогда не думал, что мясо может так надоесть. Утром — вареное мясо, без          всяких приправ, днем — вареное мясо без соли, без всяких приправ, вечером — то же самое. Хотя бы горсть вермишели или листочек лаврушки. А лучше всего бы  щепоть соли. Обычно Сомов очень мало употреблял соли, чему другие удивлялись, и даже мог вообще обходиться без нее. А картошку, яйца, помидоры вообще ел без соли, но сейчас — хотя бы щепоточку! О хлебе он даже и не мечтал.

А на Охоту тем временем, к радости Феди и Раи, да и взрослых тоже, приходила настоящая зима. Слепило яркое солнце, но снег уже не подтаивал даже на пригорках. В лесу, хоть и по-зимнему редком, еще ничего, а чуть         выйдешь на открытое место или на берег Охоты — ежишься от студеного ветра со стороны Оймякона. С каждым днем Сомов все больше ощущал близость полюса холода.

Вдруг — как бы тиканье радиосигналов. Сомов посмотрел на свои часы — точно, двенадцать.

Откуда это? Из палатки? Включен радиоприемник? Слишком далеко, больше километра.

Снова. И только тут Сомов понял, что это так — глухо и коротко — кричит ворон. Сомов с грустью заметил, что здесь и вороны кричат иначе — глуше, обреченней. По нескольку раз в день пара воронов неторопливо облетала стоянку.

Однажды, заметив, как на их крик Сомов поднял голову, Катя, с которой он пилил дрова, пояснила:

— Наши вороны.

— Как ваши?

— Ну, около нас живут. Нас охраняют, помогают охотиться. Это очень старые вороны. Их еще дед моего деда знал.

— Ну, — улыбнулся Сомов.

—  А вы спросите моего отца, когда в нижнем лагере будете.

Итак, двенадцать часов. Если вертолет будет, то, вероятнее всего, от часу до трех. Сомов старался не отходить далеко от палатки. Вглядывался в нависающий над лагерем угрюмый голец Друзу, в хребет за Охотой, в ее вер­ховья. Он старался все это запомнить и жалел, что у него нет фотоаппарата.

Час.

Два. Какое чистое небо! Даже собака, словно понимая его, то и дело смотрит в небо.

Эвенские оленегонные лайки маленькие, мохнатые. Сомов вспомнил, как одна помогала Валере перед его уходом на гатогу ловить оленей: все заворачивала их под его маут, а вторая, совсем еще молодая — Валера боялся, что она по неопытности только помешает, привязал ее к лиственнице около палатки, — рвалась на привязи, повизгивала от обиды, чуть не плакала. А старшая, гоняя оленей, работала до самозабвения, до изнеможения, до полной потери голоса. С мутными глазами, она останавливалась на несколько секунд, жадно глотала снег и снова бросалась помогать хозяину. А те, почувствовав, что их готовят под седла в дальнюю дорогу, даже близко не подпускали Валеру. До этого сами лезли, стоило выйти из палатки, чуть не сбивали с ног, надеясь на лакомство. Как-то чуть не затоптали Федю, выскочившего из палатки по малой нужде. В это время, на его несчастье, почти все стадо паслось вблизи, и, увидев Федю за таким занятием, олени бросились к нему со всех сторон, задние напирали на передних, каждый норовил поймать если не тоненькую струйку, то хотя бы кусочек пожелтевшего под ней снега. Федя, прижатый со всех сторон рогами, был вынужден закончить свое занятие прямо в штаны. Впервые Сомов видел, как он громко заревел, кое-как выбравшись из оленьего круга, убежал в палатку, а олени даже землю выгрызли в том месте, куда он помочился,— зимой им так не хватает соли!

А тут — ни в какую! Вымотается Валера, сядет в бессилии около палатки, Даша скорее подаст ему мяса и чаю, а пес, тоже совершенно обессилевший, высунув язык, ложится рядом с Валерой, виновато и преданно смотрит на него, всем своим видом дает понять, что только он — пес, и толь­ко он один виноват, что эти глупые олени до сих пор на воле.

Почти каждый день наблюдая за ловлей оленей, Сомов пришел к выводу, что ловить их не так уж и сложно: подмани куском вяленой рыбы или солью — и все. В крайнем случае, привяжи оленя с вечера на длинном мауте — корма ему на ночь хватит. Но Валера каждый раз снова и снова — по нескольку часов — до изнеможения носился за ними меж лиственниц. Иногда это занятие продолжалось до ночи, и поездку приходилось откладывать на утро. А утром все начиналось сначала.

Как-то Сомов сказал об этом Валере. Тот согласился:

— Конечно, можно, но у нас так не принято.

— Но ведь так вы теряете столько времени и сил.

— Ну и что? — удивился Валера. — Сегодня  не  поймаю — завтра поймаю.— И, смахнув со лба пот, снова побежал за оленями.

Как понял Сомов, это вопрос принципиальный, в ловле оленей, видимо, была непонятная для него прелесть жизни, и Валера не собирался от нее отказываться.

Младшую собаку Валера забрал с собой: пусть учится, а старшую оставил на стойбище — помогать Даше. С вечера она все лаяла, хотя обычно ее и не услышишь.

— Кто-то идет? — предположил Сомов.

— Нет, — грустно  улыбнулась Даша. — Так она лает всегда, когда мы остаемся одни. Пугает чужих.

Три часа.

Сомова тянуло подремать. Не дай бог к непогоде. Впрочем, теперь все равно, если сегодня вертолета не будет, завтра его точно не будет. Сомов почему-то с тревогой ждал пятичасовой связи. Где-то часов в двенадцать он так отчетливо слышал вертолет, что замерло сердце. Что он — Даша и то выскочила из палатки: «Вертолет!» А может, на самом деле был? Просто прошел стороной? Или не нашел их?

Три сорок.

Все! Больше ждать бесполезно. А какой был день! Единственная надежда, что сегодня по каким-либо причинам вылет опять не состоялся и вертолет придет завтра.

Снова залаяла собака. Нет, на этот раз Даша, торопливо набросив на голову платок, вышла на берег Охоты.

— Что? — спросил Сомов.

— Однако, кто-то идет аргишем. Может, Гриша.

Сколько Сомов ни вглядывался, никого не увидел.

— А вон за тем поворотом.

Но Сомов по-прежнему никого не видел.

— Да, Гриша, — тем временем сказала Даша.

Она сразу повеселела, пошла разводить в печке огонь.

«Что за человек этот Гриша? — думал Сомов. — Не дай Бог, если как Дима! Какие новости он мне несет?»

Вот и он, наконец, увидел: мужчина совсем уже невдалеке от стойбища пересекал Охоту, за ним — четыре оленя.

Сомов с волнением поджидал. Гриша оказался молодым застенчивым парнем с еще более плоским, чем у Валеры, лицом и со слабо очерченным носом. Ниже среднего роста. Смуглый, в телогрейке, в резиновых болотных сапогах. Говорит, что на гатогу, куда с Валерой на лов рыбы пошел Юсупов, почти каждый день прилетает «Ми-8» геологов, которые стоят на Делькю-Охотской. У них даже два вертолета: «Ми-8» и «Ми-4».

«Так что не зря рвался я на ту базу, — с отчаяньем думал Сомов. — Скорее вчерашний вертолет, что мы слышали с Дашей, наверное, и был тот «Ми-8».

— А как начальника у них звать, не знаешь? — спросил Сомов Гришу.

— Нет. Знаю только завхоза. Прохоров. Хороший мужик… Мы с ним кое-какой обмен делали… Ты перебирайся в мою палатку, когда поставим. Мне веселее будет, да и тебе у Даши с детьми нехорошо.

— А я тебя не стесню?

— Я только рад буду, — Гриша сказал это так искренне, что Сомов сразу повеселел.

— Ты тогда сам скажи Даше, а то мне как-то неудобно.

— А что неудобно, она только обрадуется. Ладно, скажу.

Они пошли к Даше.

— Ладно, — на самом деле обрадовалась она, когда Гриша объяснил ей цель прихода.

— А дрова я вам по-прежнему буду заготавливать, — виновато сказал Сомов.

— Ладно, — засмеялась она.

Стали ставить палатку. Она оказалась в два раза меньше, чем у Валеры, в крыше — огромная дыра.

— А что будем делать с дырой? — спросил Сомов.

— А, теперь дождя больше не будет, — отмахнулся Гриша. — Ничего не будем делать. Снег немного попадать будет, ну да ничего, зато жарко не будет.

Гриша обосновался у задней стенки палатки, Сомов — сбоку. Постарался устроиться как можно основательней: тщательно выгреб снег, настлал потолще слой лиственничных веток, потом положил шкуру оленью, которую подарил Василий, положил так, чтобы одна половина была под себя, а второй можно было пользоваться как одеялом, потом — спальник.

Гриша привез с собой с гатоги немного рыбы, и на вечер они ее сварили — с солью! Сомов по такому случаю налил по крышке фляжки спирта. На всякий случай, наученный горьким опытом с Димой, сказал, что во фляжке последний спирт, оставим на будущее. Гриша согласился.

Печка скоро раскалилась докрасна. Было даже ощущение тепла. Гриша с удовольствием растянулся на своем только что сооруженном ложе, закурил «Приму».

— Эх, махорки бы! Она лучше. Почему-то не стали привозить ее нам.

— Я как заметил, у вас почти все курят, даже женщины. А Валера не курит.

— Он у нас как духи, — засмеялся Гриша. — Святой, однако, из мужчин, кажется, один не курит… Если в Арку или в Охотск не уеду, в другое стадо, наверно, работать уйду. Может, к Василию Сукачеву на Кухтуй. Но у него пока места нет. Трудно с ним, — показал он в сторону па латки Валеры.

— Почему?

— Больно праведный. Любит все по закону. И чтобы старый закон соблюсти, как жили наши предки, и новый. Это хорошо, когда все по закону, а  над  ним  смеются. Не курит. Спирт не пьет, а потом не выдержит, выпьет и долго мучается. Долго недовольный ходит. Больше, гово­рит, никогда не буду. А стерпеть не может.

— А ты?

— А что я? — засмеялся Гриша. — Пей, только не теряй совсем головы. Зачем государство спирт делает? Чтобы люди пили. Не дал мне барана на кукуль застрелить. Мало, говорит, их в этом году. Не я — так другой, его все равно убьют. Иннокентий убьет или геологи на вертолете прилетят. Или Юсупов. Валера будет мучиться, а не сможет ему отказать. Потом опять мучиться будет. Зачем думать за всех?.. — Гриша еще подбросил в печку дров, долго не закрывал дверцу, огненные блики играли на его лице. — Однако, скучно в тайге. Только Валера так может. А я, наверно, уйду. До армия ничего, а теперь тя­нет жить куда-нибудь в поселок. Два года уже здесь. Как только будет возможность, уеду. У меня же армейская специальность — радист. Не пропаду.

— А сейчас что не едешь?

— Родители у Тамары старые, болеют. Ты с ней, однако, говорил, — оживился он, — Она в Черпулае радистом. Дочке Наташе два года. Это Валера так может, а я — нет. Не понимаю я его, столько мучился, так тяжело жил — а держится за старое. Но не подумай, что я его ругаю. Просто иногда понять не могу. Бригадир он, пастух больно хороший — на таких совхоз и держится. Слышал, наверно, я оленей по пути сюда потерял? Ничего он мне не сказал. Лучше бы выругался… Потерять оленей — самое последнее дело. Напугал кто-то. Да и отвык я от них уже.

…Валера вернулся из армии шесть лет назад и принципиально вытряхнул из памяти все, что связано с оседлой жизнью.

— Всю службу снилась тайга, скорее бы в тайгу, — неохотно поведал Сомову как-то о своей былой службе Валера.— Оба года снилась, каждую ночь, даже ничего не помню, что было в армии.

Однажды, когда ходили ремонтировать дарпир, на красивой извилине Охоты наткнулись на самодельный дощатый стол, врытый в землю. Явно оставили геологи, Сомов уже знал, что лет десять назад в этих местах работала Магаданская геолого-поисковая партия. Валера, к удивлению Сомова, изрубил и стол, и скамейки, побросал в Охоту.

— Зачем? — удивился Сомов, — Может пригодились бы, за ним удобно есть.

— В тайге все должно оставаться так, как было, — сердито и даже раздраженно ответил Валера. — Тайга грязной становится.

— Ну, взял бы на доски, ты ведь сам говорил, что те­бе нужны доски. На нарты.

— Нет, — лишь махнул рукой Валера и прикрыл ветками и мхом кучу консервных банок… — Не обижайся, тут очень плохой человек был.

— Тут же геологи были, — насторожился Сомов, он свято относился к геологам,

— Да, но с ними очень плохой человек был. Зачем с собой взяли? Как их зовут: битч…

— Бич? — удивленно поправил Сомов.

— Да Геологи осенью улетели, они к этому времени не тут, а там, за перевалом, в Якутии работали, а он остался. Пошел к якутам жить. Буду, говорит, породу улучшать. Ходил из одного стойбища в другое, везде как гостя принимали, так до самой весны жил. После этого многие дурной болезнью заболели.

— Прогнали бы, милицию вызвали.

— Как прогонишь, человек же! Ничего не делал, всем надоел. Только есть просил, только спирт просил.

— А потом куда делся?

— Весной какой-то вертолет мимо летел, сел, чтобы мя­со взять, он с ними в какой-то другой район улетел, на Колыму, что ли…

…Угли подернулись пеплом. Гриша приподнялся на локтях и загасил свечу.

— Однако, спать будем,

— Ну, Гриша, век тебя не забуду, — натягивая поверх спальника оленью  шкуру, сказал Сомов. — Не спросил, кто, зачем,— пустил, кормишь, поишь, когда самому продуктов не хватает. Да еще сколько мне тут придется жить!

— Зачем так говоришь, — недоуменно отозвался Гриша. — Если у вас в городе я ночью постучусь в первый дом, разве меня не пустят?

Сомов горько усмехнулся в темноте, представив, как Гриша стучится ночью в первый попавшийся дом. Вдруг залаяла собака.

— Кто-то идет,— сказал Гриша.

— Может, так просто лает? Даша говорит, она всегда лает, когда нет Валеры.

— Нет, тогда она по-другому лает.

— А может, на зверя какого?

— Нет, кто-то снизу идет на оленях. — Гриша приподнялся на локтях.

И точно, через какое-то время послышался человеческий голос. Гриша с Сомовым выбрались из своих только что нагретых спальных мешков. Оказалось, снизу с тремя оленями пришел старик Харлампиев, тесть Ивана Данилова.

Гриша помогал ему развьючить оленей, они вполголоса говорили по-эвенски.

— Идет с верховья Охоты, — пояснял Гриша Сомову, — а потом через перевал в Якутию. Искать еще весной отбившихся оленей. Голов двести. Если волки не кончали, теперь, может, уже больше.

— А почему раньше не искал? — спросил Сомов.

— Некогда было, — улыбнулся старик. Разве летом от стада уйдешь. Да летом и искать трудно. А сейчас, по снегу, хорошо. Скоро будет инвентаризация, а у нас много оленей не хватает, волки окаянные. Надо искать.

— А как волк по-эвенски? — спросил старика Сомов.

Тот замялся:

— Багдакта, рукичи. Но больше по-русски теперь зовем — волк.

— Багдакта, рукичи, — повторил Сомов. Что, у него два имени?

— Еще есть, — засмеялся Гриша. — Вагдакта — это серый, рукичи — хвостатый. Мы не называем волка своим именем, так же как и медведя.

— Почему?

— Чтобы греха не было. Потом объясню…

Старик молчал, лишь тихо улыбался. Ему уже семьдесят пять. В потрепанной одежонке, без палатки. Поел с ними рыбы, попил чаю — и устроился под лиственницей — разгреб немного снег, бросил оленью шкуру, свернулся клубочком. Гриша и Даша отнеслись к этому совершенно спокойно, как будто так и должно быть. А Сомов от такого не гостеприимства чувствовал себя неловко.

— Гриша, — сказал он. — Давай пригласим его к нам в палатку. Потеснимся, места хватит. А что он будет в снегу? Нехорошо как-то. Старик ведь.

— Да он же привычный, — засмеялся Гриша.

— Все равно как-то неловко.

— Я уже звал его, — смеялся Гриша. — Не хочет, позови сам.

— Федор Семенович, — вылез Сомов из палатки.— Идемте к нам, места хватит.

— Нет, я тут. Тут хорошо.

— Идемте, идемте.

— Нет, я так привык. А там душно, сон плохой. Однако, утром силы не будет. А аргиш вести далеко.

Сомов усмехнулся про себя: душно в нашей рваной палатке! Надо же, уходит так, налегке, почти без всяких продуктов и одежды на перевал, а потом еще дальше, в сторону Оймякона.

— Холодно ведь под лиственницей-то, — все-таки еще раз сказал Сомов.

— Здесь разве холодно?! — мягко улыбнулся старик. — Вот за перевалом, однако, будет холодно.

— Там намного холоднее, чем здесь? Ведь это рядом.

— Тут совсем тепло, горы мало пускают воздух с севера, а там холодно, ай как холодно! Зимой будет шибко холодно. Птица на лету мерзнет. Самый сильный мороз, когда звезды говорить начинают, шепчутся.

— Как шепчутся?

— Думаешь, птица летит или сыпется что, оглянешься — никого нет, а шуршит. Мороз шуршит. Не знай, почему. Где олени стоят, далеко видно — над ними воздух замерз, туман висит.

— И когда вернетесь?

— Может, через месяц, не раньше.

— А продуктов совсем мало взяли, и одежда легонькая.

— Однако, в тайге не пропаду, — улыбнулся старик.

Сомов слазил в палатку, надел пуховую куртку, взял оленью шкуру, постелив ее вдвое на снег, сел рядом со стариком, который беспрестанно потягивал старенькую полуистлевшую трубку.

— Много кочевали за свою жизнь? — не зная, как начать разговор, сказал Сомов.

— Да, маленько жил. — Тихая улыбка пробежала по сморщенному лицу старика.

— А почему вы волков не называете своим именем и не стреляете их, хотя они вам много худа делают?

Старик долго прочищал свою трубку. Вопрос ему явно был не по душе.

— Волк — тоже охотник, — наконец неохотно сказал он. — А охотники должны уважать друг друга. Потом волк губит только худых оленей. Наши старики говорили, что если убьешь волка, он пойдет к духам, и те пошлют на твое стадо других волков, еще больше. Не знаю, так ли. Вот оленей потеряли — сами виноваты. Из-за жадности. Молодые не послушались, вот волки за жадность нас и наказали.

— Как за жадность? — не понял Сомов.

— Надо всегда оставлять волкам часть оленя — кишки, требуху. За каждым пастухом, за каждым стадом ходят свои волки, надо с ними делиться частью пищи, частью добычи. Тогда они не будут трогать оленей, только сла­бых, будут отгонять чужих волков. Мы все: люди, волки, вороны живем в одной тайге, поэтому должны уважать друг друга.

— А медведь?

— Что медведь?

— Почему вы его, как и волка, не называете своим именем?

— Тогда он догадается, что ты о нем говоришь, и тоже напустит на тебя зло.

— А почему вы не охотитесь на него?

— У амикана и человека, говорили старики,, общая мать. Человек должен помнить это. Вы уже забыли, а мы еще помним, Поэтому амикан понимает человеческий язык. И может сделать ему добро или зло. Кто помнит —тому добро, кто нет — зло. — Старик, не торопясь, набил трубку табаком, для этого предварительно растерев сигарету, все ту же «Приму». Пальцы, скрюченные в суставах ревматизмом, плохо слушались, тем не менее, он не уронил ни единой крошки табака. — Расскажу, однако. Давно это было. В одном стойбище зимой пропала девушка. День нет, много дней нет, перестали искать. И вдруг весной она приходит в стойбище. Мать и отец так обрадовались! Стала рассказывать. Заблудилась она тогда. А потом, когда совсем замерзать стала, в какую-то яму провалилась. Что-то мохнатое лежит. Тепло стало. Смотрит — однако, медведь. Амикан ее не обидел, а по­двинулся, дал лапу сосать. А весной показал дорогу в стойбище. Пришла она, мать и отец обрадовались. И стали они жить как раньше. Опять наступила весна. Мать как-то говорит: «Почему это у тебя живот растет?» — «Не знаю», — отвечает дочь — и скоро родила. Один ребенок совсем как человек, второй — весь в шерсти, совсем медвежонок. «Что я людям скажу, когда они увидят, что у меня родился медвежонок, — заплакала дочь. — Лучше я его убью». — «Нет, — говорит отец. — Тебя медведь спас от смерти. Теперь мы должны вскормить его сына. А людям я скажу, что убил медведицу, а медвежонка взял себе». Прошло время. Подросли оба. Когда играли, медвежонок всегда борол мальчишку, Торгани которого звали. Мать защищала его и била медвежонка палкой, а он не сопротивлялся. Закрывал лапами нос и молчал, только слезы текли. Старик ругал дочь: «Ты не делай ему больно, он же твой сын и не обижает братишку, они просто борются». А Торгани все говорил медвежонку: «Вырасту — я тебя поборю. Я убью тебя».

На другой год медведь ушел в лес, потому что мать его из-за Торгани обижала. Попрощался с дедом и бабкой и пошел в гору. Торгани кричал ему: «Вырасту — все равно тебя поборю».

Вырос Торгани, пошел на охоту, встретил медведя, и стали они бороться. Торгани убил медведя, сварил мясо и позвал всех людей рода на праздник. Мать отказалась есть мясо своего сына. Горе вернуло ей сердце. С тех пор женщины у нас не едят медвежье мясо… Теперь, конечно, многие едят. Но все равно женщине нельзя есть голову, глаза, сердце. А череп медведя надо похоронить, а на глаза надо очки из бересты надеть или мхом закрыть, чтобы медведь не видел, кто его убил… Амикан — хозяин тайги. А хозяина надо уважать. Что он взял — значит, это его, на него не надо сердиться. И волк, если взял, то это тоже его. Он тоже что-то должен есть.

— А что стало с Торгани?

— Однако, не знаю… — Старик задумался. — Убил брата — себя убил. Думаю, душу потерял… С тех пор амикан нападает на лабазы. Запах матери ищет. Думаешь, почему амикан ходит по следу человека? Медведь очень умный, только говорить не умеет. Никогда не нападет, а ходит, мать свою ищет. По неразумному брату тоскует. Вот ты знаешь, раз много кочуешь: встретишь амикана, он долго на тебя смотрит. Если его не тронешь, всегда уйдет в сторону, а потом незаметно за тобой будет идти. Он помнит, что у нас одна мать, а мы не помним. Дурной человек, который от Торгани пошел, не может понять, почему амикан по его следу идет, и скорее стреляет. Стрелять легче, чем думать.

— Ну а если худой амикан? Лабазы ломает.

— Если ты умный, надо делать хорошие лабазы.

— Ну а если оленей много дерет, на людей нападает?

— Тогда его надо стрелять, он душу потерял, — неохотно согласился старик.

— А как?

— Надо говорить: «Люблю амикана, но зачем он так много худа делал». А потом, чтобы он родственникам не отомстил, надо говорить: «У меня отца, матеря, детей нет. Я — сирота». Или надо каркать, как ворон, чтобы он подумал, что его ворон убил. Или говорим, что это тебя, амикан, человек из экспедиции застрелил. Вы ведь все равно не боитесь амикана, — то ли с уважением, то ли с осуждением сказал он. — А когда ешь, надо говорить «кук», как ворон. Сейчас, правда, уж мало кто так делает. Но редко кто из эвенов амикана или волка зря убьет… Вот ты говоришь, дурного амикана надо стрелять. А знаешь, почему плохой амикан бывает? Люди его обидели. Или ранили. Или с берлоги подняли, амикан тогда больше не ложится, шатун делается, голодный. Или очень старый амикан, который больше, чем духи дали, жить хочет. И человек — плохо, когда старается жить больше, чем духи дали. Хватается за воздух, молодым жить мешает.

— Валера на днях убил оленя, а требуху и кусок печени повесил на дерево.

— А как же? Это для ворона. Что ворон зимой возьмет? Ворона тоже нельзя убивать. Он не настоящий охотник, но летит всегда впереди охотника, криком указывает добычу. И ест только дурную дичь, сильную не трогает. У воронов, как и у людей, у каждой семьи своя земля, своя территория. Наши старики всегда знали, у каких воронов какая земля. Вороны долго живут, иногда люди десять поколений умирают. Потому они такие мудрые. Воронов нельзя обижать. Вот на баранов охотишься. Смотришь, вороны над одним местом кружатся. Это они тебе показывают, где бараны лежат. Прямо на тот голец идешь, зря ноги не мучаешь, вороны за тебя постарались. Потом смотришь, вороны выше поднялись. Это они знак дают, что бараны тебя заметили. Тогда один из охотников на месте остается, на баранов всегда вдвоем ходили, чтобы бараны на него смотрели, а другой в это время с другой стороны крадется. И стреляет. А раньше, когда молодым был, так с ножом догонял… Потом надо в благодарность все кишки воронам оставить. Тогда он и в другой раз тебе охотиться поможет.

— Вот вы говорите, у каждого ворона своя земля. А вон в Арке я видел, кормятся на свалке, много их там, никакую они землю там не делят.

— А! — с отвращением  махнул рукой старик. — Это худые вороны! Которые душу, как люди, потеряли. Как это говорит Иннокентий — цивилизация. Ворон — сивилиаация. Иннокентий у нас тоже — сивилизапия. Никто из нас, эвенов, евреев не видел, — что это за люди? — а все почему-то его эвенским евреем зовут. Воронам-сивилизация даже с помойки на помойку лень перелетать. Сядут на спину лошади и едут. Лень — самое страшное, как для ворона, так и для человека. А ленивый пастух — совсем беда, землю погубит… А может, я зря на воронов наговариваю. Раньше не было свалок, а теперь в каждом поселке сколько — вот воронам и работа, вот воронов и развелось столько, однако, доброе дело делают… Валера — хороший бригадир. Молодой, а помнит мудрый закон стариков. Плохие законы — забыл, а хорошие помнит. Знает, где, когда лучше пасти оленей, где мало снега. Увидел след снежного барана, не дает Грише стрелять. Мяло, говорит, их в этом году, пусть плодятся, на будущий год охота будет. Молодые теперь мало об этом думают. Жалко! Плохо им потом будет. Почто молодежь такая жадная, а? Рыбу лови без меры, зверя стреляй — без меры, лес руби — без меры, даже оленей разводить — без меры. Все говорят: план, план… Почто столько оленей? Съедят весь ягель, и все олени пропадут — вот тебе и план.

— Новый вырастет, — осторожно сказал Сомов.

— А ты знаешь, сколько ягель растет? — укоризненно посмотрел на него старик. — Если неумный человек на од­ном месте долго пасет оленей или   огонь  пустит — он вообще больше не растет. Перетравить пастбища — что свою палатку спящим вместе с собой поджечь. Вездеход пройдет — десять лет ничего не растет. И ведь каждый раз обязательно надо по новому месту ехать! Почему так? Ягель растет полжизни человека. За год ягель растет только вот столько. — Расстояние между двумя полускрюченными пальцами старика было меньше полусантиметра. — Зачем люди, чем больше у них есть, тем больше им надо? Вон Иннокентий — все у него есть. Еще, говорит, кожаное пальто ему надо. Как будто одежда из оленьих шкур не кожаная! Раньше мы, эвены, и эвенки, и юкагиры, и чукчи, жили очень трудно — и не были такими жадными. Вот сейчас при встрече мы говорим: «Здравствуй!» Хорошо это? Хорошо. А раньше говорили: «Кого добыл? Что ел?» Я ведь помню такое время, когда не только сарану — белую глину ели.

— Почему вы все время кочуете, на одном месте не можете? — спросил Сомов.

— Эко как ты плохо слушаешь! — укоризненно засмеялся старик. — Я же тебе говорил — ягель сколько растет. Нам нельзя на одном месте. Наша жизнь — олени. Пропали олени — погибай или глину ешь. Раньше так было. Олени кочуют, и мы с ними. Так из века в век, привыкли. А ты вот зачем далеко кочуешь? Оленей у тебя нет…

Сомов не знал, что ответить.

— Однако, не говори, если трудно. Прости старика!

— Не знаю сам, отец, зачем кочую.

— Однако, кровь предков в тебе говорит, что давно ушли в верхний мир. Давно-давно они тоже кочевали… И душа у тебя неспокойна, болит. Когда человек сам не знает, зачем кочует, душа у него болит.

— Плохо это, — сказал Сомов,

— Почто плохо? Душа, которая болит, не потеряется. Чужую душу понять может.

— Не потеряется?— задумчиво повторил Сомов.

— Не потеряется, — подтвердил старик. — Когда с этой земли уходить будешь, она не потеряется, к верхним людям уйдет, чтобы потом вернуться в чьего-нибудь ребенка. И ты опять будешь жить на земле… Однако, не обижайся, Гриша вон говорит, ты на луну много смотришь. На луну нельзя много смотреть, тогда она раньше времени к себе заберет. Она душу сосет. Тогда душа быстро износит­ся, совсем тонкой станет.

Сомов поразился сказанному. Ему всегда было неспокойно под луной, она всегда непонятно действовала на него — не объяснишь как. А вот сейчас старик очень точно выразил это чувство, это состояние — сосет душу.

— Ты, наверное, под луной родился. Тогда покою тебе не будет. Она всегда звать тебя будет, торопить к верхним людям.

— А почему люди умирают, отец? — спросил Сомов.

— Ты разве сам не знаешь? — пытливо посмотрев на него, деликатно спросил старик, что-то ища в своих карманах.

— Не знаю, — честно признался Сомов.

— Если все время все будут жить только на этой земле, на ней скоро тесно будет, тогда люди совсем начнут воевать друг с другом. Скучно жить тогда будет, ленивые все тогда будут. Поэтому все, пожив тут, на время туда уходят, чтобы снова родиться. Я думаю, поэтому все так устроено. Старики так говорят. Главное — вовремя уйти к верхним людям.

— Как — вовремя уйти? — не понял Сомов.

Старик посмотрел на него, удивляясь его непонятливости:

— Вовремя уйти, чтобы не мешать жить другим, чтобы не быть обузой детям.

— Что — самому уйти? — спросил Сомов.

— Да, — убежденно сказал старик. — Только слабый, плохой человек боится сам уйти, мешает другим. Тогда начинает гнить не только его тело, но и душа. Такой человек не попадает к верхним людям, а значит, и не возвращается, а пропадает совсем. Сейчас, правда, уже мало сами уходят. Сейчас жизнь легкая стала, поэтому старики не стали обузой. Сейчас власти даже судят, когда старики сами уходят. Может, правильно. Но слабее люди стали, хитрости стало больше. Все имеет хорошую и плохую сторону.

— А как сами уходили? — осторожно спросил Сомов.

— Когда чувствовал старик, что силы у него уже уходят, говорил об этом семье. Его оставляли у костра, оставляли пищу на день. А у чукчей, слышал, сын провожал отца. Приставлял к груди, где сердце, копье и провожал. Только плохой сын мог отказаться провожать отца.

Сомов внутренне содрогнулся.

— Не возмущайся, — видимо заметив это, сказал старик. — Так для всех лучше было. Радовались, когда человек сам уходил. Жизнь у нас была очень тяжелая. Так для всех лучше было. И, прежде всего, для него самого, так он не был лишним, так он думал об остающихся на земле… — А как устроен верхний мир? — осторожно спросил Сомов.

— Я разве помню! — засмеялся старик. — Я же ребенком оттуда вернулся. Человек не должен помнить, как устроен верхний мир. Только знаю, что там все наоборот. Здесь мы стареем, а там, наоборот, моложе становимся, чтобы младенцами опять сюда вернуться.

— Снова рождаются — в родственниках?

— Не обязательно. Рассказать, как мое имя искали?.. Мать меня трудно рожала. У нас раньше два имени бывало — свое, эвенское, и русское, которое попы давали. Открыла мать глаза и подумала, что надо назвать меня Ручейком. Хорошее имя. Но плохой я родился, плакал постоянно и не рос. Грудь не брал. Тогда собрались старики и сказали: «Не Ручеек пришел из верхнего мира. Ошиблась ты. Надо искать его настоящее имя». Взяли священный камешек, привязали на длинную нитку, приподняли над землей и рано утром стали спрашивать:

«Ветерок пришел?»

Камешек не двигался.

«Может быть, Адгари пришел?» Это «гром» по-нашему.

Опять камешек не двигался.

«Может», Чалбакан-березка пришел?

И опять камень молчит.

«Мне во сне Помпоти снился, старик с соседнего стойбища, что десять зим назад ушел». «Коротыш», значит.

Камешек покачнулся.

«Помпоти пришел! — радостно заговорили все. — Точно, похож».

Но я все равно болел и болел. Не жилец, решили все. Поторопился Помпоти обратно в этот мир, рано пришел. Мать уже перестала плакать. «Когда умрет, уйдем поскорее с этого места, — сказала она. — Не могу я здесь больше». — «Уйдем», — согласился отец. И вот тут приехал дед Василия Сукачева, что сейчас на Кухтуе кочует, к которому вы в гости ходили. Говорит: «Однако, на днях я далеко кочевал во сне… Вдалеке видел верхних людей. Они сказали, что настоящее имя ребенка Болгит».

«Ладно, пусть так, — покорно согласилась мать. — Только он уже не дышит почти».

И вдруг я заплакал, зачмокал губами, запросил грудь… Однако, с тех пор так и живу, — засмеялся старик. — Правильное имя нашли.

— А как переводится — Болгит?

— Не знаю, как по-русски. Желтая птица такая, по ручьям живет. Вот так поет. — В зимней тайге неожиданно раздался голос весенней иволги.— С тех пор так и живу, — довольно повторил старик.

— Прости, отец, заранее, если не так скажу, — замялся Сомов. — Почему у вас, когда пьют, голову теряют? Не все, конечно…

— А у вас разве не пьют и голову не теряют? — усмехнулся старик.

— Пьют, — согласился Сомов. — Но у нас так: пьет человек подряд месяц, два, год — и спивается. А у вас спирт бывает всего несколько раз в году, а все ждут его, как… — Сомов опять замялся, — как будто только для этого и живут на свете.

Старик помолчал.

— Я много думал об этом, — наконец сказал он. — Однако, не знаю. Много жил, а не знаю, кто это придумал и зачем… Однако, сладко ведь,— засмеялся он и невольно причмокнул языком. — Потом хорошо — можно ни о чем не думать. Может, потому, что у нас еще кровь к спирту не-привычная, не привыкшая? Вы уже долго-долго огненную воду пьете, вас злые люди намного раньше нас к ней приучили, а мы — нет, потому, может, она нас так и ломает? Они вас приучили, а потом вы нас стали. Потом, у нас всегда холодно — а спирт обманывает, кажется, что он луч­ше костра согревает, кровь быстрее гонит… Однако, ты совсем замерз. Иди в палатку, спать будем.

– Может, все-таки пойдете к нам в палатку?

— Нет, я тут, — мягко улыбнулся старик.

Он свернулся сухоньким крючком у голой лиственницы, рядом легла собака, олени. Почему-то Сомову было жалко старика. А еще больше — себя. Он долго не мог уснуть. Ночь была морозной. Печка давно остыла, и стужа все больше властвовала в палатке. Сомов думал о старике: как он там, под лиственницей, о чем думает. О потерявшихся оленях? О нем, Бог весть как и зачем попав­шем сюда? Что он может думать о нем? Валера, конечно, по пути на гатогу рассказал о нем старику. Сомов, вспомнив, как старик жалостливо смотрел на него, старался представить себя на месте старика: «Зачем приходят сюда эти бородатые, совсем не приспособленные к тайге люди? Не понимают тайгу, воюют с ней, словно она нам не мать. Наполняют ее шумом и грохотом вонючих машин, после которых не растет ягель. Ничего не умеют, как дети: ни охотиться толком, ни толком костер развести, ни пищу себе добыть, ни дорогу себе найти, ни быстро ходить, а сильнее нас. Находят золото, железо, строят дороги».

С каждым днем Сомов проникался все большим уважением к людям этого маленького народа, с которыми его неожиданно свела судьба. И с каждым днем он все больше убеждался, что заносчивая цивилизация может многому и очень многому научиться у этого небольшого кочевого на­рода, вспомнить несправедливо забытое, растерянное в своем торопливом, без оглядки пути вперед, в неизвестное.

Сомов со стыдом признался себе, что до этого толком-то ничего и не знал об эвенах, слышал, разумеется, но все мимоходом, путал с эвенками. А что он знает об эвен­ках, кроме расхожих анекдотов? Он, разумеется, знал, что Север неласков, что по его стылым белым просторам по-прежнему кочуют: ненцы, чукчи, коряки, эвенки… Но не мог представить, что жизнь кочевых народов по-прежнему еще так сурова. И эта многовековая суровая жизнь научила их простой и мудрой философии: обойдись малым, самым малым. Сомов далеко не обольщался прелестям кочевой полупервобытной жизни, но со стыдом думал, насколько мы против них не приспособлены, насколько изнежены. Насколько строже, мудрей и спокойней их жизнь. Насколько мы суетливей, эгоистичней. Да и перво­бытна ли она?

Сомов вспомнил, как у Даши плакала, не могла успокоиться четырехмесячная Настя. Испытав все средства, Даша выбежала на палатки, схватила горсть снега и бросила ребенку на голый животик, растерла. Бедная Настя отча­янно задергала ножками, зашлась в плаче, вся изогнулась, а потом, к удивлению Сомова, затихла, сладко заснула.

– Простынет, — испуганно сказал Сомов.

— Нет, — засмеялась Даша. — Зачем простынет.

Сомова восхищало, как просто и мудро были решена проблема сухих пеленок. Как их и где стирать в такую стужу? И в люльке у Насти вместо пеленок была лиственничная труха, являющаяся, как он убедился, прекрас­ным гигроскопическим средством. На Настю был надет спе­циальный комбинезон из оленьей замши, а попка была голая. В результате Даша раз в день ограничивалась сменой трухи. А комбинезон оставался сухим, и Насте, несмотря на стужу, не грозило быть простуженной.

Сомов с усмешкой подумал о «цивилизованном» маразме: родится ребенок — мать стирает пеленки, отец стирает пеленки, теща стирает, свекровь стирает, и нет этому конца и края. Занежат его, закормят: «Боже мой, ребе­нок не ест!» — и пичкают его через силу, и тащат его в поликлинику. А потом гадают, почему он болеет… Четырехлетний Федя носится по стойбищу с собственным острым ножом. Он уже ловко строгает. Бывает, что и порежется, ну и что, другой раз осторожней будет. Боже мой — доверить нашему ребенку нож?!

А гостеприимство?! Любой путник может рассчитывать, что его здесь приютят и накормят. И не просто приютят — здесь еще в большую радость нечаянный гость, здесь еще праздник — неожиданность простого человеческого общения. Вот и его — приютили, отогрели, а сколько еще придется здесь жить?! И даже невольного намека, что он давно стал обузой,— нет.

И кто из них счастливее — Сомов или этот старик, ко­торый за свою жизнь не прочел ни одной книги, не видел ни одного полотна великих художников, не был ни в одном театре,— ведь мы иногда только этим — занимаясь самообманом, чисто внешне — статистически оцениваем духовные ценности. Это ему нисколько не мешает быть благородным, добрым, это ему не мешает без патетических деклараций по-настоящему — бережно — любить природу. Его душа, не съедаемая ежедневным грузом сомнений, противоречий, суеты, каждодневной боязнью войны, еще не тронута налетом ржавчины, которая неминуемо сопутствует цивилизации, потому что прогресс техники — это далеко еще не всегда прогресс цивилизации. Намного ли стали мы добрее, меньше ли стали ранить души себе подобных, убивать друг друга — вот в чем ее глубинная суть. Его душа — словно снежное белое поле, на котором остави­ли следы звери и птицы, такие же, как и он, простые люди, живущие рядом и уже ушедшие в верхний мир, где они, по его твердому убеждению, тоже пасут оленей, водят аргиши, охотятся. А, может, он сомневается, что верхний мир есть, просто с верой в него легче жить. Но это совсем не значит, что он духовно беднее нас. Его простая, спокойная мудрость — не выше ли она наших ежедневных истин, заваленных сором условностей, обывательщины, видимой благопристойности? Разумеется, во многом мы богаче его. Но что-то потеряли мы в городах, наша доброта отвлеченна, мы любим весь мир, а не отдель­ного человека. Зачем ходить далеко и за великими примерами — самый простенький, который на днях заставил покраснеть Сомова, а в простом и парадоксальном часто кроется суть: каждый ли из нас, благодушествующих о человечности и гуманизме, приютит ночью в квартире незнакомого путника? А его доброта конкретна.

Счастливее ли его я, думал Сомов, который прочел много книг, много проехал, много видел (впрочем, все мимоходом), знаю, что такое будущая война, неустроенность планеты? Знаю, что все вышеперечисленные и многие другие духовные ценности созданы человеком скорее не как результат духовной гармонии и счастья, а чаще, наоборот, — как результат смятений, человеческих потрясений, разобщенности, беды. Да и сам Сомов взялся за перо далеко не от полноты счастья. Потребность писать родилась от осознания собственной неполноценности, невозможности заниматься любимым делом, от неосознанного желания поделиться с другими своими мыслями о причинах собственного несчастья и несчастий других, нет ли тут какой общей причины, лежащей внутри и вне нас, от желания поделиться с другими своими сомнениями: не преступно ли быстро мы забываем горькие ошибки предшествующих поколений, из тревог о будущем — не слишком ли бездумно мы ломимся в него? Куда мы так без оглядки торопимся?.. Будь Сомов немного удачливее в жизни, он, может, никогда бы не взял в руки перо или пришел бы к этому позже,— тяжелая болезнь ускорила этот шаг…

Конечно, хорошо, что сюда приходит новая жизнь. Камаланы Любови Иннокентьевны, жены Василия Сукачева, висят в Хабаровском художественном музее, экспонировались в Москве. И было бы лицемерием, ханжеством плакать об уходящей жизни. Но новое, хотим мы этого или не хотим, отбирает у этих людей что-то цельное, простое, открытое, мудрое.

 

Самое неприятное, пожалуй,— вставать среди ночи по малой нужде. Выбираться из нагретого спальника, натягивать ледяные сапоги, стуча зубами, выбираться в стылую темень: лишь необыкновенно яркая студеная звездная россыпь над головой, в одну сторону — триста километров до Охотска, в другую почти столько же — до Оймякона. И тишина — что холодно и на сердце.

А утро сегодня доброе. Высунувшись из спальника, Сомов первым делом растопил печку. Поставил на нее чайник — забытая в нем вода замерзла и выперла бугром.

Старик Харлампиев уже привязывал к оленям херуки — так зовут эвены свои оленьи вьюки. По девятичасовой связи услышали, что вчера вертолета в Черпулай не было, должен быть сегодня.

Старик Харлампиев попил с ними чаю, неторопливо навьючил оленей.

Сомов стоял рядом,

— Почто тут мерзнешь? — не оборачиваясь, спросил старик.— Иди в палатку.

— Хочу проводить вас.

Старик удивленно посмотрел на Сомова, в последний раз проверил нехитрую упряжь, отвязал головного оленя от лиственницы.

— Ну, прощай! Однако, больше не увидимся.

— А может, увидимся. Может, еще на обратном пути меня тут застанете. Или на будущий год прилечу, — говорил Сомов с напускной бодростью.

— Почто говоришь неправду? — огорчился старик. — Так не надо. В ноябре все равно вертолет будет или вниз откочуете. Мне скоро в верхний мир уходить, а тебе по другим дорогам кочевать… Прощай! — Старик вывел оленей на поляну. Что-то замешкался.— Однако, прости старика,— тихо сказал Сомову,— душа болит — долго жить не будешь. Подумай об этом.

Он с трудом взгромоздился на оленя, и маленький аргиш двинулся вверх по Охоте. Сомов долго смотрел ему вслед, пока тот не скрылся за речной излучиной. Потом вернулся в палатку, подбросил в печку дров, задумчиво смотрел в повеселевшее пламя. Не выходил из головы старик, он был ему уже не чужим…

Гриша скоро ушел смотреть оленей. В своей палатке было холодно, и Сомов под предлогом послушать погоду пошел в палатку к Даше. Катя принялась его расспрашивать о жизни в большом городе.

— Вы были а самой Москве? — удивлялась она. Вчера у нее сильно болела голова, и  из носа шла  кровь. Видимо, поднялось давление. «Пора замуж», — с улыбкой объяснил Гриша.

— А как это, многоэтажные дома?

— Когда училась в Арке, разве по телевизору не видела?

— В Арке телевизора еще нет.

— А в кино?

— Видела, но все равно чудно:   как это люди забираются в самые верхние этажи?

Она безошибочно узнает по голосу популярных эстрадных певцов, но при этом совершенно не представляет, как они поют со сцены, как одеты. И обо всем этом она расспрашивает Сомова.

Потом она расспрашивала, какая у Сомова жена, что она делает, какой у них дом.

— Две комнаты, и каждая больше, чем эта палатка, — на двоих? — удивлялась она. — А зачем столько двоим? Здесь вот мы впятером живем — и не тесно. А у нас в бригаде — это самая большая палатка.

Катя рукодельница и просит, чтобы Сомов по возвращении домой послал ей бисеру, — она разошьет им торбаса, чижи и одни пришлет ему.

Сомов с удовольствием рассказывал обо всем, что ее интересовало. Так незаметнее бежало время. Ходить все время по берегу — тоже не самое приятное дело. А тут сравнительно тепло, звучит приемник — правда, Даша включает его очень редко: она к нему совершенно равнодушна. Да и сам Сомов старался включать его как можно реже: батареи те же, что питают и рацию, надо экономить. Впрочем, если сегодня-завтра в Черпулай не придет вертолет, не привезет новые аккумуляторы, то связи все равно больше не будет: в Черпулае питание село совсем, его хватит от силы на один — два выхода в эфир.

Уже без пятнадцати три, день — лучше вчерашнего, но ни вертолета, ни ответа на радиограмму. Юсупов, конечно, уже на гатоге.

Если в пять не будет ответа, завтра Сомов решил отправить новую. Только продержится ли до завтра черпулайская рация на дождевой воде? Что он будет делать, когда не будет никакой связи?

 

Еще более прекраснейшее утро, а ночью был приличный мороз. А он все там же. В своей записной книжке он так и записал: «Седьмое сентября, там же». Сколько их еще будет, «там же»?

К вечеру перед самой связью приехали Иннокентий с Николаем Пахомовым (ровесник Гриши) с Кухтуя. Идут на гатогу, на рыбалку. Как и боялся Сомов раньше, когда Юсупов предложил догонять его с Иннокентием, они припоздали на два дня против намеченного. Взять Сомова Иннокентий не то чтобы отказался: иди, пожалуйста, но поджидать не обещал и на просьбу о болотных сапогах покачал головой: «Самому надо».

— Но мне только на переброды через Охоту, ты ведь все равно верхом переправляться будешь, а остальное время я буду идти в своих.

— Нет, пожалуй, не смогу. Так дойдешь.

— Дойти-то дойду. Но по реке уже который день идет шуга.

Конечно, Сомов понимал, что, в конце концов, Иннокентий дал бы сапоги — он набивал цену, выманивал спирт. Но положиться на Иннокентия он все-таки боялся.

Было еще одно, что удерживало Сомова. В пять он надеялся получить какой-нибудь ответ на позавчерашнюю радиограмму. Вот бы Иннокентий каким-нибудь образом задержался до пяти! Вдруг что-нибудь прояснится. Ага, отпустили оленей! Сомов, по совету Гриши, тайком от Иннокентия попробовал сбить Николая идти на Делькю-Охотскую к геологам, но тот не то чтобы отказывался, но и не соглашался, торговался: «Неплохо бы, да Иннокентий не отпустит. Мне самому туда надо, да вот на гатогу едем». Эта неопределенность подогревала Сомова, путала, мешала твердо решить, собираться или не собираться на гатогу.

— Ну, давай поговорю с Иннокентием. Я в долгу не останусь.

— Пожалуй, не согласится.

— Но сам-то ты бы пошел?

— Пошел бы. Больно мне туда надо. С завхозом поговорить.

— Ну, давай я поговорю с Иннокентием.

— Подожди, пожалуй.

— А чего ждать?!

— Однако, Иннокентий не согласится. И снега, наверно, на перевалах глубокие.

— Какие снега — всего седьмое сентября.

— Однако, ныне зима больно ранняя. А там давно снег.

— Скажи твердо, — наконец  понял эту волынку Сомов, — пойдешь или не пойдешь?

— Пожалуй, не пойду.

Этот чудесный день стоил Сомову многих нервов: то он решался идти с Иннокентием, несмотря на то, что тот не давал ему болотные сапоги, то не решался, то эта неопределенность с Николаем Пахомовым, потом он боялся, что, выпив чаю, Иннокентий с Николаем до связи успеют поймать оленей. Надо же: остановились попить чаю, а оленей отпустили, а потом будут ловить их несколько часов, а то и вообще не поймают, хватит этого занятия и на завтра. Как вот идти с ними, они еще в дороге могут отпустить оленей? Вон Гриша — из-за этого больше полумесяца шел из Черпулая.

Но сейчас Сомову это было даже на руку. Оленей они все-таки поймали. Но до связи задержались: пока бегали по глубокому снегу с маутами, устали, снова сели пить чай. Впрочем, куда им торопиться? Сейчас вот — сидят обсуждают, как они ловили оленей, какой хороший вон тот белый олень. И в это время пришла эту дурацкая радиограмма, которую неизвестно как понимать: «Вертолет будет неизвестно когда».

— Тамара, — спросил Сомов «Конус», жену Гриши, — что нового о разбившемся вертолете?

— В нем есть раненые, а кто — не знаю.

— Сильно раненые?

— Не знаю.

— Ну хоть все живы! — все равно облегченно вздохнул Сомов и опять стал ломать голову над радиограммой: «Вертолет будет, когда — неизвестно», «вертолет будет когда — неизвестно», «вертолет будет когда — неизвестно».

И не поймешь, будет он или не будет. А сегодня его точно не будет — в Черпулае нелетная погода.

Иннокентий с Николаем Пахомовым вьючили оленей. Они уходили, и Сомов до самого последнего момента мучился: идти или не идти? Наконец плюнул и остался. Когда они ушли, еще раз внимательно и спокойно прочел радиограмму: «Вертолет будет, когда неизвестно» — и ему стало ясно, что когда будет вертолет — неизвестно, то есть в реально обозримое время ждать его бесполезно. Как это до него не дошло сразу?

Но в то же время стало спокойнее, что принял какое-то — может, и не лучшее, — но решение. И вообще — не надо суетиться, надо ждать, только, пока совсем не замолкла рация, послать жене радиограмму. Главное, чтобы она не волновалась. А жить как он жил эти дни: ждать каждый час вертолета, боясь даже отлучиться по нужде,— так жить больше бессмысленно и стыдно. Теперь — просто считать, что каждый следующий день ты все равно бли­же к дому, ведь рано или поздно вертолет придет, не за тобой, но придет.

У Сомова уже сложился определенный ритм жизни. Около семи просыпался от холода. Иногда лучше бы не просыпаться: снится такое, а откроешь глаза… В семь тридцать вставал, перед этим, не выбираясь из спальника, стуча зубами, растапливал печку, ставил на нее чайник с замерзшей с вечера водой. Еще с десяток минут нежился в спальнике, пока печка не начинала гудеть. Гриша вылеза­ет из спальника, когда чай уже готов, и Сомов доволен, что хоть чем-то полезен ему. После чая — ожидание связи, после которой Гриша уходит в стадо или на охоту, а Сомов — на всякий случай — с одиннадцати до четырех напряженно вслушивался в небо. Что хочешь услышать, то и слышишь: хочешь услышать вертолет — слышишь вертолет, подумаешь об оленьем караване — слышишь позванивание колокольчика. Но стоять и смотреть в небо — в кирзовых сапогах скоро замерзаешь. Поэтому вокруг палаток и по берегу Охоты до развилки ручьев у Сомова проложена тропа — километра так в три. И он весь день ходил по ней кругами. Доходил до развилки ручьев, на вся­кий случай смотрел вниз по Охоте, не покажется ли какой-нибудь аргиш, поднимался на пригорок — не слышно ли вертолета. Шел вверх по ручью, какое-то время копался в его русле, перебирал гальку: вдруг какой интересный камень. Доходил до палаток, играл немного с Федей и Раей, она часто падала, шлепаясь в снег голой попкой. Сомов при этом испуганно восклицал: «Оп-па!» — и с некоторых пор братишка с сестренкой, увидев его, возвращающегося с очередного круга, радостно кричали: «Оп-па! Оп-па!» — в два голоса. Это было теперь у него вместо имени. Поиграв с Раей и Федей, подбрасывал в печку немного дров, чтобы не пришлось разводить ее заново, и выходил на следующий круг. И так без конца, пока совсем не отсыревали или не дубели от мороза сапоги.

Потом забирался в палатку, не раздеваясь, садился на спальник, стягивал сапоги и прямо перед открытой дверцей печки грел ноги, пока позволяли дрова. Было жарко лицу, а со спины пробирал мороз. Затем, как праздник, устраивал себе скудный чай, с продуктами у них было туго, к Гришиным запасам Сомов старался не притрагиваться. Потом натягивал Гришины рваные торбаса и шел заготавливать дрова. Поблизости весь сухостой уже был вырублен, и теперь приходилось уходить от палаток с полкилометра, а дров нужно было много — и им с Гришей, и для Даши.

После дров — опять ожидание связи, пятичасовой. Потом — ожидание Гриши. Чтобы оно не было таким томительным, начинал подтаскивать дрова. И большой праздник — когда приходил Гриша. За день Сомов успевал соскучиться по нему. И если тот немного запаздывал, начинал беспокоиться.

Готовились к ужину. Сомов вытряхивал накопившуюся в печке за день золу, щепал лучину, разводил заново огонь. Пилили с Гришей толстые плахи, с которыми  Сомов не мог справиться один. Подтаскивали их к палаткам. Потом Сомов колол дрова, часть дров складывал в по­ленницу за печкой, на утро, остальные — у палатки, на случай неожиданной пурги. Гриша ставил на печку котелок с мясом, чайник.

Варка мяса обычно много времени не занимала: вода закипела — значит, мясо готово. Сомов каждый раз вспоминал, как варят мясо у него дома: как минимум два часа после того, как закипела вода. В первые дни Сомов с недоверием пробовал мясо, сваренное Дашей, внутри оно Было с кровью, а потом ему даже понравилось.

Печь скоро раскалялась докрасна, и на какое-то время в худой палатке создавалось ощущение тепла. Мясо разложено по мискам — дымящееся, вкусно пахнущее, несмотря на то что оно уже порядком надоело. И они приступали к трапезе. И начинались разговоры. Уже в который раз Гриша рассказывал Сомову о своей семье, как он соскучился по ней, и что, наверное, последний год работает пастухом, расспрашивал о городской жизни. Сомов приглашал его в отпуск в гости.

— Далеко больно — отнекивался Гриша. — До Охотска я доберусь, а дальше как?

— До Охотска! — восклицал Сомов. — Вот чудак! Вот и главное-то — добраться до Охотска! А оттуда совсем просто: сел в самолет, всего две пересадки — в Хабаровске и Свердловске. Предварительно дашь телеграмму, дома в аэропорту я тебя встречу.

— Свитер мне надо хороший купить, как у тебя.

— Вот и купишь.

— А у вас в городе есть свитеры? — удивлялся Гриша.

— Конечно, есть.

— А мясо ты где берешь?

— Покупаю на базаре.

— Сколько стоит?

Сомов назвал цену.

— Так дорого? — Гриша покачал головой. — Так, может, оленя привезти? Только как? К самолету его не привяжешь, — засмеялся он. — Но я все равно привезу. Полный мешок мяса.

Но вот ужин кончен, и снова наваливалась тоска. Гриша торопливо, пока не остыла вода, мыл посуду, если это можно назвать мытьем, а Сомов готовил растопку на утро: строгал лучину, несколько лучинок затесывал вроде елочки, выбирал с пяток самых сухих поленьев, все это складывал рядом с печкой, прятал в рюкзак под голову спички.

Потом они торопливо забирались в спальники, еще минут десять говорили при горящей свече. Но свечи надо экономить. Чтобы они горели медленнее, Гриша натирает их мылом.

— Особенно много свеч уходит в сильные морозы, — говорит он. — По тому, как горит свеча, можно предсказать погоду. Если пламя свечи высокое, светлое – к ветру, если низкое — к морозу.

И часов в девять каждый оставался со своими мыслями, чтобы, сжавшись в комок,— напрасно надеясь так сохранить в себе до утра тепло, — ждать утра. Впрочем, у Гриши спальник из шкур горных баранов, к нему это не от­носится. Время, когда гасишь свечу,— пожалуй, самое тоскливое время суток. Не считая тех неприятных секунд, когда ночью проснешься после какого-нибудь счастливого сна и вспомнишь, где ты.

…Один из двух карандашей Сомов потерял в пургу — еще в юсуповской палатке, когда перевернулась печка и все засыпало золой, поэтому второй старался использовать экономно: чтобы убить время, он вел что-то вроде дневни­ка.

Сегодня по утренней связи слышал, что вчера из стада семь вниз по Делъкю-Охотской стали спускаться на резиновой лодке до базы геологов те двое, что летели с ними искать ребенка. Ребенка они, конечно, не нашли. Можно было связаться с седьмым стадом по рации и попросить, чтобы эти мужики передали его просьбу геологам. Ах, какой дурак, в свое время не подумал! Считал, что они давно уже уплыли. Долго же они там пробыли!

Ночью о палатку зашуршал снег, сыпал в дыры в крыше, щекотал лицо. Значит, завтра, кроме всего прочего, нелетная погода.

Так оно и было: ветрено, мглисто. Сомов спокойно сидел в палатке. И вдруг со стороны Делькю-Охотской на север, в Якутию,— вертолет! Сомов знал, что это не за ним, это, скорее всего, геологи — как жаль, что никого не уломал пойти к ним, — они пролетят мимо, но, тем не менее, сломя голову с единственными двумя ракетами и красной альпинистской курткой, которая его теперь так спасала, побежал на галечную косу с наледью посредине Охоты.

Вертолет прошел стороной, не заметив или не обратив внимания ни на ракеты Сомова, ни на брошенную на снег куртку. Когда же он пойдет обратно? Если, конечно, пойдет.

Но зато появились новые заботы: полдня ушло на под­готовку на всякий случай сигнального костра на наледи. Хлопот было много, ведь нужен не просто костер, а кото­рый при появлении вертолета мог бы мгновенно загореться, иначе — пока разводишь — вертолет уже уйдет за перевал. И не просто мгновенно загореться, а мгновенно разгореться и набрать силу, чтобы в него можно было набросать мху и сырых веток кедрача — для дыму, на который обратили бы внимание сверху.

Костры Сомов, слава Богу, умел разводить: в любую погоду, даже под проливным дождем, но здесь случай был особенный. От того, как быстро разгорится костер и на­сколько далеко его будет видно, зависело будущее. Поэто­му Сомов тщательно выбирал площадку: и чтобы она была на открытом месте, и чтобы для нее сравнительно быстро можно было добежать, перебраживая как можно меньше проток Охоты.

Чтобы костер не отсырел снизу, под его основание Сомов подстелил кусок прогоревшей жести от печки, найденной все на той же стоянке геологов. Для костра отобрал самые-самые сухие поленья, в самую середину его хитро­умно запрятал побольше тонкой лучины с куском свечи, — как жалко, что поблизости нигде нет бересты! Для большей надежности затолкал внутрь сооружения и консервную банку со смолой, которую несколько часов соскаб­ливал с лиственниц и в результате весь вымазался в ней. Сверху костер прикрыл полиэтиленовой пленкой, которую еще дома затолкал в рюкзак на случай дождя. Рядом в камнях тщательно замаскировал фляжку, на четверть на­полненную спиртом. В карманах штормовки было по коробку спичек. Рядом с костром сложил в кучу древесные гнилушки, мох, ветки сырого кедрача, рваные резиновые сапоги, найденные все на той же заброшенной стоянке геоло­гов, — это все для обильного дыма.

Сомов никогда раньше не подозревал, что столько много ценного можно найти в старой куче мусора: у них с Гришей прогорел верх печки, пошли к этой куче — из такой же прогоревшей брошенной печки вырубили бок и прекрасно починили свою; протерлись у Сомова сапоги о жесткий наст — нашел в этой куче заплату. А случай с антенной! Сомов нашел в этой куче даже резиновый сапог без единой дырочки. И, на всякий случай, затолкал его в палатку под свою постель.

Пока Сомов приготовил сигнальный костер, устал как никогда. Надо же — на костер ушло целых семь часов. Не успел присесть отдохнуть, услышал: вертолет возвращался. Побежал на наледь. Запалил костер. Как медленно он разгорается! Но вертолет все еще скрипел за хребтом, так что была надежда, что костер распалится в самую пору. Но вертолет поскрипел-поскрипел, да так и не показался, прошел где-то стороной. И теперь Сомов никак не мог потушить так долго создаваемое им произведение кострового искусства. На новый опять уйдет уйма времени и сил. Вы­мазанный в саже, он сидел на куче гнилушек и отрешенно смотрел в небо.

Вечерней связью вместо телеграммы жене передал: «Свяжитесь московскими геологами около Черпулая. Летают мимо».

Через два дня погода опять наладилась. Сомов вторично прокипятил батареи. «Музыка Вивальди в эфире, а я болтаюсь, немытый и полуголодный, по берегу Охоты в каких-нибудь двухстах километрах от Оймякона, единственно известного как второй полюс холода на нашей планете. Вот, сволочи, молчат, не отвечают ни на одну радиограмму. Хоть что-нибудь бы ответили: да или нет. Чтобы твердо знать: ждать или плюнуть. Ну, плюнешь, а что дальше?»

По случаю воскресенья и теплой погоды Сомов навел порядок в палатке, перебрал рюкзак, подстриг ногти и усы — они стали мешать есть, причесался, сменил ставший совсем черным носовой платок. Эх, в баньку бы сейчас! Валера говорил, что в конце октября они откочуют к Дольной, вот тогда и баню затопим. Кто поставил эту баню? Догадываются ли эти люди, чем стала их баня? Неужели и ему придется париться в ней?

На всякий случай подновил свой сигнальный костер. Пропадает такая погода! Не покидала мысль уломать Гришу идти к геологам, пока они не снялись. До конца месяца, пожалуй, они еще могут постоять, а в начале октября их уже точно не будет.

Мясо кончилось, да и те продукты, что Гриша привез из Черпулая, заметно поубыли — Гриша ведь не рассчитывал на «помощь» Сомова. Гриша все собирался на настоящую охоту, но никак не получается, в стаде много рабо­ты, снега еще немного, и оно постоянно разбредается, без Валеры трудно, а Сомов — не помощник.

После обеда втроем: еще Катя — пошли смотреть верхний дарнир. На обратном пути Грише удалось подстрелить куропатку.

— Ты прости, Катя, — виновато он стал объяснять ей. — Ты не обидишься, если я тебе не отдам куропатку. У нас нечего есть.

Оказывается, у эвенов обычай: отдавать случайно застреленную дичь идущему с тобой, и тем более уж девушке.

И к вечеру, посоветовавшись с Дашей — как-никак она бригадирша,— Гриша завалил оленя. Сомов смотрел, как они с Катей разделывали его. Через полчаса на поляне не осталось совершенно ничего, никаких отходов — лишь утоптанный, слегка окровавленный снег. Многовековая су­ровая кочевая жизнь научила эвенов использовать от животного все: рога идут на основу седел и на ручки ножей, из рогов варится клей, шкура — на одежду и обувь, из костей вытапливается жир, из кишок и крови готовится кровяная колбаса, сухожилия идут вместо ниток и дратвы на шитье одежды и обуви, даже помет не выбрасывается: вареный, он используется как дубитель при выделке шкур.

— Олень — наше спасение и наша беда, — сказал по этому поводу Гриша, вообще склонный, как заметил Сомов, к туманной философии.— Земля кормит оленей, оле­ни кормят нас, — повторил он уже не раз слышанное Сомовым.

Намаявшись за день, Гриша пораньше лег спать. Сомов же в эту ночь долго не мог уснуть. Мысли всякие невеселые лезли, потом вспомнился старик Харлампиев, ушедший за перевал в сторону Оймякона. Как он там?

— Одному-то, наверное, все-таки плохо? — в тот вечер спросил его Сомов. — Случись что…

— Душа, однако, все равно в верхний мир пойдет, — по-своему его понял, улыбнулся старик — Вороны, зверюшки разные по-своему похоронят… Валяться так не буду. Позаботятся…

Проснулся от солнца — утро опять было прекрасным. Гриша, сославшись на недомогание, не пошел в стадо. Позавтракав, снова забрался в кукуль, такого с ним еще не было,

Сомов подсчитал: сегодня в полдень ровно двадцать суток, как он здесь. Сходил, по случаю своеобразного юбилея, на бечевник, на место, где их с Юсуповым высадил Николай. Здесь уже по колено снег. Что же все-таки с Николаем?..

Небо ясное, значит, дело не в погоде, что сюда не идут вертолеты, а это— хуже. Но сейчас Гриша по «Спидоле» поймал, что в Охотске дождь. Хорошо, если так, если все эти дни там была нелетная погода. Тогда успокоили бы, что ли: «В случае летной погоды…»

На севере, над Якутией, — святая чистота, а на юге в стороне Охотска, — темно. Надо же, здесь вовсю зима, а там еще идут дожди. Впрочем, чего удивляться, еще только середина сентября. Так, наверное, и будет: здесь хорошая погода — в Охотске плохая, в Охотске хорошая — здесь плохая. Как Сомов уже успел заметить, здесь, как правило, погода почти всегда бывает противоположной охотской. В Охотске климат сугубо приморский, сырой, а в Якутии, за перевалом, резко континентальный, тут, где они сейчас сидят, происходит ломка погоды, борьба двух враждующих между собой климатов: внезапно рождаю­щиеся шквальные ветры несутся то вверх, то вниз по Охоте.

Утром Сомов пошел слушать погоду Охотска. Гриша показал, на какой волне по «Спидоле» можно ловить Магадан,— через каждые три минуты: «Всем, всем! Я — Магадан-метео… Погода Магадана за 0,40…» Сомов напряженно слушал: Охотск в перечне аэропортов был последним: «Сведений по погоде Охотска нет».

Выключив приемник, Сомов захромал по своему «прошпекту» — вдоль берега Охоты. Сегодня ночью случилось то, чего он больше всего боялся: заныла нога. Может, как иногда бывало, просто к резкой перемене погоды?

Забрался в свою палатку, разулся, засучил брюки: определенно правая нога горячее, чем левая. Ясно прощупы­валось припухлое место, где температура была наиболее значительна и где под кожей напряженно пульсировало. Еще больше Сомова огорчил отек, правда, небольшой,— нажмешь на ногу, остается неглубокая ямка, которая дол­го не исчезает. Это очень плохой признак.

Сомов пересмотрел свою аптечку, ничего путного в ней не было. Ему сейчас нужны были антибиотики, очень силь­ные антибиотики в больших дозах и в инъекциях, а не было никаких. Часть утащил с собой Юсупов, остальные Сомов почти все уже скормил Грише, который позавчера кашлял, а после разделки оленя совсем слег. По предположениям Сомова, воспаление легких: температура сорок, тяжелый надрывный кашель, когда подставишь ухо к груди — всхлипы. На вечерней связи хотел передать Тамаре, что Гриша заболел, но тот категорически запретил, чтобы зря не беспокоилась. А у Сомова уже крутилась подленькая такая мыслишка: «Может, вызвать санрейс? Заодно и меня заберут». Но почему — подленькая? У Гриши, скорее всего, на самом деле воспаление легких. Сомов поделился своими мыслями с ним. Тот лишь засмеялся в ответ:

— Ну, из-за такой ерунды — санрейс? — А потом добавил, видимо боясь, как бы все-таки Сомов этого не сделал: — Санрейс нельзя вызывать. Ни в коем случае. Платить придется совхозу…

Пульсирующая боль в ноге то немного утихала — и появлялась надежда, что это просто к изменению погоды, то опять усиливалась. Общая слабость. Попросил у Кати термометр — тридцать восемь. Неужели кость снова загни­ла? Вспомнил, что по этому поводу говорил лечащий врач, категорически запрещавший Сомову какие-либо дороги:

— Ни переохлаждений, ни перегреваний, ни перегрузок. Чуть заболит — немедленно в клинику. В таких случаях необходима серия сильных антибиотиков, чтобы приостановить процесс в самом начале. Перешивать кость больше не из чего.

Сомов сосредоточенно хромал по своему кругу, ноге было больно, но сидеть в палатке — холодно. Постоянно топить печку — не напасешься дров, да и надо их экономить, они и так уже повырубили весь сухостой поблизости от палаток, а потаскай-ка по такому снегу издалека.

Что же делать? К кому взывать? Да и страшно неудобно взывать-то и униженно просить. Лучший выход, конечно,— пойти к геологам. Но Гриша и здоровый-то отказы­вался, а теперь слег. Гриша говорит, что до геологов с оленями идти всего дня четыре. Конечно, Сомов дошел бы и один, пусть без карты, тут особой сложности для ориентировки у него, пожалуй, не было бы, хотя Юсупов его несколько раз предупреждал, что эта видимая легкость здесь очень обманчива, однажды даже он так заблудился в каком-то километре от лагеря, что выбрался только на следующий день. Пусть есть опасность промахнуть мимо базы — она, говорят, расположена несколько в стороне от реки,— но все равно бы дошел. Но у него нет ни палатки, ни продуктов. Если бы не нога, можно бы запросто дойти и без палатки — перебился бы  у костра. Но если бы не нога, так и незачем было бы идти, ведь рано или поздно какой-нибудь вертолет да придет сюда.

Наконец перед вечерней связью, испытывая мучитель­ный стыд за свою слабость, решился: «Райисполком Сергееву Вынужден обратиться вам Болен Помогите вертолетом Сообщите ответ».

А почему стыд? Ведь тебе на самом деле худо. Ведь это на самом деле может плохо кончиться. Но может быть, ты все-таки паникуешь? Признайся себе, паникуешь? Ну, заныла нога, но почему ты сразу решил, что она вновь загнила? Ведь иногда она ныла и раньше. Даже в тот день, когда ты сюда летел, но тогда же ты не поднимал паники. А у них до черта своей работы, вертолетов не хватает. Может быть, где-то кто-то сидит в еще более плачевном состоя­нии. Хотя бы те геодезисты. Что с ними? Николай должен был вылететь на их поиски… Была опасность, что вновь загниет нога — значит, не хрен было сюда лезть! А полез — сиди и молчи в тряпочку.

К вечеру нога заскрипела еще сильнее. Ночью от боли, а больше от тревожных мыслей, Сомов не мог уснуть. Перед утренней связью причесался, словно перед свадьбой. Был уверен, что никакого ответа не будет, но на вся­кий случай приготовился.

Но Сергеев ответил: «Принимаю меры Сообщу дополнительно».

Юсупов наконец объявился в Черпулае: «Здесь вертолеты геологов не садятся. Буду действовать Охотска».

Нога немного притихла, но ночью Сомов сильно замерз, застыла спина. Как же быть? Все, что только можно было, он на себя уже натянул. У Гриши у самого ничего нет, все зимние вещи на нижнем лабазе, где-то около Доль­ной. Спросить что-нибудь у Даши Сомов не решался.

К вечеру подул ветер, снизу, с далекого моря, все усиливался — и заметалась пурга. И посильнее прежней. Уже несколько дней почти не выбирались из палаток. От постоянного лежания в спальнике у Сомова уже болели бока. Пульсировала боль в голени, временами сладко дремала. Но даже в минуты дремы под коленом по-прежнему было ощущение, что сухожилия перетянуты до предела, словно на них кто-то навязал узлов и они от натяжения вот-вот лопнут. Но боль была уже не той, что вчера, и у Сомова немного поднялось настроение: значит, не так уж все пло­хо, позавчерашняя сильная боль была просто перед пургой.

Гриша по-прежнему кашлял, хотя температура вроде бы спала. Но кашель надрывный, переламывающий его надвое.

— Может, все-таки вызвать санрейс? — осторожно спросил Сомов. — Запустишь — будет туберкулез, как у отца Даши.

— Нет, не нужно. Ты и так зря передал Тамаре, что я заболел, — сухо сказал Гриша. — Она теперь зря беспокоится. Санрейс вызывают, когда человек совсем сильно болеет.

— Но, может, тогда уже и не нужно вызывать, — усмехнулся Сомов.

—  Может, и так. Но сейчас не надо. Валеры нет, кто в стаде останется?

Пурга металась три дня и на четвертый утихла, перестала рвать палатку, сыпать черев дырявую крышу колючий снег в глаза, и Сомов с Гришей наконец спокойно уснули.

Проснулся Сомов оттого, что в лицо ему в дыру упал ком снега — кто-то снаружи трогал палатку. Или олени подошли, или собаки лезут греться, подумал Сомов. Полог палатки продолжал шевелиться, снег слова посыпался в лицо. Сомов несколько раз крикнул, на какое-то время затихло, потом трясти палатку начали снова. Пришлось вы­бираться из спальника, запорошенного снегом, натягивать заледеневшие сапоги.

Расстегнул палатку, зажмурился от искрящегося на солнце свежего снега — задрав на голову ситцевую распашонку, совершенно голая, по пояс в сугробе, стояла Рая и улыбалась. За три дня пурги она соскучилась по Сомо­ву, и вот, пожалуйста, — пришла в гости.

— Оп-па! Оп-па! — весело говорила она,-

— Ну, заходи, заходи, — пригласил ее Сомов в палатку. Озноб прошел по телу при ее виде. Забираться снова в спальник при гостье было неловко, да и уже задеревенели бока, и Сомов решил затопить печку. Но ее плотно забило снегом.

— Ты что не спишь? — высунул голову из своего бараньего спальника Гриша.

— Да вот гостья пришла, совсем голая, нужно печку разводить. — Сомов палкой выковыривал  из печки  снег, удивлялся, до чего он был плотен, словно его туда напрессовали.

— Рая, ты что нам спать не даешь, — добродушно пожурил ее Гриша.

— Да брось ты, — сказал он Сомову, — поиграет, поиграет да убежит к себе.

— Да все равно уже надоело лежать, — Сомов побольше откинул полог палатки: на небе — ни облачка, глубо­кие сугробы сверкали под солнцем, слепили глаза. Нужно вставать, вдруг неожиданно нагрянет вертолет.

Рая тем временем успела продрогнуть, забралась на его спальник, поджав под себя красные от холода ноги. Сомов стал искать, выковыривать из сугроба дрова, Рае это понравилось, она вслед за ним выбралась из палатки, стала помогать. К ней подбежала собака, и она стала с ней играть в сугробе.

Из своей палатки вышла Даша, поздоровалась с Сомовым, с улыбкой стала наблюдать за дочерью:

— Однако, соскучилась она по тебе. Все спрашивала, где ты, — застенчиво сказала Сомову.

— Не простынет она так? — спросил он.

— Нет! — Но все-таки прикрикнула на дочь: — Рая, иди домой! (Сомов уже кое-что понимал по-эвенски).

Но Рая продолжала играть с собакой. Потом, видимо все-таки продрогнув, запищала. Проваливаясь глубоко в снег, стала пробираться к родительской палатке. И когда через несколько минут Сомов заглянул к ним, она уже спала в углу на оленьей шкуре, сверху заботливо прикрытая одеялом.

Федя тоже очень обрадовался Сомову, торопливо выбрался из кукуля.

— Оп-па! — весело сказал он и повис на шее Сомова.

Даша смеялась.

Федя потянулся за Сомовым через протоки замерзающей Охоты, по ним уже несколько дней шла густая шуга,— Сомов пошел откопать и на всякий случай подновить свой сигнальный костер. Думал, что Федя останется на берегу, а тот снял штаны и смело пошел за ним вброд.

— Ты что?! — смеясь, пытался остановить его Сомов.

Но тот лишь весело показывал в ответ белоснежные зубы.

Костер Сомов нашел с трудом, так его замело. Несмотря на полиэтиленовую пленку, его весь забило снегом, плотным, как песок.

Когда они, взявшись за руки, вернулись обратно на берег — Сомов при переходе через самую большую из проток попытался взять Федю на руки, но тот стал отбиваться, чуть не заплакал от обиды,— Даша поймала Федю и отшлепала его, что, как успел Сомов заметить, она делала чрезвычайно редко.

— Что, Даша, вода холодная? Я пытался его остановить, но он меня не послушался, — стал оправдываться Сомов. — Но ведь он и раньше бегал туда, а ты лишь смеялась.

— Вода-то не холодная, ничего ему не будет. Однако, льдом сбить может.

Неожиданно — звон колокольчика. Из нижнего лагеря к Даше — с трубкой в зубах — на двух оленях приехала мать. Внимательно присматривалась к Сомову. О чем-то строго расспрашивала Дашу, Сомов не все понимал, но чувствовал: о нем. Даша, смеясь, что-то объясняла. Сомов подозревал, что он и стал причиной визита; как там дочь одна с неизвестным гостем? Не зная, что он за человек. Всякие люди бывают. Валера, конечно, не мог оставить плохого, но всякое может быть. Надо съездить…

Катя при Сомове прибирала в палатке, и вдруг в углу, под ворохом шкур, он увидел журналы — два номера «Науки и жизни» за позапрошлый год. Какая это была радость!

— А мы выписываем, — пояснила Катя. — Колхоз для нас выписывает. Иногда вертолет, когда несколько месяцев не бывает, целую кучу журналов и газет привозит.

— А где же они? — нетерпеливо спросил Сомов.

— На прежней стоянке оставили. Оленям тяжело. Федя много изорвал. Да и никто, кроме меня, не читает.

Жалко! Но все равно большая радость. Забрал журналы, скорее похромал в свою палатку. Старался читать медленнее, не увлекаться, чтобы хватило насколько можно больше. Читал одну статью, выбирался из палатки, делал круг по берегу Охоты, читал следующую…

Как ни экономил, журналы буквально проглотил. Некоторые статьи прочел по второму разу, смакуя каждую строчку. А некоторые места — даже в третий. Тем более что снова замело. Если раньше снег несло по долине сверху вниз, то теперь — снизу вверх. Опять впали в полуспячку — выбирались из палатки лишь за дровами да на лабаз за пищей…

Особенно привлекла Сомова статья под названием «Холодные точки планеты». Как будто специально для меня, усмехнулся он.

«…Когда-то считалось, что «полюс холода» располагается в Центральной Якутии, в верховьях реки Яны. Еще в феврале 1892 года в Верхоянске была зарегистрирована температура минус 67,6 градуса Цельсия. В 1930 году было установлено, что в районе поселка Оймякон в среднем и по максимальной величине отмечаются более низ­кие температуры: так, в феврале 1933 года температура воздуха понизилась здесь до минус 67,7 градуса Цельсия; на поверхности снега термометр показывал тогда минус 69,6 градуса. Уже в октябре средняя месячная температура в районе Оймякона опускается до минус 15 градусов…»

Ого! Сомов невольно поежился. «…в ноябре она достигает минус 36 и к середине января — началу февраля падает до минимума…»

Статья была напечатана по просьбе инженера Кехваянца из Баку. Можно в Баку, изнемогая от жары, интересоваться сверхнизкими температурами. Сюда бы его сейчас, этого инженера Кехваянца!

«…На примере самой холодной точки нашей планеты удобно рассмотреть те физические условия, при которых достигаются рекордно низкие температуры приземных слоев воздуха. Вот они: антициклон, почти полное отсутствие облачности, пониженная влажность воздухе…»

Точно, над Оймяконом, сколько Сомов здесь живет, почти всегда ослепительно-голубое небо. И его палатка стоит как раз на грани якутского континентального климата и приморского — как раз на переломе, над их палаткой, всегда край туч.

«…При очень сильных морозах наблюдается удивитель­ное явление: в течение нескольких дней на уровне верхушек деревьев над местами стоянки собачьей упряжки висит ледяной туман. «Шепот звезд» — так называют якуты странный звук, напоминающий шуршание пересыпаемого зерна, который можно услышать, когда температура воздуха опускается ниже минус 60 градусов…»

Так вот о чем рассказывал ему старик Харлампиев! Где он сейчас?

«…В особенно сильный мороз этот звук напоминает свист крыльев пролетающей неподалеку птицы. «Шепот звезд» возникает при столкновении кристаллов льда, которые образуются при дыхании».

Пурга металась четыре дня. Мясо кончилось. У Сомова с Гришей подтянуло животы. У Даши, правда, еще немного было мяса, но от нее скрывали, что живут впроголодь, — она с ребятишками. Как только немного утихнет, снова будут резать оленя…

Еще одна статья, которая его заинтересовала, профессора Аршавского — «Возраст и сердце»: «Тонус мышц возникает и сохраняется благодаря перепаду температур, который произошел после рождения, И чем ниже температура новой среды по сравнению с той, что окружала его в организме матери, тем выше активность мышц ребенка, тем интенсивнее стимулируется развитие его сердечнососудистой системы…»

Сразу вспомнил, как Даша успокаивает Настю, когда та начинает просить: горсть снега на живот…

…Пошли с Гришей в нижний лагерь. Даша сказала, что мать велела прийти за продуктами: у них еще кое-что есть и они могут поделиться.

До нижнего лагеря километров пять, не больше, но шли они налегке не меньше двух часов: мучились в болотистом кочкарнике, к тому же и снег уже был глубокий.

Ивана Данилова в лагере не застали — ушел в стадо. Старики встретили приветливо, усадили за чай. Расспрашивали, как там Даша.

После чая Гриша ушел искать Ивана Данилова, ему надо было с ним переговорить. Сомов из вежливости остался в палатке с отцом Даши, тот постоянно кашлял.

— Замучил, окаянный, — извинился он перед Сомовым. — Однако, многие у нас так болеют… Не знаю почему. То ли  лениться стали. Тордох перестали делать, уэвенков чум зовется, и у нас теперь многие чумом зовут, в палатке стали жить… То ли еще что. Может, что бегать перестали… Наверное, скоро в верхний мир пойду. Пора. И Валере уже трудно с нами. Чем скорее туда уйдешь, тем скорее вернешься. Знаешь, что обратно вернешься, а все равно неохота уходить. Правда, теперь говорят, что обратно не возвращаются. Вон лектор из «красной яранги» так говорит, как будто он сам был там.

— Отец… — замялся Сомов. Он не знал, как лучше на­чать разговор. — Мы как-то с Валерой говорили, почему среди людей всегда находился человек, который ссорил стойбище со стойбищем, род с родом, начинал войну. Когда у вас раньше войны были. Он не смог ответить на этот вопрос. Он сказал, спроси отца Даши, он много жил.

— Он мне говорил, что ты спрашивал, — не удивился старик.

— Когда? — удивился Сомов.

— Когда на гатогу пошел. Мы спрашивали: надолго уходишь, что за человека оставляешь с семьей?.. Я ждал, когда ты придешь и спросишь. И много думал. Наверное, этого никто не знает.

— Ну а все-таки? — настаивал Сомов.

— Я думаю так. Люди все разные. Но все делятся на обыкновенных, разумных и на слепых душой, от которых все зло. Вот знаешь, бывает заразная болезнь. Как у меня. Подышишь рядом с таким человеком — и сам заболеешь. Так и тут, зло, как зараза, передается другим людям. А бывает, всю с таким человеком живут, как жена моя, а не передается.

— А как их отличить? — спросил Сомов.

— Обыкновенный, настоящий человек, заботясь о себе, думает обо всех, как от этого другим будет. А элеклин всегда думает только о себе. Он всегда думает, что он лучше всех. Он как бы от Торгани свой род ведет… Как это тебе лучше объяснить. Как люди делятся на обыкновенных и на элеклинов, так и в каждом человеке почему-то есть то и другое, он как бы из двух частей состоит: заботится о других и в то же время хочет быть выше других. Если побеждает второе, то это уже элеклин… Вон недавно Афанасьев Егор, старик уже, молодого парня убил, судили. А я думаю, правильно убил.

— Почему? — удивился Сомов.

— Потому что этот парень ко всем приставал, лез драться. Другие стали подражать ему. Зараза стала от него расходиться. Старик об этом подумал и убил.

— Но как же быть, если не судить? Тогда родственники того парня убили бы этого Афанасьева Егора или кого-нибудь из его семьи.

— Нет, — покачал головой старик. — Это сейчас так бы. А раньше иначе бы сделали. Хочешь, расскажу бывалое. Убил же вот так старик молодого парня, потому что тот нагрубил ему, до этого нагрубил другим старшим. Подумал старик: если сейчас он себя так ведет, то каким будет, если силу наберет? Старик сразу увидел, что это элеклин. Такие люди ни в семье, ни в людях жить не могут. Такой рано или поздно какую-нибудь беду развяжет. Подумал так — и убил. Обиделись братья этого парня, пришли к своему отцу, спрашивают: «Что делать?» А отец говорит: «Сын мой сам виноват, и я виноват, что плохо воспитал его. У старика есть дочь, идите кто-нибудь из вас и женитесь на ней». Так и сделали.

— Элеклин бывает, когда плохое воспитание? — спросил Сомов.

— Не всегда, — покачал головой старик. — У того парня отец больно хороший был. И братья хорошие. Такой родился, что ли. А почему такие родятся, не знаю.

— Неужели души элеклинов тоже уходят к верхним людям, а потом возвращаются? — спросил Сомов.

— Оказывается, не один я думал об этом, — помолчав, печально сказал старик. — Я думаю, не должны верхние люди пускать к себе чуждую душу. Может, она остается на этой земле и бродит, ищет, в какого ребенка войти, выгоняя слабую душу? А может, не так. Иногда элеклинов спирт делает. Я порой думаю, может, элеклины совсем из другого какого мира приходят? Может, еще какой нижний мир есть, а? Не знаю, только они не могут спокойно жить, всем мешают, рано или поздно сбивают нормальных

людей на кровопролитие, на вражду между собой. Элеклинов сразу видно. Только не все видят, да и я под старость только стал различать… Ты говоришь, плохое воспитание.      Бывают люди с плохим воспитанием, но тех можно исправить, учить, А элеклинов не исправить, они просто не могут жить по другому, поэтому их нужно убирать.

– Но это же жестоко, — вырвалось у Сомова.

— Жестоко — оставлять их на земле, — твердо сказал старик. — Так наши старики считали. Пожалеть их —        значит предать людей, которые будут жить после тебя.           Один блудливый олень может сбить с толку все стадо. Так и элеклин, всего один — сколько беды может наделать!       А если власть или оружие к ним в руки попадет?..

— Отец, еще хочу спросить… — неуверенно начал Сомов.

— Спроси, однако.

— О хамаях.

— Откуда знаешь? — помолчав, спросил старик.— Кто мог такое гостю сказать!

— Знаю, — уклончиво сказал Сомов.

Старик задумался.

— Однако, расскажу, раз знаешь. Все равно допытыватьса будешь, лучше я скажу. Только сначала расска-          жи, что знаешь. А я дальше буду рассказывать.

Сомов сбивчиво рассказал.

— Однако, плохо это кончилось, — вздохнул старик. — Время шло, и все больше и больше стало приходить чужих людей. Если раньше все равно болела душа, если хамая приходилось убивать, ладно, если он элеклин, таких много было, но как разберешь? — то теперь перестала болеть. А потом стали приходить целыми отрядами — и все с винтовками. Одни называют себя белыми, говорят: «Убьешь красного, дадим винтовку и патроны». Потом пришли красные говорят:   «Убьешь белого, дадим винтовку и патронов». Поди разбери, который красный, который белый. Плохо это потом кончилось. Вылилось в худое, в бандитизм — эвены стали убивать эвенов, отбирать оленей, грабить. Один, знаю, семнадцать своих, эвенов, убил. Пришлось вызывать милицию и кончать их… Они — те, первые, которые ушли, — не понимали, что нельзя отгородиться от всех       людей. И сейчас это не всякий понимает… Однако, прого-рело, давай дров принесем…

Он снова набил печку дровами, поставил на нее чайник.

У нас много лет назад олени пропали, — помолчав, снова стал рассказывать он. — Пошли мы с отцом через перевал в Якутию. И там встретили старика с Верхоянского хребта. Он тоже оленей искал. Сидим, пьем чай. Смотрим, по реке плот идет. Один человек на нем. Увидел нас: сначала испугался, а потом, — видит, пастухи, — к берегу стал приставать, руками показывает, что нет у него никакого оружия, что не тронет он нас. И вдруг тот старик из верхоянских эвенов берет винчестер и стреляет. Отец, было, толкнул его в руку, но только худое сделал, тот не совсем убил, так и поплыл мимо нас на плоту.

— Геолог?

— Думаю, нет. Больно одет плохо был. И голова голая. Думаю, с Колымы — домой шел. Душа по своему кочевью тосковала. У нас тоже в ту пору такие проходили: и люди нормальные, и элеклины, худа много делали. Но издалека ведь не разберешь. А близко — иногда поздно было… «Почто стрелял? — спрашивает отец. — Ведь он с добром шел». — «Все равно одна беда от них: разве поймешь, который с добром, который со злом. Может, видит: раз нас трое — пойду с добром, а проплыл бы дальше, встретил бы кого одного… Оттуда ведь всякие идут». Отец мой сразу стал собираться.  «Боишься, начальство узнает? — засмеялся тот. — Так оно мне за это этот винчестер и подарило. Смотри, говорит, кто с севера пойдет…» Видишь, чем это кончилось. У нас на Охоте не было такого. А вот нашелся один в старину, вроде хорошее хотел, а вышло — видишь что. Я думаю так: надо хранить свои обычаи, без обычаев легко потерять себя. Но нельзя городить стену от других людей, она тебя же и раздавит, съест, как злой дух, твою душу. Нельзя считать себя лучше других — тогда пропадешь. Покажи по-другому силу своего нар да. Будь рад гостю, и он смирит свое сердце…

Ну вот:

«Октябрь уж наступил…»

Неужели здесь дождусь и ноября? Нога ныла по-прежнему, иногда утихала, и появлялась какая-то надежда. То вдруг заломит-заломает, и Сомов начинал паниковать. Сегодня утром должен был выйти на связь Юсупов, но слышимости не было. А потом вмешалась «База-7»,— кажется, вызывала санрейс, у них кто-то заболел. Может, заодно заберут и меня? Эх, в свое время не уломал Николая — идти к геологам! А теперь уже поздно. Они, наверное, уже закончили полевой сезон — выйдешь на пустую базу.

Надо на всякий случай быть готовым, если вдруг полетят на санрейс в седьмое стадо. Сомов снова собрал рюкзак.

Вечером его пришлось разбирать.

Наутро была приличная слышимость. Жена Нестерова сказала, что шестого-седъмого в Черпулай будет вертолет, не сможет ли Сомов прийти туда? «Конус» ответил, что не с кем и болит нога. На связи был и Юсупов. Сомов спросил его:

— Может, уговоришь, чтобы вертолет дотянул досюда? Ведь это совсем рядом.

— Маловероятно, слишком большая загрузка. Я полечу в Охотск и буду действовать оттуда.

Вечерняя связь. Точно: в седьмом стаде заболела старуха, вызывают санрейс, четвертое просит гвоздей для ремонта дарпира.

Тихий, облачный день. У Сомова начался новый отсчет надежды — до седьмого, а там снова — неизвестность. Сегодня на ночь натянул последнее резервное, что у него оставалось, — свитер жены. Перед этим понюхал — он еще сохранил запах ее духов. Как она там? Сегодня по случаю хорошей погоды и новой скромной надежды умылся, почистил зубы. У Гриши теперь еще и ангина. С легкими вроде бы обошлось, так вот ангина.

Даша с ребятишками собирается с ответным визитом в нижний лагерь.

Конечно, нужно было идти с Иннокентием до гатоги, думал Сомов. Но разве можно было быть уверенным, что Юсупов еще будет там, а не уйдет в Черпулай. Впрочем, так и получилось. Опоздай Сомов на день — и… Иннокентий с ним, конечно, в Черпулай бы не пошел. Пришлось бы идти одному. А этот риск мог бы дорого обойтись.

У Гриши начиналась тоска по семье:

— Месяц еще, наверное, проживу, а там не знаю, что буду делать. — Сомов чувствовал, что Гриша перетащил его к себе от Даши, чтобы глушить ату тоску. — Первое время никак один не мог жить…

Десятого октября у Гриши день рождения.

— Ты улетишь, одному грустно будет справлять, — ска­зал он, уезжая смотреть верхний дарпир. Катя поехала смотреть нижний.

— Боюсь, Гриша, что мы будем вместе справлять не только твой день рождения А что ты палатку не сменишь?

— Сейчас — что, еще терпеть можно. А зимой — она обрастет инеем, в ней сыро будет. А ты думаешь, просто у нас палатку добыть? Возят в Черпулай кримплен, плюш, югославские ботинки, а зачем они нам? Привезли бы брезента. Ты мне оставишь свои брезентовые штаны, когда будешь улетать?

— Какой разговор, Гриша! Конечно!

— Ты только не забудь. Вдруг я в это время в тайге буду. Ты в городе еще найдешь, а меня, знаешь как спасут. Покрою ими ватные штаны, их хватит на пол зимы.

Аргнш в гости отправился по старшинству: на переднем олене — Даша, на втором — невероятно довольный Федя, на третьем — Рая, оба поддерживаемые в седлах специальными дощечками, на четвертом — Настя в люльке. Она еще не поняла вкус путешествий на оленях и орет на всю тайгу,

К вечеру погода начала портиться, и вместе с ней — настроение Сомова.

Ночью бесновался ветер, скрипел палаточной перекладиной, сыпал в лицо колючим снегом, и приходило отчаяние: завтрашний вертолет при всем желании сюда не пробьется из-за непогоды, а тем временем и геологи снимутся, — но утро ясное, тихое.

Скорее бы выздоровел Гриша! Может, пока не легли глубокие снега на перевалах, все-таки уломаю его пойти к геологам. Не будет геологов — там уже немного останется до Черпулая.

Поймал погоду Охотска: шторм. Так вот всегда: здесь хорошая погода — там шторм, там хорошая погода — здесь непогода.

Вечерняя пятичасовая связь. «Конус-3» сообщает, что их одолевают волки, просит, чтобы прислали бригаду охотников для их отстрела. Сомов спросил Гришу:

— Разве сами не могут перестрелять? Такие охотники…

— Там одни старики, нет молодых. А старики не будут убивать волков. Медведя еще могут, а волка — нет.

— А ты бы решился?

— Не знаю, — уклончиво ответил Гриша.

И вдруг «Конус» спросил:

— «Конус-5», у вас был вертолет?

От неожиданности Сомов опешил:

— Нет.

— У вас сегодня должен был быть вертолет. Он делал санрейс на Кетангу и должен был забрать вас…

Сомов не успел спросить, был ли вертолет на Кетанге, как «Конус» отключилась.

Сомов в отчаянии захромал по своему кругу.

Грише опять хуже. Теперь у Сомова не было сомнений, что у того воспаление легких, которое уже перешло в хроническую форму. В каких же случаях здесь вызывают санрейс, если его нельзя вызвать при воспалении легких? Вею ночь не спали: Гриша надрывно кашлял, а Сомов от волнения — был или не был вчера вертолет на Кетанге. Как дождаться утренней связи?

Утро было поистине прекрасным. Мороз всего градусов десять. Горы в стороне Охотска, в стороне робкой надежды Сомова, светились чистым пламенем полуспелой малины. Надо же: вчера он мог быть в Охотске! Значит, Сергеев все-таки побеспокоился.

Все — никаких вертолетов не будет. Та старуха умерла, гак и не дождавшись санрейса. Так сказала Нестерова по вечерней связи. Нога совсем отекла. Связался по рации с фельдшером Желтовой в Черпулае, у которой в свое время эвен-каюр застрелил мужа. Что она — дура? Или пока работала в этой глуши, зачерствела? Мало отнеслась совершенно спокойно,— посоветовала на полном серьезе мазать ногу зеленкой. Так и сказала: «Хорошо помогает». Надо будет посоветовать, если вернусь, своему хирургу как лучшее средство против остеомиелита.

И Юсупов, оказывается, продолжает сидеть в Черпулае. Даже туда вертолета до сих пор не было, хотя по-прежнему обещают каждый день.

Не зря меня все тянуло к геологам, — думал Сомов, — Юсупов сегодня улетел с ними. Теперь вопрос стоит только так: выбраться хоть когда-нибудь.

— А до Оймякона отсюда намного ближе, чем до Охотска? — вечером за ужином спросил Гришу.

— Ближе, — согласился тот. — Пойдешь вверх по Охоте до перевала, потом перейдешь на Куйдусун, правой стороной надо идти, там меньше камня, Потом ручей будет. Это уже в Куйдусун течет. Потом крест будет, потом небольшое озеро. Там ночевать можно. Только на Куйдусуне болот много. Еще больше, чем в Черпулай идти. — И Гриша подробно рассказывал, где какое болото обходить, какой ручей будет на правую руку и какой — на левую, при этом прутиком чертил на снегу подробную карту — и так до самого Оймякона.

— Ты давно туда ходил? — спросил Сомов.

— Никогда не ходил, — засмеялся Гриша. — Мы теперь туда много лет не ходим. Наверно, пятьдесят, а может, больше. Мы относимся к Хабаровскому краю, а там Якутия.

— Так откуда же знаешь каждый ручей, каждый распадок?

— Как откуда? — в свою очередь удивился Гриша. — Старики раньше много ходили, рассказывали.

— А что за крест на перевале, про который ты говоришь?

— Это в старину русские ставили.

— Ну как давно?

— Не знаю, совсем давно. Может быть, даже когда первый раз сюда пришли.

— Похоронен там кто, что ли?

— Нет, наверное. Старики говорили, что они всегда на перевалах кресты ставили, как бы путь указывали. Это тебе надо было старика Харлампиева спросить. Вроде бы даже его предки встречали этих людей. Они всегда кочевали в той стороне. Он до сих пор любит в ту сторону ходить. Всегда причину найдет за перевал сходить.

 

Вчера сообщили, что к ним летит «красная яранга», но Сомов уже не верил: сколько раз так сообщали, вертолет на Кялу летит уже двадцать дней, и — по закону подлости — столько дней стояла отличная погода, а сегодня она испортилась.

Разумеется, вертолет так и не пришел.

Сомов и сейчас бы, наверное, пошел к геологам, будь у него какая-нибудь карта, палатка и продукты. А как было бы прекрасно, здоровому, не торопясь, дойти до Дольной, натопить там баню, построенную магаданскими геологами лет двадцать назад, попариться в оплоте здешней цивилизации. Потом пойти через Охотский хребет вверх по Дольной — к перевалу… Но Гриша говорит, что до Делькю там еще одна долина с рекой будет, главное, с нее правильный перевал выбрать, не просто это сделать, ориентиров заметных нет.

Утром Сомова разбудили синицы и сойки, ворующие подвешенное над палаткой мясо. И те, и другие тут скромнее в оперении, как бы выцветшие.

Утренняя связь: «В стаде номер два подкормку оленей комбикормами начали. Несколько мешков разодрали медведи». Значит, там был вертолет, раз появились корма.

Федя босиком на пятках катается по льду — это ему чрезвычайно нравится.

Вчера стороной снова прошел вертолет. Но Сомов даже не успел добежать до своего сигнального костра, впрочем, вертолет шел слишком далеко, чтобы их заметить. Пошел слушать погоду. Поймал с большим трудом. В Охотске по-прежнему шторм, слоисто-разорванная облачность, видимость — восемь, северные сопки закрыты, значит, вертолетов ждать бессмысленно.

Тоска, как боль в ноге, наваливалась приступами: то вроде бы ничего, то совсем подступит к горлу. По «Спидоле» случайно поймал рацию вертолета, идущего в их сторону. Снова заволновался. Вот прошел Арку… Вот прошел устье Делькю… Пошел вверх по Делькю. Нет, не сюда, это к геологам. Выключил приемник, захромал по своему кругу. Особенно тяжело ночью. И зачем он тогда не настоял, не пошел с Юсуповым? Сейчас бы уже летел домой. И вообще, зачем его потащило в эту дорогу? Надо было думать — с такой-то ногой! Надеялся на легкую прогулку. А сейчас заставляешь о себе думать других: жену, того же Юсупова — черт его побери, людей из райисполкома, которым без тебя дел невпроворот. Впрочем, не очень-то они думают. «Смазывайте ногу зеленкой». Юсупов на днях из Черпулая осторожно сообщил, что послать санрейс за Сомовым они не могут: во-первых, не в таком уж он тяжелом состоянии, а во-вторых, потому, что он не их человек — кто за него будет платить? А районная больница за него платить не хочет. Если только попутно, но попутно никак не получается. К тому же никто его сюда не звал… Так и сказа ли, Юсупов у. Поэтому они решительно снимают с себя всякую ответственность. Пишем о гуманности, думал Сомов, все о человеке, все для человека, а когда дойдет до дела… Впрочем, ты несправедлив. Они по-своему правы. Действительно, никто тебя сюда не звал, отправился ты сюда неизвестно зачем в поисках приключений, вот и нашел их, на свою задницу, сам и расхлебывай, почему о тебе должны думать другие. Вспомни, в Охотске, когда ждали вертолета, на Кяле потерялись геодезисты. Потерялись полмесяца назад, и начальник партии никак не мог заполучить вертолет на их поиски: то был шторм, и они снимали с крыш рыбозавода людей, то санрейсы, то еще что… Вспомни, как спокойно — а ты подумал, равнодушно — говорил об этом Николай:

— А, завтра должен лететь на поиски геодезистов, да отделаюсь как-нибудь, отговорюсь. Подождут, отвезу сначала вас.

Николай повез нас искать приключений, а они там, может быть, уже загибались.

Нашли ли их?  Эта мысль не давала Сомову покоя.

И все равно: неужели человек стоит дешевле, чем эта минеральная подкормка. Конечно, она обернется килограммами привеса оленей, но все же… Неужели на обратном пути не могли забрать? Ну, допустим, до конца не представляют в райисполкоме, но в больнице-то ведь знают, что такое гематогенный остеомиелит…

Сомов мог бы согласиться с их доводами, если бы совсем не был знаком с работой санавиации. Пять лет назад, еще до того как попал в клинику, он на Чукотке в ожидании самолета несколько дней летал с вертолетчиками на санрейс в поисках роженицы.

В первый день долго кружили в указанном в радиограмме квадрате — никого. Только в соседнем — пустая санная будка. Снова кружили, обползали всю долину — бесполезно. На всякий случай вернулись к будке. Около нее — двое. Сели. Пастухи.

— Вы разве не видели, что над вами кружит вертолет?— спросил их командир.

— Видели. Но не думали, что ищете нас.

— Не у вас роженица?

— Это выше по реке. У перевала. Очень беременная женщина.

— Но почему же они сообщили тридцать пятый квадрат?

— Раньше они здесь были, потом откочевали.

Опять летели к перевалу. Никого нет. На сам перевал не пустили облака. Командир — Сомов сбоку, с места бортмеханика, следил за его напряженным лицом — пытался пролезть через перевал по другим ущельям — везде лежали облака. Тогда он попытался осторожно пролезть сквозь них, и впереди перед самым носом — каменная стена.

Осторожно стали пятиться назад, развернулись, отступили. По дороге домой заглянули к будке, чтобы уточнить: роженицу, чего бы это ни стоило, нужно найти.

— Ведь это я давал радиограмму, — наконец признался один из пастухов.

— Как это вы?

— У них нет рации. А по моим расчетам, скоро рожать, вот и дал.

— А когда вы их видели в последний раз?

— Полмесяца назад.

— Полмесяца назад?! И даете срочную радиограмму, и к тому же указываете тридцать пятый квадрат? — побледнел командир.

— Но я не указывал, что вызов срочный. Это там, в районе, что-то напутали. А потом, они хотели кочевать в эту сторону.

Не прощаясь, взлетели. Надо же: прокрутили вхолостую четыре часа, когда на исходе бензин, а его нет и в аэропорту. А вертолет ждали геологи, геодезисты.

Несмотря на это, на другой день снова полетели искать роженицу. Исползали на брюхе всю долину, соседние — бесполезно. И только на пятый день у встретившихся случайно на соседней реке пастухов узнали, что роженица совсем рядом, вон в той боковой долине:

— Пошли к перевалу. Если сейчас не полетите, потом не найдете. Уйдут за перевал, а куда дальше пойдут, не знаем.

— А они знают, что их ищут?

— Вот он и торопится уйти за перевал, — замялся один из пастухов. — Не хочет, чтобы жену забрали в больницу.

— Как не хочет?

— Недавно женился. Ни на шаг от себя не отпускает. Таскает по всей тундре.

Минут через пятнадцать недалеко от перевала увидели мужчину и женщину, ведущих за собой вьючных лошадей. Они явно торопились.

Сделали круг, выбирая среди камней место для посадки. И точно: молодой парень не хочет отпускать жену в роддом, хотя она, чувствуется, не против.

— Рано еще ей, — хмуро говорит он.

— А потом будет непогода. Ты знаешь, сколько бензина мы сожгли, пока нашли вас?

— Но мы же не давали радиограмму.

— Ее давал бригадир.

— Я его не просил. Родит в тундре. Мать ее в тундре рожала, бабка. И она родит. Люди тундры должны родиться в тундре. Спасибо за заботу. Вы помогайте, когда вас просят. Продукты месяцами ждать приходится. — И, не ожидая ответа, торопливо повел маленький аргиш к перевалу, боялся, что они передумают и силой заберут у него жену.

Взлетели. Лошадь, которую вела беременная женщина, испугавшись шума винтов, рванулась, сбила с ног роженицу и потащила вверх по каменной россыпи. Сомов с ужасом смотрел в окошко; повод, видимо, запутался в руке, и лошадь по-прежнему тащила ее по склону… Наконец встала. Мужчина зло помахал в сторону вертолета карабином.

Сомов долго не мог забыть этот случай…

Сделав очередной круг, Сомов забрался в палатку. Сапоги отсырели, и он стал менять носки. Самое странное, что ему не столько страшно было загнуться здесь, сколько обидно, что всем наплевать на это. Уж было бы действительно безвыходное положение, а тут полтора часа лету. Да где полтора — уже несколько вертолетов прошли мимо, неужели нельзя с ними договориться? Страшно, что будет с женой, и еще горько, что он ничего не успел в жизни сделать, все только еще собирался. Выло счастливое время, когда ему нисколько не страшно было умереть, в юности были даже пора, когда сладко думалось о самоубийстве, а теперь чем больше Сомов жил, тем больше ему была дорога жизнь: именно потому, что теперь он был уверен, что ему есть что сказать людям. Однажды, не так давно, нужно было полезть в драку, обязательно нужно было полезть, дать понять, что он не боится этих подонков. В старое время он непременно бы полез, но сейчас он ушел в сторону. Не потому, что струсил (по крайней мере, пытался он убедить себя), а потому, что всякое могло случиться, а теперь он не мог себе позволить так глупо рисковать жизнью. Ему еще нужно успеть сказать.

Может, когда он здесь загнется, кто-нибудь и вспомнит: «Не могли послать вертолет, просчитали, сколько это будет стоить».

А почему должны спасать только тех, кому есть что сказать? И есть ли?

В палатке было холодно, и Сомов снова выбрался наружу. Вышел на берег Охоты, долго смотрел вниз по течению.

— Однако, сволочь ты, Сомов! — усмехнулся он вслух. — Дрянь порядочная. У них свои заботы, свои трудности, не могут свести концы с концами, а ты, не спросясь, влез в середину этой непонятной и чужой для тебя жизни и требуешь к себе внимания и взываешь к их совести, да еще претендуешь на какую-то исключительность. Видели тут всяких исключительных! Ведь ты далеко еще не загибаешься, и уж самому-то себе признайся: не так уж плохи твои дела, ведь ты просто нагнетаешь, ну опоздал на работу, ну потеряла жена, но ведь ты предупредил ее в письме о возможной задержке, а если не дошло письмо, ее предупредили телеграммой, тот же Юсупов. Конечно, нога, но температура в последние дни стала почти нормальной, и нога стала болеть поменьше, правда, отек по-прежнему синюшный, но это еще ни о чем не говорит. Это еще не повод для паники.

От тоски Сомов принялся ловить сойку, ворующую мясо из их палатки: «Подержу в руках, рассмотрю как следует и отпущу». Строил всевозможные петли, клал прикормку из мяса, но ничего у него не получилось.

Вернулся Валера. Немало удивился, увидев Сомова. Он был уверен, что тот давно улетел.

— Плохо, однако, — застав Сомова за очередным осмотром ноги, сказал он. — На гатогу рыбнадзор прилетал, я думал, они тебя заберут. Иннокентий им говорил, а они: «Кто завозил, тот пусть и вывозит».

— Вот сволочи, — покачал головой, криво усмехнулся Сомов.

— Санрейс, может, придется вызывать. Но надо подождать.

– Чего ждать-то? – усмехнулся Сомов. – Когда нога отгниет? Чего вы боитесь? Если они признают, что я симулянт, буду отвечать я, не тебя – меня судить будут. Заплачу за этот рейс, займу денег – и заплачу. Ты-то здесь не причем. Валера удивился резкости Сомова, укоризненно посмотрел на него, ничего не сказал, встал и без всякой надобности ушел к оленям.

Вот будет дело, усмехнулся про себя Сомов, вдруг все-таки пошлют санрейс, а к тому времени нога вдруг успокоится. Что они, на самом деле судить его станут?

Нашел чрезвычайно интеллектуальное занятие: считал пустые консервные банки, оставленные геологами. Если их будет больше пятидесяти — значит, на днях будет вертолет. Банок насчитал сорок девять. Сколько ни перекапывал снег, пятидесятой так и не нашел.

А на Юсупова Сомов все-таки был обижен: не столько на то, что не взял с собой, сколько на то, что предложил идти с Иннокентием.

Опять была радиограмма, что им нужно ждать «красную ярангу». Сколько же можно ее ждать?!

— Как ты в отделе культуры мог поверить, что они через неделю прилетят, — покачал головой Гриша. — Мы месяцами ее ждем. Это раньше на оленях они за неделю приезжали, к заявкам отдела культуры ведь никто всерьез не относится.

Валера съездил куда-то на лабаз, привез нарты, кое-что из одежды — начал готовиться к перекочевке. Даша с утра до вечера занята шитьем: подходит настоящая зима, а из-за того, что на лабазах поработал медведь, в семье нет зимней одежды. На днях Сомов сам в этом убедился (надо признаться, раньше он порой сомневался — может, просто скрывают от него: вдруг, как Юсупов, что-нибудь бесцеремонно попросит на обмен, а что попросит гость или даже нечаянно проговорится, что какая-то вещь понравилась ему, то, по древнему обычаю эвенов, эта вещь принадлежит гостю). Из ровдуги — мягко выделанной оленьей замши — она шьет Валере штаны. 

 С утра день тихий, морозный. Потом немного помягчало, пошел снег. Сомов пробрался к своему костру на наледи, осторожно вытащил фляжку с остатками спирта, что оставлял на растопку: сегодня у Гриши день рождения. Пригласил Валеру, Дашу — Катя ушла в нижний лагерь. Сомов поднял тост и за здоровье жены, у нее день рождения через два дня. Теперь уже ясно, что он будет отмечать его здесь. Вчера по рации слышал, как «Конусу» снова сообщили, что в ближайшее время в этот район никаких вертолетов не ожидается.

Вслед за ногой заскрипела и рука. Всю ночь снились вертолеты, а в Охотске снова шторм, непогода идет сюда, на север, но Валера с Гришей только рады: в пургу меньше разбредаются олени.

Ночью был достаточно сильный мороз. Чувствуется, что на подходе настоящая зима.

И Валера сегодня утром сказал:

— Однако, зима скоро будет. Видишь, кедрач ложится к земле, а до этого ровно стоял. Перед морозами он прижимается к земле, чтобы ему под снегом тепло было, — пояснил он.

Сомов вздохнул. Юсупов, конечно, бьется в Охотске, но вряд ли у него что получится.

— Почто так расстраиваешься, — успокаивал Валера. — Неужто тебя одного не прокормим? Все равно вертолет будет: если не прилетит «красная яранга», то в конце ноября прилетит зоотехник проводить учет оленей. А не прилетит — в декабре, когда совсем встанет лед, на оленях довезу до Черпулая. Шибко хорошо. С твоим колокольчиком. Праздник возвращения стад посмотришь. А в конце декабря в Черпулай самолеты начнут приходить, когда начнется забой оленей. Прямо на лед озера будут садиться.зачем зря торопиться? Только разве нога…

— Но дома ничего не знают обо мне, — беспокоятся.

— Но ты же послал радиограмму.

— Не знаю, дошла ли.

— Дойдет, как не дойдет. Такое дело обязательно должны передать. Однако, иногда и не доходит… Все равно — торопиться не надо. Торопиться — только сердце надрывать тоской. Надо жить, как судьба положила. Не надо торопиться, зачем? Пробежал, кое-как много увидел, ничего не успел, людей переполошил. Ты вот: сюда торопился, бежал. Теперь отсюда торопишься. Зачем тогда прилетал?А ты посмотри, кругом как хорошо: снег, олени, ветер. Вы вот живете и не понимаете зачем. Не понимаете реку, тайгу. Раньше, наверно, понимали, а вот все торопились, куда-то бежали — и забыли. Чтобы узнать погоду, вы придумали какой-то железный ящик, который все равно врет, потому что природа живая, а он мертвый. А ты так кругом посмотри, разве так не видно, какая будет погода? Послушай ветер, посмотри на небо, как хрустит снег под копытами оленей, как ведет себя собака, — все видно, а вы слепые… Если круги вокруг луны — завтра потеплеет, снег пойдет. Если осенью белка надевает грибы на  нижние ветки — зимой будет мало снега, на верхние — много будет снега. Шибко теплое гайно делает — морозная зима будет. Так себе — теплая зима будет. Много запасов готовит — затяжная, длинная зима будет.

Валера подбросил в печку дров.

— Вот ты все говоришь: работа, работа. А зачем работа? Нет, я не люблю ленивых людей, — остановил он Сомова. — Я не люблю, ты знаешь, Иннокентия. Потому что он ленивый и старается быть хитрее других. Хочет жить за счет других, за счет обмана. Тогда Юсупова обманул, тебе сапоги пожалел, даже меня, хоть вместе живем, пытается обмануть. Кто не работает, у того пустая душа. Я — о другом. Вот вы работаете, работаете, крепко работаете, работать вы можете, а зачем?

— Как зачем? — Сомов опять не понял, к чему он клонит.

— А зачем? — с улыбкой повторил Валера. — Вы получаете за эту работу много денег, вот столько много денег. Сюда едете специально за ними, потому что здесь вам их много больше дают. А куда они вам? Вы покупаете много ненужных вещей. Когда я служил в армии, к командиру домой ходил, и в Охотске, когда на слет лучших оленеводов ездил, тоже ходил в гости. Столько одежды! Плохой, пустой одежды. Дорогая, а в ней холодно. Зачем вам столько одежды, когда у вас теплый дом? Зачем для пустой одежды столько работаете? Даже здесь, в тайге, не нужно столько одежды. В доме жарко, душно, терпеть нельзя. Думаешь, почему вы так много болеете? Сами виноваты. Зачем вам столько тепла! Разве сердце столько выдержит?! Даже геологи несут сюда, в тайгу, много ненужных вещей. А зачем столько много есть, когда мало работы? Вот такие животы, даже дышать трудно. Ты видел когда-нибудь толстого эвена? Жадные люди какие-то стали. Стрелять — так всех зверей. Будет стоять сто олешек — сто олешек сразу будете стрелять. А то я как-то видел: в спящего олешка человек из экспедиции стрелял. — Лицо Валеры стало хмурым.

— Ну и что? — осторожно спросил Сомов.

— Как «ну и что»? — возмутился Валера. — Только очень дурной, человек может стрелять в спящего зверя.

— Но ведь ты тоже иногда крадешься к сокжою, а он спит.

— Разбуди. Щелкни языком. Крикни. Потом стреляй. А стрелять в спящего — это как человеку в спину вы­стрелить…

Чтобы немного остыть, Валера снова осторожно подложил дров в печку.

— Собирать — так все ягоды. О птицах и зверях не думаете, что им тоже надо есть. Отчего это — скажи мне?

— Это все очень сложно, Валера.

— Почему сложно? Это — не сложно. Когда у человека все слишком много — это плохо. Мозг жиром зарастает, душа жиром зарастает. Вон посмотри, как я живу. Хорошо живу, ничего лишнего. Пришла зима — Даша сшила мне штаны. Еще одни сошьет, потому что медведь кончал. А зачем больше? Есть вон мясо — хорошо. Надо будет — еще добуду. А посмотри на Иннокентия — он хочет жить, как вы в городах живете. Он с нами, эвенами, и знаться не хочет. Я, говорит, «сивилизация»… Покупает все, складывает в херуви, таскает с собой, мучается. Теперь кожаное пальто надо. У геологов на Кулу у завхоза видел. Потом какой-то начальник в кожаном пальто приле­тал… Что, думаешь, у меня денег нет? У меня их больше, чем у тебя. То ли десять, то ли пятнадцать тысяч на книжке — точно не знаю.

— Валера, я все собирался тебя спросить ты вот делаешь жертвоприношение тангре, исполняешь  кое-какие обычаи… Ты веришь в Бога?

Валера нахмурился,  ему явно не  понравился вопрос Сомова, стал что-то искать в углу под шкурами.

— Если тебе не хочется отвечать на этот вопрос или трудно — не отвечай.

— Почему трудно— после долгого молчания сказал Валера. — Просто зачем говорить об этом?

— Тогда не говори.

— Скажу, пожалуй… В твоем вопросе не дурное… Ты стараешься понять мою жизнь, ты — мой гость, поэтому скажу. Нет, пожалуй, не верю. Но мои предки жили по своим трудным законам. В них много было глупого. Они были как дети, но больше — мудрого. Ты не можешь знать, как они раньше трудно жили. Главное в их жизни была пища. Ты почему, думаешь, сейчас многие пьют? Жить стали хорошо, слишком хорошо, о пище почти недумаем, а другого пока не имеем. Они много голодали, много умирали. Все их обманывали. Я помню эти законы. Обычаи, как ты зовешь. Так говорил и лектор из «красной яранги». Ведь вы тоже свои некоторые старые законы не забываете. Тебе, может, некоторые наши законы-обычаи кажутся смешными, а мне — твои. Вот ты удивляешься, что мы медведя не своим именем зовем. Роберт смеялся. Но вы ведь тоже его не своим именем зовете, — хитро улыбнулся Валера.

— Как не своим?

— Так. Давно-давно, когда вы еще тоже кочевали, у него другое имя было. А вы, чтобы беды не было, чтобы он не догадался, называли его другим именем — медведь, значит, «мед ест».

— Откуда ты знаешь? — удивился Сомов.

— Лектор из «красной яранги» говорил. Но я не смеюсь над твоими законами, и ты не смейся.

— Я не смеюсь, ты…

— Я знаю. Иначе я тебе и не стал бы об этом говорить. Конечно, когда я бросаю кусочек мяса или ложку спирта в огонь, я не верю, что его съест или выпьет тангра. Если он будет есть все мясо, которое ему жертвуют, он будет такой жирный, зачем ему тогда о нас думать? Если он будет пить весь спирт, который жертвуют ему, он будет всегда пьяный. Эвенки тоже жертвуют спирт, юкагиры — тоже, чукчи, Гриша вон говорит, тоже. Он на Чукотке служил. Я не верю в это, что есть какой-то тангра, похожий на человека или зверя. Но когда я бросаю спирт в огонь, я думаю о тебе, который принес этот спирт, и благодарю тебя, и хочу, чтобы судьба была добра к тебе, чтобы у твоего костра всегда были дрова и мясо, я вспоминаю своих родителей, которые не всегда имели даже мясо, как они тяжело жили. Бог, как это лучше сказать,— он в нас, тангра — это все мы, люди, как мы относимся друг к другу. Это и звери, птицы. — Валера с трудом находил слова, волновался. — Помним ли мы добро, которое другой человек сделал. Тангра — везде: это олешки, амикан, который развалил мои лабазы, значит, я их плохо сделал, это — плохая   и хорошая погода. Тангра — это душа всего, добрый закон для всех. Наверно, такой тангра все-таки есть. Это — как маут, который нас связывает с теми, которые уже ушли в верхний мир, и с теми, которые еще не родились. Огонь — тоже тангра. Без огня нельзя жить. Поэтому его надо уважать. Нельзя прыгать через огонь. В огонь нельзя плевать. Нельзя разбрасывать костер. Я видел, человек из экспедиции мочился в костер. Ты думаешь, почему всегда так приятно смотреть в огонь? Можно весь день смотреть — и не надоест. Потому что в него смотрели другие люди, потому что в него будет смотреть еще много людей, когда ты умрешь. Может, у него вспомнят тебя… Ты осуждаешь меня, что я приношу огню в жертву спирт или кровь олешка?

— Нет, что ты, Валера. Я все понял. В чем-то я согласен с тобой.

— Тангра живет во всех нас, должен жить во всех. Если он ушел из человека, это — дурной человек. — Я тебя все хочу спросить, Валера, — вспомнил Сомов. — Все у вас курят, даже многие женщины, а ты не куришь.

— Зачем курить? — нахмурился Валера. — Дыши чистым воздухом, пока он есть. И так воздух плохой стал.

— Почему — плохой? На сотни километров тайга.

— Не знаю, но другой. Иногда чем-то пахнет — не поймешь. Словно какой чужой воздух к нам приходит. А плохой воздух — человек какой-то совсем другой становится, злой, раздраженный, потом болеет, я думаю, тоже от этого. Откуда такой воздух?..

После ужина, забравшись в спальник, Сомов думал про древний крест на Куйдусун-Охотском перевале. Просто путевой знак, какие ставили в древности? Все-таки отчаянные были люди: уже в те времена прошли насквозь Сибирь, исходили ее вдоль и поперек, забираясь в самые глухие уголки, куда сейчас даже на вертолетах с трудом и не всегда добираются. На Оймяконе, лет за восемь до своего чукотского похода, кажется в 1641 году, бывал Семен Дежнев. Андрей Горелый пришел на Оймякон в его отряде, а уже потом пошел на Охоту. Здесь, на Охоте, Ульче, Уде, Учуре, после смерти отца вместе с Владими­ром Атласовым служил приказным человеком сын Дежнева Любим… Может, где-то здесь вставал лагерем. Наверное, с ним сталкивались предки Валеры или Гриши. Может, рассказывал Атласову про чукотские походы отца, про гибель Федота Алексеевича Попова на неведомой землице Камчатке. Может, тогда и родилась у Атласова мысль о камчатском походе. Этим путем из Оймякона в Охотск в прошлом веке шел знаменитый мореплаватель Сарычев…

Уходили на годы, порой — на десятилетия. И никто ничего не знал о них. Живы, или уже давно лежат на дне морском или в вечной мерзлоте? Или просто растерзаны воронами? Ждать или не ждать? И Сомову стало горько и стыдно за себя.

Три дня назад была радиограмма от Юсупова: «Договорился с экспедицией Ждут хорошей погоды». Второй день отличная погоде, а вчера вертолет геологов, словно издеваясь, туда и обратно прошел стороной. Снова поднялась температура. В руке стучит, отек на ноге снова усилился.

Сегодня в двенадцать — опять вертолет. Сомов запалил сигнальный костер, боялся, что он вообще не загорится, он уже не следил за ним несколько дней, и в него порядком набило снега, но костер неожиданно запылал сразу. Сомов набросал в него гнилушек, мху, резины… Но вертолет, как и прежде, равнодушно протарахтел стороной.

Сомов пытался убедить себя, что вертолет просто перегружен, забирает в верховьях Куйдусуна один из отрядов геологов. А может, еще дальше, на Колыме; уже неделю назад они должны были свернуть последние работы, видимо, запаздывают — и как только немного разгрузятся, прилетят за ним.

А вдруг не прилетят, и как раз потому, что перегружены работой, а им уже давно нужно уходить из этого района? И по вечерней связи Сомов послал радиограмму для Юсупова: «Геологи брать не собираются Субботу два раза пролетали мимо Сегодня опять прошли стороной».

Наутро, не обращая внимания на костер Сомова, прямо над ними прошел вертолет. Сомов долго смотрел ему вслед, потом лихорадочно стал готовить новый костер, еще больше. Стаскал к нему со свалки геологов все, что только может дымить. Когда часа через три с севера послышался знакомый рокот, Сомов запалил его. Вертолет равнодушно протарахтел над самым костром. Это было последней каплей, и вечером Сомов, презирая себя за слабость духа — не выдержали нервы,— послал радиограмму председателю райисполкома: «Вынужден обратиться вам Серьезно болен Нет зимней одежды».

Отправил радиограмму — будь что будет. Хотя постоянно глодало чувство, что он делает не то. Это не просто слабость духа, это хуже, что он даже боится назвать своим именем. Но должен же он как-то выбраться отсюда! Ведь он на самом деле болен. Но ведь, наверное, все-таки не в такой степени, чтобы впутывать в это дело председателя райисполкома. Но летали же они на санрейс за старухой почти в эту сторону, неужели по пути не могли забрать?! А он, видите ли, не из их епархии, и кто будет платить за вертолет. Ну ладно, заплачу сам! Займу денег и заплачу! Час стоит, кажется, рублей двести пятьдесят. Три с половиной часа… У меня, конечно, нет таких денег. Займу и расплачусь.

— Но чувство стыда и неудовлетворенности собой не проходило.

— Ну, теперь-то уж точно прилетят, — за ужином говорил Гриша, но Сомов от этого почему-то не испытывал радости. Он чувствовал в голосе Гриши осуждение.

Утро было прекрасным, морозным. Впрочем, долина реки в сторону Охотска по-прежнему была закрыта тучами. Сомов прохромал по берегу круг, второй. Десять часов. Вроде бы вертолет?.. Нет…

Пошел за дровами. Ходить за ними теперь приходится совсем далеко, чуть ли не за километр. Валера говорит, что через день-два будем делать перекочевку километров на пять вниз: и дрова кончились, и надоело на одном месте. Не стояли бы столько, если бы не потерялся в свое время Гриша, а потом Валера не уходил до гатоги и не провожал Юсупова до Черпулая. Никогда в жизни не стоял столько на одном месте, сокрушался Валера. Сомов мельком по­смотрел на часы — полдвенадцатого. Если бы вылетели, были бы уже здесь. Это ведь рядом. Все, больше не буду никого тревожить — будь что будет. Надо все-таки быть мужчиной. А то засыпал радиограммами всю округу, слов­но им больше нечего делать. Сомов был противен сам себе.

В палатке было холодно. Сомов снова обулся я потащился за дровами. Лиственница попалась толстая и плотная, как камень. Он несколько раз отдыхал, пока свалил ее. Но утащить ее, разумеется, не смог. Придется подождать Гришу. Пока решил заняться утеплением палатки, но вспомнил, что через день-два все равно перекочевка. Надо будет привыкать к новому месту. И Сомову, несмотря ни на что, вдруг стало грустно расставаться с этой поляной. Она уже стала ему родной. Какое оно еще будет — новое место?

Гриша неожиданно пришел раньше, чем обычно.

— Сегодня тепло, — объяснил он. — Устроим баню.

— Как?

— А просто — нагреем воды и помоемся. И постираем.

— Ничего себе — тепло.

— Ночью, однако, мороз будет настоящий, а потом перекочевка — некогда будет. А потом совсем зима придет, ноябрь ведь на днях, когда еще на Дольной будем! Давай заготовим больше дров и начнем греть воду.

— Я там свалил хорошую лиственницу.

— Ну и хорошо.

Они таскали распиленную лесину, а Сомов думал: мыться или не мыться? Постирать-то надо обязательно, а вот мыться?.. Как бы не застудить ногу. Его удивляло, что он выглядел гораздо грязнее Гриши и Валеры, хотя, в отличие от них, не мылся всего два месяца. Валера откладывал мытье на неопределенное время — до бани на Дольной, куда они прикочуют недели через две. А вот Гриша не вытерпел, собрался — сказывается недавняя армейская привычка.

Поставили на печку чайник, большую кастрюлю. Ну, какое это мытье: намылились, дрожа от холода на десятиградусном морозе, потом попытались смыть мыло, вода была мягкая — не смывала, на холоде мгновенно стыла. Но только сейчас Сомов ужаснулся, сколько грязи он накопил: она текла с него целыми ручьями, и, разумеется, смывалась только какая-то часть ее,— образно говоря, он равнял лишь кочки.

Боясь простыть, голову мыть не стал. Постирал шерстяные носки, носовые платки, на остальное просто не хватило теплой воды. Да и остальное в небольшом тазике невозможно было выстирать. Сомова удивил Гришин способ стирки: намылив белье, он какое-то время шамкал его в тазике, потом отжимал, не полоская, и все.

После стирки и мытья они, напились горячего чая и набив еще раз дровами печку, забрались в спальники. Разве это было мытье, но все равно как праздновало тело, какая легкая истома растекалась по нему! И даже нога скрипела меньше. Сейчас бы немного спирту, чтобы не простыть после такой бани, подумал Сомов, но спирта больше не было.

Было чуть-чуть во фляжке на наледи у костра, что оставлен был на растопку, но Сомов, хоть и перестал ждать вертолета, решил приберечь его до худших времен…

Второй день шла подготовка к перекочевке. После обеда Сомов забрался в спальник — недомогал. В палатку заглянул Гриша:

— Где-то вроде шумит вертолет.

— Они почти каждый день шумят, да  что толку?— Сомов даже не стал прислушиваться, высунувшись из спальника, грел у раскрытой печки портянки. — А ты что будешь делать дальше в своих сапогах? Ведь начнутся сорока-пятидесятиградусные морозы, а у тебя единственные торбаса, да и те старенькие.

— Вниз откочуем, у меня на другом лабазе еще должны быть. А там Тамара с кем-нибудь пришлет. Она сейчас как раз шьет мне новые. И кожаные штаны.

— Ну, ты мне тогда хоть эти, старые, торбаса дашь?

— Конечно, дам, но они тебе все равно не лезут с носком.

— Пусть без носков, все равно теплее, чем в сапогах. Какие у вас все-таки маленькие ноги. Как же мне тогда быть?

— Улетишь скоро. Раз председателю райисполкома дал радиограмму — вертолет будет.

— А если не улечу?

— Возьмем у Василия. Он мужик хороший, даст, а у него ноги большие. А вообще, говорят, мы, эвены, самый низкорослый из северных народов.

— Но ведь мы завтра-послезавтра откочуем, до Василия далеко будет.

— Он тоже откочует вниз по Кухтую. Километрах в десяти от нас, однако, стоять будет.

Гриша выбрался из палатки, но скоро снова вернулся:

— Однако, вертолет идет.

— А ну его к черту, Гриша! Мне надоело за ними бегать. Но все-таки стал обуваться — на всякий случай.

— Прямо над долиной идет, — снова заглянул в палатку Гриша.

Тогда Сомов выскочил наружу. Точно: вертолет от Дольной шел в их сторону. И главное, шел низко, не как все предыдущие вертолеты.

— Ну, собирай вещи, — хлопнул его по плечу Гриша, — а то он долго ждать тебя не будет. У них так: сел — и скорее взлетать.

— Подожди еще, — поморщился Сомов. — Уйдет через перевал.

— Перевал закрыт. Туда ему не пройти. Или к нам, или обратно.

Тогда Сомов по-настоящему заволновался, но, чтобы не сглазить, несмотря на повторное напоминание Гриши, не стал собирать вещи.

Вдруг вертолет резко пошел на снижение и, сделав небольшой круг, сел — километрах в семи от них.

— Точно, за тобой или с «красной ярангой». Сел в нижнем лагере, — пояснил Гриша.

— А что, если он там высадит «красную ярангу» и улетит?

— Так не может быть. Там все равно скажут, что ты здесь. Катя скажет,

Вертолет взревел, поднялся.

Вниз по Охоте?

— Куда же это он? — Сомов в отчаянии сжал кулаки.

— Да нет, он просто делает разворот, — засмеялся Гриша.

И точно, сделав разворот, вертолет на небольшой высоте пошел в их сторону. Больше сомнений не могло быть: вертолет пройдет точно над ними. Сомов схватил красную альпинистскую куртку и, превозмогая боль, побежал на наледь. Выхватил из-под хвороста флягу со спиртом, плеснул в костер, содрал с себя свитер, остальной спирт вылил на него. Спички от волнения ломались. Как костер медленно разгорается! Нет, пошел. Тогда  Сомов подпалил свитер и бросил его на снег метрах в тридцати от костра. Сам с красной курткой встал на третий угол, чтобы образовался треугольник: «Спасите наши души!», «Спасите наши души!»

Вертолет прошел над ним — Сомов отчаянно махал курткой — вроде бы даже уменьшил обороты, но, как и все прежние вертолеты, прошел мимо. У Сомова чуть слезы не выступили от обиды, он опустошенно стоял на наледи, как вертолет вдруг появился снова и навис над наледью…

Сел! Сел! Сел!

Путаясь в глубоком снегу и задыхаясь, Сомов бежал к нему, боясь, что тот возьмет вдруг и снова взлетит.

Нет, открылась дверца, из нее выскочил человек в меховой летной куртке… Еще один… Третий…

— Задыхаясь и падая, Сомов бежал к ним по глубокому снегу, а они, трое, стояли в ожидании его и улыбались.

— Зд… Зд… Здравствуйте! — От быстрого бега Сомов не мог говорить. — Ребята, возьмите меня.

А они стояли и улыбались.

— Возьмите… Я один… У меня, кроме рюкзака, нет никакого груза.

— Как ваша фамилия? — сквозь улыбку спросил один из них — видимо, командир.

— Да какая разница, возьмите, я загибаюсь здесь. Уже зима, а у меня нет зимней одежды.

— Как ваша фамилия? – уже даже не пытаясь прятать улыбки, повторил летчик.

Да ну вас! — Сомов повернулся и, сильно припадая на больную ногу, медленно побрел к своим уже только жидко чадящим кострам.

— А все-таки — как ваша фамилия? — крикнул ему вслед летчик.

— Ну, Сомов, ну что? — зло обернулся Сомов.

— Вас мы и ищем, — уже извиняющимся голосом, видимо, чувствуя, что переборщил со своими улыбками, сказал летчик. — Ты не обижайся на нас, парень. Работа у нас такая. Два дня назад мы с Куйдусуна геологов из ленинградской партии забирали, так они плакали.

— Так это вы два дня назад пролетали?! — с обидой вырвалось у Сомова.— Неужели вы не видели моего костра?

— А мы летаем — вниз не смотрим, — улыбнулся командир. — Ну, костер и костер. Кто их сейчас не жжет. От нечего делать, спьяна иногда палят. Это раньше, еще лет двадцать назад, увидишь костер, сразу смотришь, А сейчас бывает, ради шутки сигнальные костры разводят. Потом, у каждого свое ведомство, своя рация — каждый спасает своих. На костры бедствия теперь никто не обращает внимания… Видели мы ваш костер, но были очень перегружены. Поэтому забрать не могли. Своих забирали в верховьях Кулу на Колыме. А вчера летали в Охотск, у нас было на исходе горючее…

— Ну, хоть бы сигнал какой дали, а то я тут…

Если бы знать! Сомову снова стало стыдно за свою последнюю радиограмму. Ведь радировал же Юсупов, что договорился с геологами. Просто у них было выше головы своей работы.

Но откуда он мог об этом знать!

Если бы верил в людей, если бы было побольше выдержки, знал бы. Все-таки ты тряпка, Сомов! Сам себе-то ты должен в этом признаться. И все-таки ты, наверное, не зря влип в эту историю. Если все обойдется, она будет тебе большим уроком, ведь ты считал себя если не мужественным, то, по крайней мере, сильным человеком.

— Ну, вы готовы?

— Я сейчас… Всего несколько минут… Соберу рюкзак…

— Разве он у вас еще не собран? — посмотрев на часы, удивился второй пилот. — Что же не собрали, пока мы там садились — показал он в сторону нижнего лагеря.

— Из-за суеверия, — счастливо признался Сомов. — Я уже столько раз собирал его, что перестал верить, что когда-нибудь выберусь отсюда. Я сейчас…

Спотыкаясь, Сомов побежал к берегу.

— Да собирайтесь спокойно, — крикнул ему вслед первый пилот. — Подождем.

На берег тем временем вышли Даша с ребятишками, Гриша. Валеры не было, он утром ушел в стадо.

— Ну вот, а ты не верил, — похлопал Сомова по спине Гриша.

— Гриша!.. Огромное тебе спасибо!.. Я тебя не забуду всю жизнь!.. Сейчас некогда… Я тебе обязательно напишу… — Сомов лихорадочно заталкивал в рюкзак свои немудреные вещи. Стянул с себя свитер жены и протянул его Даше — Сомов помнил, как она еще месяц назад восхищенно поцокала языком, когда он впервые извлек его из рюкзака: «Ах, какой хороший, где можно такой купить?»

Гриша с завистью смотрел на свитер. Тогда Сомов стащил с себя брезентовые брюки от штормовки, протянул Грише:

— Бери, это все, что я пока могу. Покроешь, как говорил, сверху свои ватные штаны.

— Ой, спасибо, износу моим штанам не будет, а то в Черпулай в магазин привозят разную ерунду.

— Гриша, ты меня прости, я сжег свитер, который я тебе обещал. Ничего под руками не оказалось. Я сразу же, из Магадана или Хабаровска, тебе пришлю. А если там хороших не будет, пришлю из дома. Домашней вязки.

— Ладно, не надо. — Такое огорчение было на лице Гриши! — Зачем будешь деньги тратить. Жалко, этот сжег, они и так бы сели.

— Не жалей. Он был уже старый. Я тебе пришлю новый, лучше, — тронул его Сомов за руку. — Спасибо, Даша! Я обязательно напишу. Феде пришлю какой-нибудь подарок. Мы с ним так подружились. — Сомов крепко прижал к себе грустного мальчишку. Тот, кажется, понимал, что Сомов улетает.

И только Рая, ничего не понимая, весело лопотала: «Оп-па! Оп-па!» Сомов поднял ее на руки и тоже весело сказал:

— Оп-па!.. Гриша, мы с тобой еще обязательно встретимся. Ты прилетишь ко мне в гости, хорошо? Ну, ладно. — Сомов взвалил на плечо рюкзак, подхватил под мышку наспех скрученный спальник и похромал к вертолету. Еще раз на прощанье помахал рукой оставшимся на крутом берегу дорогим ему людям. Гриша и Даша махали ему в ответ, Федя, прижавшись к материнскому подолу, размазывал по чумазому лицу слезы, а Рая весело кричала вслед Сомову:

— Оп-па! Оп-па!

Федя тоже что-то крикнул, но уже залопотали винты, Сомов торопливо заскочил в люк, ошалевшее от бега и неожиданной радости сердце останавливалось в груди, земля качнулась и косо пошла вниз.

Сомов приник к иллюминатору. Внизу проплыли две палатки, поляна, на которой он столько натерпелся, ручей, в котором, чтобы убить время, он перебирал камни… В распадке Сомов увидел Валеру, который, видимо, услышав вертолет, торопился к стойбищу, но не успел. Он долго махал вслед вертолету, а Сомов никак не мог ему ответить. Пока вертолет кругами набирал высоту, он еще плотнее прижался к дрожащему стеклу, и смотрел, и смотрел вниз, сглатывая слезы, чтобы все запомнить навсегда.

— Откуда вы? — наконец Сомов догадался спросить бортмеханика, прокричал ему на ухо.

— С геологобазы, с Делькю. Из Охотска, на экспедиции была радиограмма вывезти вас.

— Как Николай Дьяков?

— А вы откуда его знаете?

— Я прилетел сюда с ним, когда он разбился. Он высадил нас здесь, а полетел на Юдому…

— В больнице. Отбил легкие и простыл, началась пневмония. Сейчас я вам покажу, где он разбился. — Бортмеханик поднялся по стремянке, тронул за плечо второго пилота, что-то сказал ему. Тот протянул карту. — Вот здесь, на перевале Рыжем… Тогда пуржило. Шквалом его мотануло и перевернуло. Ударило в скалу. Метров восемьсот вертолет грохотал вниз по склону, по пути освобождаясь от архитектурных излишеств и постепенно приобретая иде­альную форму яйца. Счастливо застрял в трещине над пропастью…

Сомов снова прильнул к окну, от волнения прикусив губу. Вот внизу снова проплыла так знакомая поляна, палатки, крошечные люди, размахивающие вслед руками, его сигнальный костер на наледи, который все еще продолжал густо коптить.

— Ну, побились они, конечно, — продолжал кричать ему на ухо бортмеханик, — Но ничего, с ними были эвены, а у тех палатка, поставили они ее кое-как. Один из эвенов смог сходить вниз за дровами. А перед этим в каком-то стаде Николаю в вертолет затолкали немного оленины, вот она-то их и спасла.

— Это мы им затолкали! — обрадовался Сомов, вспомнив, как Юсупов побежал на берег, как вернулся с этим куском мяса, как Николай отказывался, и Юсупов почти силой затолкал его в вертолет.

— Вон, смотри… Это самое место… Перевал Рыжий… Нет, не там — вон за гольцом, вон за тем снежным флагом…

Студеные белые гольцы с черными клыками скал беспорядочно теснились, но только над одним почему-то — даже отсюда огромный — полоскался в небе студеный серебряный протуберанец. Было видно, как ветер рвал с ребра гольца снег, гнал его, скручивая в жгуты, вдоль крутого склона к обрыву — и отрывал с него не вниз, а вверх и куда-то вбок — и полоскался в небе этот жутковатый флаг, порой, словно дымом, закрывал собой солнце…

— Вот там они и стукнулись, — прокричал ему на ухо бортмеханик.

Можно было представить, какой был там сейчас ветер. Сомов невольно поежился в своей пуховке. Видимо, ветер там был постоянным, потому что сегодня, когда взлетали, ветра не было совсем. Что же творилось на перевале в тот день, когда даже внизу, в долинах, был такой ветрище.

Еще немного, и открылся сам перевал. Кто и почему назвал его Рыжим? Может, топографу, поднимающемуся к нему, показались рыжими его скалы? Или шел он осенью, когда рыжими были мхи?

Вертолет медленно тянул вдоль хребта, и Сомов, не отрываясь и, казалось, боясь даже моргнуть, смотрел вниз. Он старался запомнить его, этот перевал. Он никогда на нем не был и, скорее всего, никогда на нем не будет, но это был его перевал. Сколько лет бы ни прошло, он будет помнить его, хотя, может, забудет десятки других перевалов, на которых на самом деле бывал.

Сомов так зримо представил себя на этом перевале: разбитый вертолет, раненые, легко одетые люди, дрова далеко внизу… Случай… Тогда, может, его жизнь сложилась бы иначе. По крайней мере, не было бы Охоты. Выдержала ли бы то падение, то испытание его нога?

Внизу тем временем проплыла развилка Охоты и Дольной. Вон и баня, оплот здешней цивилизации, одинокая баня, вдали от человеческого жилья, о которой Сомов слышал столько восторженных слов, но в которой так и не попарился. Кто построил ее? Живы ли эти люди? Догадываются ли они, что они построили не просто баню?

Сомов не отрываясь смотрел вниз: неужели больше никогда он не попадет в эти края? Что-то оставил он здесь.

По рассказам Валеры и Гриши километрах в трех от бани вверх по Дольной должен быть древний крест, такой же, как на Охото-Куйдусунском перевале. Сомов все запоминал, когда собирался пешком идти к геологам. Да вот он! Отсюда он совсем крошечный.

Вверх по Дольной пошли к перевалу. Горы были все выше, вертолет все плотнее прижимался к ним, Сомов уже различал отдельные деревья на их склонах, а потом — даже отдельные ветви. Вот уже ползли, чуть не задевая брюхом снежные дымящиеся флаги, скалы. Вертолет стало трясти, бросать из стороны в сторону, словно его тащили волоком по каменному бездорожью. Бортмеханик, сразу забыв про Сомова, занялся своим делом.

Вот уже последние деревья остались далеко внизу, суровые мрачные скалы, сыпучие, изъеденные ветром и временем, поползли слева и справа, вертолет осторожно пробирался между ними.

Сомов напряженно смотрел вниз. Если бы в свое время смог уговорить Николая, который с Иннокентием шел на гатогу, или Гришу, он мог бы идти здесь пешком. Да, нелегко бы здесь пришлось. Кроме всего прочего, путь намного, если не вдвое, длиннее, чем он предполагал.

Наконец перевал прошли. Земля провалилась вниз так неожиданно, что стало немного жутковато. Высоко зависли над широкой лесистой долиной.

Второй пилот протянул Сомову записку:

«Мы попросили по рации затопить баню».

Сомов благодарно кивнул в ответ.

Все складывалось прекрасно: он в вертолете, через несколько дней будет дома, но на душе все равно было не­спокойно: что с ногой? А еще больше — он не мог простить себе последнюю малодушную радиограмму в райисполком.

Пошли на посадку.

Нет, без карты трудно было бы найти базу, подумал Сомов. В стороне от реки, кругом болота.

Заглушили мотор, узкой тропкой между сугробов стали пробираться к приземистому, стоявшему в стороне от лагеря геологов дощатому домику пилотской.

— Надо же, уши пощипывает, — потер правое ухо второй пилот. — Сколько же это? Слава, посмотри на термометр,— сказал он идущему впереди бортмеханику.

— Восемнадцать.

— Ничего… Сколько же у вас на Охоте? Там ведь намного холоднее.

— Не знаю, — улыбнулся Сомов, — У нас там нет термометра.

— Вы пока устраивайтесь, мы сейчас вернемся… Слава, позаботься о госте! — Пилоты пошли дальше по тропке, в лагерь геологов.

— Не успел Сомов толком оглядеться, в балок зашел молодой парень.

— Вы прилетели на вертолете? — обратился он к Сомову.

— Да.

— Вас просит зайти начальник партии.

— Ну, может, он сначала поест? — сказал бортмеханик.

— Вас же предупреждали, как прилетите — сразу.

Сомов недоуменно смотрел то на парня, то на бортмеханика.

— Такой тут порядок, — виновато объяснил тот. — Ну, мы вас ждем.

Накинув куртку, Сомов вслед за парнем пошел между дощатых балков и палаток. Зашли в одни из балков.

От бумаг оторвался взъерошенный и хмурый средних лет мужчина.

— Извините, — без приветствия сухо сказал он. — У вас есть какие-нибудь документы?

Сомов недоуменно смотрел на него.

— Ну, какие-нибудь документы, удостоверяющие личность? Дело в том, что на территории нашего лагеря не должно быть посторонних, а если уж это случается, мы должны знать, кто они.

Сомов протянул ему паспорт.

Мужчина внимательно и долго изучал его.

— Этого мало. У вас есть еще какие-нибудь документы? Сомов неопределенно пожал плечами.

Начальник партии удивленно и долго смотрел на него.

— С какими-то целями вы же очутились в верховьях Охоты? — насмешливо спросил он. — Не от нечего же делать?

Сомова с любопытством рассматривали с десяток находившихся в балке мужиков. В кармане у него лежал бланк командировочного удостоверения, которое он в свое время нерешительно попросил выписать в Союзе писателей.

— Но мы тебя не можем командировать, тем более так далеко, ты еще не член союза.

— Мне не деньги нужны. Просто бланк. На всякий случай, устроиться в гостиницу, например.

Удостоверение лежало у него в кармане, для подобной ситуации оно и было выписано, но Сомову почему-то было неловко и даже стыдно предъявлять его сейчас.

— Можете считать, что от нечего делать, — криво усмехнулся он. Его покоробил той начальника партии, хотя, в общем-то, тот был прав.

— Простите, но мы не можем себе позволить такой роскоши, — откинувшись на спинку стула, резко и насмешливо продолжал начальник партии, — быть бесплатными извозчиками для людей, шатающихся по тайге от нечего делать. Тем более — затаскивать их на свою базу.

Сомов молчал. И горечь, и стыд душили его.

— Но вам же была радиограмма из Охотска, там все объяснено, — наконец сказал он.

— И не одна, — ухмыльнулся начальник партии. — Тут их целая пачка. Но они ничего не объясняют, — ткнул он пальцем в сторону лежащего на столе перед радистом журнала. — И из экспедиции, и из райисполкома. Но мы не подчиняемся Охотскому райисполкому. «Просим по мере возможности помочь». Мало чего они будут просить! Раз они вас завезли, почему не вывезли? У нас давно кончился полевой сезон — а еще десятки людей кукуют на дальних точках, еще дальше вас — на притоках Индигирки, Колымы. А почему у вас своих заявок нет? Тогда какого черта забирались туда в эту пору?.. Хоть на один-то из этих вопросов вы можете ответить, раз у вас нет никаких документов?

— Вертолет, который забросил меня туда, на обратном пути разбился.

— Вы что, были в вертолете Дьякова? — Начальник партии несколько смягчился.

— Да.

— Так что же вы сразу не сказали?

Сомов пожал плечами.

— Ты послал Земнину радиограмму в Охотск, что мы вывезли? — повернулся он к радисту.

— Сразу же. Тут еще одна радиограмма пришла, от какого-то Юсупова. Благодарит за оказанную помощь.

Начальник партии, перегнувшись через стол, взял журнал. Сомов напряженно следил за ним: что там выкинул Юсупов?

— Так вы что, писатель? — смутился начальник партии.

— Нет, — сказал Сомов. Он чувствовал, что краснеет.

— А почему же он называет вас писателем?

— Не знаю. — Сомов постарался выдержать его взгляд. Начальник партии, все еще не освободившись от чувства неловкости, записал фамилию Сомова в какой-то журнал.

— Порядок такой, — пояснил он. — Вы садитесь. — Кто- то из мужиков подвинул Сомову табуретку. — Вертолет пойдет в Охотск только завтра. Вы дотерпите до завтра?

— Разумеется, — поспешно сказал Сомов.

— Вам нужна срочная медицинская помощь? У нас, правда, только санбрат. Но он свяжется с охотской больницей…

— Нет, — сказал Сомов. Он боялся оказаться в охотской больнице, которая в свое время уже отказалась от него. Это, во-первых. К тому же там Николай, и Сомову стыдно было бы смотреть ему в глаза. А в-третьих, во чтобы то ни стало нужно дотянуть до дома: в охотской больнице ему запросто оттяпают ногу, уже не раз на этот счет находились лихачи, и каждый убеждал, что иного выхода нет, а он вот ходит на этой ноге. Только вот достались эти ноги дурной голове.

— Сегодня, правда, должен быть вертолет из Аллах-Юня, но он будет перегружен. И пойдет опять в Аллах-Юнь. Но если уж надо…

— Нет, нет, — предупредительно поднял руку Сомов. — Я подожду до завтра.

— Так, где же мы вас устроим? — задумался начальник партии.

— Спасибо! Если вы не против, я устроился у пилотов.

— Ну что же, прекрасно! Тогда отдыхайте. Вечером после бани прошу в столовую.

Вернувшись в пилотскую, Сомов расслабленно сел на раскладушку. В голове почему-то шумело, а в теле была слабость, то ли от еды, то ли от счастья, то ли от не покидающего его чувства стыда и неловкости. Сомов взглянул в зеркало — глаза провалились, воспалены, кожа какого-то неопределенного цвета. Потрогал оконные стекла, газеты на столе. Но читать их не было сил. Пришлось раздеться — было жарко и душно.

— Зря вы раздеваетесь, у нас не топлено со вчерашнего дня, — сказал в это время зашедший первый пилот Александр Андреевич Грибеник.

— А мне почему-то жарко, — забеспокоился Сомов. – Неужели опять поднялась температура…

— Вы просто отвыкли от комнатного воздуха, — засмеялся Александр Андреевич.

— А-а, — облегченно выдохнул Сомов. — А я уж думал температура… Душно, однако, — подражая старику Харлампиеву, сказал он. — Нашли геодезистов на Кядоме?.. — наконец решился спросить.

— Пока нет…

— А что? — внутренне весь напрягся Сомов.

— Сначала серьезного значения не придавали. Начальник партии у них молодой, думали, паникует. Вертолеты перебрасывали на другие задания. Тут ведь как: кто смел, тот и съел. А потом не было вертолетов. То одна авария, следом другая. На несколько дней оторвали все вертолеты поиски Дьякова… Мы ведь не к Охотску, к Аллах-Юню приписаны, и то тогда оторвали от работы. Три дня назад мы летали в тот район — по снегу-то, если живы, легче искать.

— Ну и что?

— Никаких следов.

Александр Андреевич прилег на свою раскладушку, Сомову не лежалось. Вышел на улицу. «Не нашли». По тропке прошел в лагерь геологов. «Кто смел, тот съел»… Везде шли сборы, заколачивались ящики с образцами, упаковывались тюки, забивались окна балков, свертывались палатки. У Сомова даже в горле запершило от столь знакомой, столь желанной и невозможной для него экспедиционной суеты. Он, чтобы не бередить сердце, повернул назад.

Передохнув, экипаж пошел к вертолету — готовить его к завтрашним полетам. Только в Охотск предстоит два рейса. А послезавтра — последний рейс, с ним улетает начальник партии. На базе до весны никого не останется. Так что не пошли он последнюю радиограмму в райисполком, подумал Сомов, скорее успокаивая себя, еще неизвестно как все сложилось бы. Потянулся за пилотами — он, как ребенок, боялся на шаг отстать от них — как бы не улетели. Знал, что его боязнь смешна, но все равно боялся. На пригорке над вертолетной площадкой — крохотная березовая рощица. Она еще живописнее оттого, что ее, по-зимнему обнаженную, оживляли густо-зеленые купы прижавшегося на зиму к земле кедрача.

— Надо же — березы! — удивленно сказал Сомов.

— Да, в этих местах — большая  редкость, — откликнулся Александр Андреевич. — В районе Уэги еще встречаются, а здесь… У меня такое впечатление, что она посажена…

— Почему?

— А вы поднимитесь-ка туда… Поднимитесь, поднимитесь…

Проваливаясь в уже глубоком снегу, Сомов пробрался в рощу. Неожиданно наткнулся на большие, почерневшие от времени лиственничные кресты. Один, два, три… Другие были повалены. Эвенские? Не похоже. У них смесь христианства и язычества; рядом с крестом были бы нарты, разные жертвоприношения, привязанные тряпочки. Ага, вырезанная надпись. Но от времени она так стерлась и почернела, что Сомов ничего не мог разобрать, кроме того что слова по-старинному оканчивались на «ъ».

— Что там за кресты, на пригорке? — спустившись к пилотам, спросил он.

— Их больше было, — сказал бортмеханик. — Экспедиционные бичи в прошлом году пожгли.

— Устроили там балдеж. Ведь на могилах пить спирт — особый шик, — криво усмехнулся Александр Андреевич. — Нирвана!

— Вроде не эвенские кресты-то.

— Не эвенские, — снова усмехнулся Александр Андреевич. — Расспрашивал я их стариков. Говорят, в этой рощице красный командир Вострецов предложил Пепеляеву, последнему белому генералу, кончить бессмысленное кровопролитие, сдаться.

— Но, если я не ошибаюсь, Пепеляев был арестован в Аяне, — возразил Сомов.

— Может, не самому генералу, а кому-то из его офицеров. Может, и не сам Вострецов. Так вот, они отказались сдаться, где-то здесь произошел последний бой. Оставшиеся в живых ушли еще дальше в горы. В прошлом году, когда мы сюда прилетали, на некоторых могилах еще можно было прочесть фамилии: «полковник такой-то», «прапорщик такой-то» Надо же, мы сюда на вертолетах с трудом добираемся, — опять усмехнулся Александр Андреевич.— Чуть ли не героями, первопроходцами себя счита­ем, а тогда Вострецов с полуголодными, в лаптях, плохо одетыми красноармейцами в какие-то полмесяца дошел сюда… Иногда задумаюсь: и здесь русские убивали русских. И досюда докатилась гражданская война. Здесь была ее агония. В прошлом году на одном из притоков Юдомы геодезисты нам заброшенную деревню показали. Расспросили эвенов и эвенков, оказалось, построили эту деревню белые, ушедшие в горы, — кто доберется до этих мест. Лет десять, наверное, жили. А потом одни умерли, другие разбрелись кто куда — без женщин-то какая деревня!..

Сомов смотрел сверху на ревущий внизу, еще не замерзший перекат Делькю, на голубоватую огромную наледь выше переката, на студеные горы, в той стороне, откуда он вчера прилетел, и по-прежнему испытывал какую-то неловкость: пусть болезнь, пусть неизвестность для дома — но что-то он сделал не так, от чего будет мучиться всю жизнь.

— Идемте, баня готова, — тронул его за плечо Александр Андреевич.

Извилистой тропкой они спустились к гремучему ручью, в крутой берег которого была врыта баня. Сомов быстренько разделся в студеных сенцах и, с волнующим ознобом приоткрыв приземистую дверь, нырнул в рай… А перед глазами все еще были те кресты в березовой рощице,.. И вспомнилась баня на Дольной…

После бани был чай со сгущенкой. А потом Александр Андреевич откуда-то принес огромный кусок отварной оленины.

Еще сегодня утром Сомову казалось, что он долго не сможет взять в рот мяса, по крайней мере, оленьего, а вот ничего — взял кусок, да еще выбрал побольше. Правда, попробовав, он стал есть его уже с меньшим аппетитом. Мясо было явно переваренным, потому невкусным, как мочало.

Вдруг смутился, заметив, что все за столом с любопытством наблюдают за ним.

— Ешьте, ешьте, — засмеялся Александр Андреевич. — Мы смотрим, как вы мясо едите. Прямо как эвен. Ножом отрезаете у самых губ. Так ведь, наверное, и порезаться можно.

— А-а, — облегченно засмеялся Сомов. — Не заметил, как вошло в привычку. Кстати, очень удобно, когда под ру­ками нет полотенца и горячей воды. Меньше пачкаешься жиром. И еще: вот это мясо слишком переварено. В нем почти не осталось никаких витаминов. Вы знаете, как варят мясо эвены?..

— И сырое мясо вы ели? — спросил борттехник, парень лет двадцати пяти.

— Конечно.

— И ничего?

— И ничего. Мало того, признаюсь, у меня перед полетом сюда были признаки геморроя. Так вот, он у меня бесследно исчез.

— Все равно как-то дико, — поежился борттехник. — Я вот, сколько работаю здесь, в их палатки или яранги ни разу не заглядывал… Если приходится к ним лететь — выбросил груз — и обратно. Ну, может, мясо возьмешь. А чтобы есть — нет. Да не только я, почти все вертолетчики так. Раньше прилетишь — в гости зовут, а теперь и не зовут, знают, что все равно не пойдем. Только водку иногда спросят. Так и живем, вроде бы на одной земле, а они — сами по себе, а мы — сами по себе. С кем только вот не летал, один Александр Андреевич иногда к ним в палатку заглянет.

— Кстати, сырым они едят не все, — заметил Сомов, — а только определенные части оленя — печень, кровь, мозг. А на ногах, например…

— Да ну их, все равно дикость, — махнул рукой борттехник. — Я лучше с голоду помру.

Сомову вдруг кровь ударила в лицо, он почувствовал себя не то что оскорбленным, но… Он чуть было не сказал борттехник у, что…

Но его опередил Александр Андреевич:

— А что на ногах едят? И что они еще сырым едят? Меня это чрезвычайно интересует. Я в свое время даже кое-какие выписки делал. — Он полез в портфель, достал потрепанную толстую тетрадь в дерматиновом переплете. — Вот: «Американский ученый Эдвард Вейер установил, что благодаря сыроедению распространенными среди цивилизованного человечества болезнями, как авитаминоз, цинга, язва желудка, рак, диабет, атеросклероз, гипертония, не болеют эскимосы Аляски…» Вместо того чтобы учиться у них, вместо того чтобы тщательно изучать их быт, обычаи, мораль, мы смеемся над всем этим, анекдоты рассказываем. Впрочем, мы и над своими-то обычаями долго смеялись, стыдились их, кто нас научил атому? Теперь вроде хватились, да  уже поздно. Все это безвозвратно уйдет…

— И я тоже анекдоты рассказывал, — усмехнулся Сомов. — Пока не столкнулся вплотную, пока… Мы как хамаи… Скоро все это безвозвратно уйдет в прошлое — палатки, как уже ушли чумы, сама кочевая жизнь. Это все закономерно. Но неужели при этом будет безвозвратно потерян огромный, окупленный миллионами человеческих жизней, выработанный сотнями поколений людей опыт выживания в суровой природе, закалки, чувство нерасторжимого единства с природой, что она мать нам. Та невинная доброта и бескорыстность, о которой мы постоянно твердим, но которая все больше уходит от нас. Ведь те же оседлые эвенки или эвены, которые еще только вчера были кочевниками, болеют всеми теми же болезнями, что и мы: далеко не чужды им и инфаркт, и атеросклероз. Мы начинаем понимать, в чем наши беды. Пытаемся трусцой убежать от инфарктов. А они, намотавшись многовеково по тайге, тундре, с радостью разлеглись на пуховой перине, наивно надеясь, что это и есть главное достижение цивилизации. Беда в том, что и мы, так называемые носители этой цивилизации, иногда как раз это считаем цивилиза­цией. И других убеждаем в атом. Мы — как хамаи. Не знаете, что это такое? Я потом объясню вам значение этого слова. А ведь если разобраться, они цивилизованнее нас…

— Ну вы скажете! – засмеялся бортмеханик.

Я не оговорился, — завелся Сомов. — Я не утверждаю, что они идеальная цивилизация. Я говорю, что они цивилизованнее нас, потому что истинная цивилизация не противоречит биосфере, не нарушает ее, а тем са­мым и себя, а входит в нее как составная часть, не нарушая ее равновесия, а может, даже обогащает ее. Посудите сами, нам хватило всего века с немногим, чтобы поставить планету на  грань катастрофы, а они веками живут в природе, как часть ее, где и ворон, и волки, и человек понимают друг друга. Ведь после них на лице планеты не остается никаких следов…

— Пейте, пейте чай! — улыбнулся ему Александр Андреевич.

Спасибо! — Сомов счастливо улыбнулся. — Я и так уже две кружки выпил. Вы знаете, я сегодня очень счастлив и очень благодарен вам за это. Но, признаюсь, я уже немного грущу по своей рваной палатке, по Охоте, что я так быстро и неожиданно расстался с этими людьми. Хотя скажи мне сейчас кто-нибудь: поживи там еще — нет! Но я что-то там оставил. Они заставили меня взглянуть иначе на некоторые, столь нам привычные в городах вещи и понятия. Я не призываю жить как они. Это было бы глупо. Я одругом. Эта дорога мне много дала. Она многому меня научила. Признаюсь, до этого я был о себе лучшего мнения. В общем-то, я бывалый человек, тайгой меня не удивишь. Тем не менее, здесь, на Охоте, я чувствовал себя среди них малым ребенком. Мы пишем как о подвиге о каком-нибудь случае в метель: как, заблудившись, боролись, не сдались,— а это, оказывается, от элементарной безграмотности, невежества, как вести себя на природе. Мы считаем чуть ли не героями людей, работающих на строитель­стве железной дороги при тридцатиградусных морозах. А они в шестидесятиградусный мороз с грудными детьми живут в брезентовой палатке. У нас очень обострено чувство дома. И с каждым годом это понятие пространственно сужается, что и страшно. Раньше это, допустим, была усадь­ба, которая соприкасалась с другой усадьбой, деревья под окном, огород, за которым поле, потом лес. Теперь — четыре стены. Кто за стеной — зачастую мы не знаем. И уж точно — к соседу не ходим в гости.

Прекрасная вещь — телевизор. Но он заменил нам необходимость, радость непосредственного человеческого общения. Страшная это штука — этот распрекрасный ящик. Включил — и все знаешь. Грустно тебе, включил — и тебе уже весело, я не надо ехать через весь город к другу или даже пойти к знакомым через улицу, тем более что идет дождь. Переживаешь, смотря какой-нибудь спектакль, даже сопереживаешь, ненавидишь подлость и добро — и не знаешь, чем жив сосед, может, ему плохо в эту минуту, ему легче позвонить чужому человеку в «скорую помощь», который, так сказать, по своему служебному долгу обязан оказать доброту, чем тебе, соседу.

А у них, вечных странников, нет дома в нашем понятии. Они друг к другу за двадцать, тридцать километров в гости идут, поговорить, посмотреть друг другу в глаза, а не уставиться в телевизор. Представьте себе, изо дня в день, из года в год — всю жизнь они в дороге. Поэтому для них поня­тие дома — это вся тайга, по которой они кочуют, все горы и реки, которые они встречают на своем пути, все люди, которые будут сидеть у их костра. И за всю свою жизнь они, может, всего несколько раз обходят свей огромный дом. И раз это дом, они все берегут в нем…

Среди ночи Сомов проснулся, и первой мыслью было: все приснилось, он по-прежнему в рваной палатке на Охоте. Торопливо пощупал под собой — постель, раскладушка, рядом — стол, на столе — пилотская фуражка. Прислушал­ся — рядом спали летчики. И он облегченно опрокинулся на спину, тело дышало послебанной благодатью, и он снова, счастливо и спокойно, заснул.

Утром мороз был за двадцать, Сомов подумал, как бы он сейчас на Охоте… В столовой металлическая ложка, предварительно не обмакнутая в горячий суп, прилипла к губам — у него на Охоте была деревянная,— и он оставил на ложке часть губы.

Потом начальник партии с Александром Андреевичем тщательно пересчитывали загрузку вертолета. Начальник партии вздохнул:

— Нет, не укладываемся. Придется делать еще один дополнительный рейс. Леша! — крикнул он высокому парню в полушубке, тащившему к вертолету чемодан и рюкзак. — Тебе придется подождать до завтра, со мной полетишь.

— Это почему? — расстроился парень.

— Товарищ вон полетит, — кивнул в сторону Сомова.

— А я уже в Москву радиограмму дал, когда меня встречать в аэропорту, — протянул парень.

— Ничего, ребята объяснят. Позвонят из Охотска.

Сомов торопливо отошел в сторону — ему было неловко.

— Что, перегрузка? — спросил бортмеханика.

— Сейчас — что, сейчас летать можно, — не оборачиваясь, откликнулся тот. — В такую погоду и горючего уходит меньше, и летать легче: воздух зимний, плотный. Хуже всего летать летом, в жару, как в вакууме. Опоры нет для винтов. Тогда мы и бьемся больше всего. Иногда прямо кошмар какой-то. Вот этим летом неделю стояла такая жара, воспользовались  погодой, почти из вертолета не выходили. Так вот летим в сторону Аллах-Юня. Вдруг командир мне говорит, по внутренней связи: «Ну-ка поднимись к нам». Поднимаюсь по стремянке. «Что видишь впереди?» — спрашивает. У меня аж язык отвалился — молчу: стоят на горизонте дома, и не просто какой-нибудь поселок вроде Аллах-Юня или Охотска, а настоящий город. Многоэтажные дома, трубы, и не просто трубы, и дымят. И опять дома, один выше другого… «Ну что молчишь? Я тебя спрашиваю, что видишь?» — «Город»,— говорю, а сам думаю: куда же это мы попали, ведь лети в любую сторону, сколько горючего хватит, и нет нигде никаких городов. Ведь и летели-то недолго… Не Сан-Франциско же… «Мираж», — неуверенно говорит командир, а сам на коленях  карту разворачивает. (Какой же мираж, когда трубы дымят, — говорит второй пилот. — И северо-восточный ветер дым клонит…» Рассказываю про мираж, — повернулся бортмеханик к подошедшему Александру Андреевичу.. Неужели сбились с курса? Но нет кругом никаких городов! Жалею, что не было с собой фотоаппарата или кинокамеры. А подлетели поближе — обыкновенные горы.

«Мираж. Не лечу ли, не иду ли я всю жизнь на какой-то мираж? — стучало в голове у Сомова.— Что и дома стоят, что и трубы дымят, а на самом деле мираж…»

Взлетели и высоко над горами пошли на юг. Сомов жадно смотрел вниз. Вот Делькю слилась с Охотой — он с волнением смотрел вверх по Охоте, где-то там оставались Валера и Гриша, Федя и Рая. Вот проплыл внизу Черпулай — здесь Тамара, жена Гриши, фельдшер Желтова, у которой убили здесь мужа, которая, сугубо городской человек, живет здесь среди кочевников неизвестно почему и которая советовала ему мазать ногу зеленкой…

Через час прошли границу снегов. Сомов уже давно свыкся с мыслью, что везде зима, и вдруг внизу лежала еще бурая тундра, незамерзшие озера бросали в глаза вертолету солнечные зайчики.

Потом Сомов тайком наблюдал за своими спутниками. Они то и дело смотрели на часы — позади было полгода «поля», и они торопились домой.

Сомову было тяжело. Ему всегда было сладко и тяжело жить крохами несбыточной мечты: месяц-два в году пристраиваться разнорабочим к какой-нибудь геологической партии или даже к туристам — война, в которую он родился, чем дальше, тем больше аукалась в нем.

Но теперь даже эти крохи с чужого стола были уже в прошлом. Его снова ждала клиника. Каким он выйдет оттуда? Сидел бы дома, может, и обошлось бы. А теперь? Но если бы сидел дома, ничего бы не увидел, не стал бы умнее, не узнал бы глубже самого себя, не почувствовал бы этот горький стыд перед собой, перед Валерой и Гришей, перед спасшими его вертолетчиками, геологами, перед Николаем Дьяковым и даже перед Юсуповым — нет, только не перед Юсуповым, — запаниковал, мужества у тебя, однако, не хватило. Это будет тебе большим уроком.

Как жить дальше? Чем жить дальше?.. Первую свою повесть он тоже написал в клинике — между операции. Там будет время подумать…

А есть ли у тебя что сказать людям? Не занимаешься ли ты горьким самообманом? Не летишь ли всю жизнь на мираж? Что ты можешь поведать им, кроме того, что рассказать о своей бестолковой судьбе? Наивная надежда, что для кого-нибудь она будет поучительной?

Но суметь что-то сказать — кроме таланта, кроме всего прочего,— нужно еще время, а это значит — здоровье. А ты уже сейчас разваливаешься. «Однако, раз душа болит, долго жить не будешь»,— вспомнил он старика Харлампиева. А тебя караулят сотни других болезней. И, прежде всего, — три самых коварных стража. Сумеешь ли ты прорваться через их заслон, который человечество, гоняясь за ложными ценностями, само себе и родило. Как утверждает статистика, люди больше всего сейчас погибают от сердечно-сосудистых заболеваний — на сердце ты пока вроде бы не жаловался, но врачам перед последней операцией почему-то не очень понравилась твоя кардиограмма; от рака — у тебя вторая группа крови, по мнению медиков, говорящая о некоторой предрасположенности к раковым заболеваниям, к тому же от рака умерли твой дед и отец, и живешь ты в громадном городе вблизи громадного химического комбината, а к концу века, как утверждают врачи, каждый третий будет умирать от рака, в автомобильных и авиационных катастрофах. Но это далеко еще не всё…

В Охотске, попрощавшись с летчиками, Сомов первым делом поковылял к расписанию самолетов. Ближайший рейс был как раз на Магадан. А ему нужно было увидеть Магадан. Никто яз его ближних родственников по своей или чужой воле не обретался в этих местах, но все равно ему нужно было увидеть Магадан. И на Магадан, в отличие от Хабаровска,— через последний кратчайший путь на Москву и Ленинград, а из тайги выбирались сейчас многочисленные поисковые партии, — были билеты.

Похромал на почту, дал телеграмму жене, на работу. Потом пошел домой к Николаю Дьякову. Но там был полный развал — шел ремонт.

— А где хозяева? — испуганно спросил Сомов штукатуров.

— Получили другую комнату, побольше. — И объяснили, как найти.

Новая комната действительно была почти вдвое больше. В ней, пустой, необставленной, посредине на табурете с ребенком на руках сидела Оля.

— Ну, выбрались! — обрадовалась она.

— Выбрался, — почему-то ему было трудно смотреть ей в глаза. — Как Николай?

— Уже разрешают вставать. Вчера мы с дочуркой у него были.

— Огромный ему привет и спасибо! Я уже не успею в больницу — через два часа самолет в Магадан. А следующий только через два дня. А на Хабаровск вообще нет билетов.

— Может, я как-нибудь с билетом помогу?

— Спасибо, Оля, не нужно. Я и так хлопот вам доставил!

— А вы тут при чем? Такая уж работа. Не вас — так другого кого повез. Если уж суждено упасть — от судьбы не уйдешь. Да год еще нынче какой-то бьючий…Надо же — на Хабаровск нет билетов! Всего неделю назад самолеты туда пустыми уходили. А эти дни — невпроворот. Полевой сезон уже давно окончился — а вот только выбираются; геологи, гляциологи, ихтиологи… В этом году с вертолетами как никогда плохо. Николай вот упал. До этого — Вася. А до Васи Гена Гиндуллин сгорел… А то обычно они раньше выбирались.

Они помолчали.

— Ну ладно, Оля! — поднялся Сомов, — Простите меня за все!

— А за что?

— Прямо или косвенно, наверно, и мы с Юсуповым виноваты, что Николай упал.

Он ждал, что она что-нибудь скажет, но она как бы в подтверждение промолчала.

— Я пойду, — повторил Сомов. — Мне надо еще найти Юсупова. Хотя бы по телефону — через лиман я уже не успею.

Он снова похромал на почту и позвонил в Охотск в гостиницу. На удачу, Юсупов был там.

— Ну, наделал ты тут шуму, — сказал тот сухо. — Зачем было давать радиограмму председателю райисполкома? Я же тебе сообщил, что договорился с геологами.

— Но они несколько раз пролетали мимо, не обращая на меня внимания. А я знаю, что еще пятнадцатого у них должен был кончиться полевой сезон. Запаниковал… — честно признался Сомов. — Так что прости!

— А мне тут пришлось объясняться, — смягчился Юсупов. — Мы, говорят, его сюда не звали, потому за него и не отвечаем. У нас своих дел хватает. Кто за вертолет платить будет?.. С теми геодезистами еще тут шум. Начальник партии грозит подать на авиаотряд в суд. Ты когда сюда подъедешь?

— Я не приеду, — глухо ответил Сомов, — У меня через полтора часа самолет.

— Что же ты, в райисполком бы зашел, к геологам, поблагодарил бы. Люди старались. Тут тебя главный геолог экспедиции очень хотел увидеть.

— Поблагодари от моего имени. — Сомову был неприятен этот разговор. — Через лиман взад-вперед таскаться — дня не хватит, а надвигается шторм. Геологу я напишу. Или потом в Москве позвоню. Ты был у Николая в больнице?

— Был. Так-то уже ничего. Позвоночник беспокоит. Еще не было разбора дела, переживает.

— Да, зайди к Оле, я привез твой футляр для карабина.

— Серьезно?! Ну спасибо — не ожидал, — Чувствовалось, что Юсупов на самом деле был удивлен. — Думал, тебе будет не до него.

— Но ты же просил, когда уходил, — со значением сказал Сомов. — Ты когда домой?

— Да, наверное, дней через десять.

— Ну ладно, я пошел. У меня скоро самолет.

— Ладно.

Сомов взглянул на часы — время еще было. Вспомнил, где-то рядом был небольшой промтоварный магазин. Спросил у шедшей навстречу женщины. Оказалось, за углом. Заглянул — свитеры были, и хорошие. Выбрал потеплее и покрасивее, зашел на почту, попросив упаковать, написал на посылке адрес Гриши. Когда он его получит! Странно было, что туда есть адрес, что туда можно послать посылку.

Заторопился в аэропорт. Он был полон бородатыми людьми с рюкзаками, обмотанными бинтами карабинами, с какими-то опечатанными пакетами. И все брали билеты по брони на Москву, Ленинград. А на летное поле все садились и садились новые вертолеты, и из них выгружались такие же бородатые мужики, странными глазами смотрели на женщин, спешили к билетным кассам.

У Сомова чуть не выступили слезы от этой картины. Он ревниво следил за всеми и чувствовал себя среди этих так дорогих ему людей неловко. Он опять вспомнил пропавших без вести геодезистов, и ему опять стало горько.

Он видел, как мимо прошел Земнин, кого-то искал — Сомов узнал его по обезображенному лицу: когда-то, еще при Лунгерсгаузене, на него напал медведь,— надо же, до сих пор в этой экспедиции! Сомов знал, что этому человеку он обязан своим вызволением с Охоты, для кого, как не для него, было свято имя Лунгерсгаузена, — может, он сейчас и искал Сомова? Сомов порывался встать, окликнуть — но удержался. Он не смог бы смотреть в глаза этому человеку.

Наконец объявили о регистрации магаданского рейса.

1979

 

 

Leave a Comment

Ваш e-mail не будет опубликован.

Top