Дед Лекандра был нашим соседом слева. Судя по фамилии, он был нашим дальним родственником. Хотя в деревне дворы по бедности разделялись обычно частоколом, доски были роскошью, наши дворы разделял высокий плотный дощатый забор, который соорудил дед Лекандра, потому что враждовал с моим отцом, почему-то называя его Волком, причин я не знаю, а теперь кого спросишь?
Дед Лекандра был мощный и мрачный, сгорбленный временем и жизнью старик с густыми черными бровями, смоляной лохматой бородой и пронзительным взглядом, и его побаивались не только мы, ребятишки. Можно было сказать, что у него в обличье было что-то от цыгана, если бы не знать, что его бабка по матери была башкиркой, такое бывало, когда первые переселенцы на уральские заводы, приписные крестьяне, из-за нехватки русских невест женились на башкирках.
Никаких отношений мы с дедом Лекандрой не поддерживали, хотя за его рано умершим сыном Николаем была замужем сестра моего отца, тетя Анна. Впрочем, ни с кем на нашей улице, которая называлась, разумеется, Социалистической, он не поддерживал никаких отношений.
Его, огороженный плотным забором двор был для нас, ребятишек, полной тайной, ни один из нас не решался залезть в его огород за сараем, хотя по ночам мы запросто шастали по другим огородам в поисках огурцов, хотя своих было навалом, и, даже проходя по улице мимо, если он сидел на лавочке, торопливо, словно виноватые, опускали глаза. Я даже боялся с ним поздороваться. Да не только мы, мужики, поздоровавшись и не получив, как правило, ответа, торопливо проходили мимо, потому что в спину или прямо в глаза могли услышать от деда Лекандры, что тот о них думает.И даже внучата, что жили напротив, ходили к нему неохотно, он не очень привечал их.
Дед Лекандра был единственным на нашей улице, а может, во всей деревне, единоличником. Его пытались сломить угрозами, непомерными налогами, не давали сенокоса и делянки на дрова, но он до последнего часа своего так и не сломался, косил воровски по ночам, так же, воровски, по ночам заготавливал дрова, лесники и полевые объезчики то ли действительно не могли его поймать, то ли сочувствовали ему. И держал лошадь, и не просто лошадь, а добротного коня, которая была единственной на нашей улице, и огород в тридцать соток, когда разрешалось пятнадцать. Была тут какая-то тайна, почему его не загребли, в отличие от других, которые за меньшую провинность перед народной властью пошли по жизни, так в народе называли тюрьму или лагерь. Правда, его забирали в 37-ом, вспомнили, что добровольно служил у Колчака, но через два года вернулся, здоровехонький и еще более злой. И все равно решительно отказался идти в колхоз: «Не в жисть с голопузыми бездельниками! Нормального-то мужика вы по тюрьмам да по ссылкам сгноили». Вон дядю Еремея, перевозчика в половодье через буйную Юрюзань, в другое время ее можно было переехать по перекату на телеге, на 8 лет в Черемхово, в шахты, отправили, определив одновременно в английские и японские шпионы, только за то, что вовремя всенародных выборов товарища Сталина в непогоду – дождь со снегом — не вовремя подал паром торопящимся на всенародные выборы ответственным районным начальникам и при этом неосторожно матюкнулся: «Нормальные люди в такую непогоду дома сидят и других бумажки в ящик бросать не гонят». Да еще говорили, что легко отделался, а то мог бы запросто получить 10 лет «без права переписки», что на самом деле означало: расстрел. А дед Лекандра принародно крыл матом то и дело наведовавшихся к нему разного сорта уполномоченных. А однажды в сердцах, видя, как угробили колхозники урожай, потому как вовремя не было на уборку распоряжения райкома, а потом, когда распоряжение пришло, пошел мокрый снег и положил пшеницу, что комбайном ее уже было не взять, бросил в глаза очередному уполномоченному: «Эх, башкиры, в Гражданскую открыли фронт, сняли свои части, ушли к красным, свободу те им посулили, теперь кто жив, наверное, локти гложут, а большинство ихних заводил потом Сталин, божья кара, порешил, кто не успел заграницу бежать, чтобы потом немцам служить, а то мы с Александром Васильевичем в корне изничтожили бы эту сатанинскую власть». Действительно, какая-то тайна за этим стояла, другим за такие слова не сносить бы головы.
Каждое воскресенье рано утром дед Лекандра седлал коня, жена его, маленькая сухонькая безропотная старушечка, стояла у седла, подавала ему чистую рубаху, он, надевая ее, по-молодецки выпрямлялся, куда горб девался, взгромождался в седло и неторопливой рысью выезжал со двора. Беда была тому, кто по недоумию или неведению спрашивал, куда он едет, редкие решались на это по хитрости, потому что знали, что он обложит спрашивающего матом, ответив в конце: «Каково твое сучье дело?!» Дело в том, что все знали, куда он едет – навестить свою бывшую землю, в свое время купленную его отцом, а может, дедом у башкир, которая, давно колхозная, до сих пор в народе так и называлась – Лекандрин дол. Красивый был дол, с родничком в голове, обрамлен по бокам березняком с калиновыми и рябиновыми кустами. Возвращался дед Лекандра оттуда обычно к полудню галопом, — на взмыленной лошади, с пеной у рта, и тут уж совсем не стоило попадатьему на пути, – он мог и кнутом огреть. Жена его уже давно ждала этой минуты и заблаговременно открывала настежь ворота, потому что, замешкайся только – тоже могла получить кнутом. И по двору долго еще был слышен его мат: «Голопузые, бездельники, опять угробили урожай, сначала опоздали с посевом, теперь время уборки упустили, по снегу убирать будут»!», что мы, соседи, даже боялись ходить открыто по своему двору – он мог накинуться, обматерить не за что и через забор. Старушечка его становилась еще меньше, и даже куры торопливо прятались под амбар, и красавец-петух не показывал носа – все замирало на дворе деда Лекандры. Только к вечеру он появлялся на крыльце, вокруг него ворковала жена. Но он молчал, пинал подвернувшиеся под ноги ведра, и только потом, когда спрашивал «Свинью накормила?» или «Обед готов?», — старушечка решалась заговорить, начинала суетиться по хозяйству, из-под амбара решались выбраться на ее зов куры, но на середину двора еще не выходили, жались по углам.