— Он ведь, кажется, тоже был евреем?
— Вы хотите сказать, что он не делил бы детей на еврейских и не еврейских?
— Разве вы сами не ответили на этот вопрос?
— Предвидел ли Иисус, что своей проповедью только усугубит всемирную смуту, что он станет предметом новых бесконечных братоубийственных войн? Ведь он так ничего и не добился. Более того, кроме всех прочих, уже существовавших проблем, он внес в мир еще одну: так называемый христианский мир разделился на два непримиримых лагеря, католический и православный, каждый претендуя на монопольное право на него. Я уж не говорю о сотнях, тысячах христианских сект, всякого рода мошенников, использующих его имя… Хотя временами, в пору отчаяния, я начинаю думать, что, может, только Иисус Христос и был единственным настоящим иудеем? Может быть, не он отпал от иудейства, а иудейство отпало от него? И, может, закономерно, что из народа, действительно, избранного Богом мы превратились в народ явно или тайно проклятый. Порой я начинаю думать, что, может быть, я сам тайный христианин? Может, даже для самого себя — тайный христианин, но внутренне сопротивляюсь этому? А вы опять спросите: почему в моем доме сирот были только дети-сироты? А потому, что они не виноваты в том, что стали заложниками многовековой ненависти, в которой не виноваты. Повторяю: за других детей, может, хоть кто-то заступится… Прощайте!.. Дай Бог вам выбраться отсюда!
Януш Корчак торопливо уходил. Он смотрел ему вслед, пока тот не скрылся в дверях барака…
Вернувшись в барак, Он забрался на нары и, прикрывшись полой полосатой куртки, стал торопливо читать:
«… я существую не для того, чтобы меня любили и мной восхищались, а чтобы самому действовать и любить. Не долг окружающих мне помогать, а я сам обязан заботиться о мире и человеке.
… тяжелое это дело — родиться и научиться жить. Мне остается куда легче задача — умереть. После смерти опять может быть тяжело, но об этом не думаю. Последний год, последний месяц или час. Хотелось бы умирать, сохраняя присутствие духа и в полном сознании. Не знаю, что я сказал бы детям на прощанье. Хотелось бы только: они вольны сами выбирать свой путь…»
По всему, эта часть дневника была написана еще до концлагеря.
«Десять часов. Выстрелы: два, залп, два, один, залп. Быть может, это именно мое окно плохо затемнено. Но я не перестаю писать. Наоборот, мысль (отдельный выстрел) работает быстрее»
«4 августа 1942 г.
Я полил цветы, бедные цветы детдома, цветы еврейского детдома. Пересохшая земля вздохнула. К моей работе приглядывается часовой. Сердит его, умиляет ли этот мирный труд в шесть часов утра?
Часовой стоит и смотрит. Широко расставив ноги.
Я написал в комиссариат, чтобы выслали Адзя: недоразвит и злостно недисциплинирован. Мы не можем из-за какой-нибудь его выходки рисковать детдомом. (Коллективная ответственность)…»
Он еще и еще раз перечитал этот отрывок. Неприятно кольнуло в груди. Значит, он не по принуждению комендатуры, а по собственной инициативе сдал мальчика Адзя в немецкий комиссариат? То есть, по сути дела, отправил раньше срока в газовую камеру? Но он ведь сделал это, чтобы спасти остальных. Он с содроганием еще раз прочел: «Я написал в комиссариат, чтобы выслали Адзя: недоразвит и злостно недисциплинирован…»
Отдельные записи:
«Пили вы, господа офицеры, обильно и вкусно — это за кровь; в танце позванивали орденами, салютуя позору, которого вы, слепцы, не видели, вернее, делали вид, что не видите…
Мое участие в японской войне. Поражение – крах….
В европейской войне: поражение — крах…
В мировой войне…
Не знаю, как чувствуют себя и чем чувствуют себя солдаты побежденной армии..
.
Журналы, в которых я сотрудничал, закрывались, распускались — банкротились…
Издатель мой, разорившись, лишил себя жизни…
И все это не потому, что я еврей, а что родился на Востоке. Печальное могло быть утешение, что и пышному Западу худо. Могло бы быть, да не стало. Я никому не желаю зла. Не умею. Не знаю, как это делается…
«Отче наш иже еси на небеси…» Молитву эту взывали голод и недоля. Хлеба насущного.
Я поливаю цветы. Моя лысина в окне такая хорошая цель. У него винтовка. Почему он стоит и смотрит?
Нет приказа.
А может, в бытность свою штатским он был сельским учителем. Может, нотариусом, подметальщиком улиц в Лейпциге, официантом в Кёльне?
А что он сделал бы, кивни я ему головою? Помаши дружески рукой?
Может быть, он не знает, что все так, как есть?
Он мог приехать лишь вчера, издалека…»