— Вы, Иван Алексеевич, как бы помолодели. И загадочный какой-то стали, не то влюбились?— воспользовавшись, что они остались наедине, со значением улыбнулась ему однажды нормировщица Аня, одинокая симпатичная женщина, с которой он был не то что в дружеских отношениях, а старался быть ровным, не обидеть чем. — Улыбаться стали. И нас после работы стали меньше дергать. А то ведь все на нервах.
— Да?— рассеянно переспросил он, а потом, идя домой, думал: «Надо же, как мало человеку нужно!»
Иван и сам замечал, что стал как бы другим, менее раздражительным, что ли. К вечеру в нем не стала копиться пустота, когда, намаявшись за день от людей и железяк, после работы не знаешь куда себя приткнуть: домой таким идти не хочется, а больше некуда, хоть к Ане ударься. У него как бы распрямились плечи, снова, как в молодости, когда он немного занимался спортом, налились мышцы рук, вновь появилась радость движения, меньше стало давить в груди. В пятницу он иногда прямо с работы срывался на электричку и все сорок минут томился нетерпением: «Вот это надо в первую очередь сделать! Нет, это!» И иногда, даже не переодевшись, врубался в работу — и пока не темнело. И в субботу он вставал не как в городе — по будильнику, через силу, а с рассветом и в то же время выспавшийся, отдохнувший. Это были для него самые лучшие минуты, когда, томясь от безделья (боишься стуком молотка потревожить уже более-менее обстроившихся соседей), обойдешь участок, ближайшую рощицу, взглянешь со стороны на свой дом, а то и сбегаешь к реке — окунуться.
Жена теперь не пропускала ни одной передачи «Наш сад». Она завела общую тетрадь, разделив ее на четыре неравные части. Меньшую отвела зиме, а остальные — весне, лету и осени. И стала записывать в тетрадь все, так или иначе относящееся к саду-огороду, и застенчиво прятала эту тетрадь от Ивана, как свои девичьи интимные письма и дневники, боясь насмешек.
Сад! Это был не просто сад. Это был особый мир со своими если еще не обычаями, то уже правилами, тайнами и радостными открытиями. Почему-то их крышу больше других облюбовали воробьи, они безбожно и нагло воровали паклю из стен на свои гнезда, это, видимо, было несложно, потому что бревна были неплотно подогнаны друг к другу. Маша с Петькой среди множества синиц безошибочно узнавали двух своих, которые тоже жили под их крышей. Под сетку ограды на их участке умудрялся пролезать заяц-русак и прохаживался по морковным грядкам двух-трех участков. Соседи сокрушались, гадали, как он попадает на территорию сада, искали дыру, а жена заговорщицки молчала, не выдавала зайца, это ее, городскую, трогательно умиляло. Предметом ее особых рассказов было: когда по осени, убрав морковь, она вскопала грядку, а утром обнаружила на ней отчетливые следы заячьей пятой точки — он сидел и гадал, куда за ночь могла деться морковка.
До снега жена успела перекопать участок, под зиму посадила чеснок. Иван, воспользовавшись бабьим летом, с сынишкой натаскал листвы и сухой земли на потолок. Жена говорила: «Успеется это, зимой все равно жить не войдем, давай лучше грядки в срок перекопаем». Но у него на это были свои виды. Жена съездила куда-то в плодопитомник и вдобавок к посаженным привезла еще две яблони, сливу, облепиху, какой-то кустарник, неведомый Ивану, под названием ирга.
— А яблони-то зачем?— покачал головой Иван.— Четырех вот так бы хватило,— провел он по горлу рукой.
— Ничего,— сказала жена.— Будем гнать яблочный уксус. Сам же читал мне, как полезно. Будем пить его — и жить до ста лет.
Иван не стал перечить, помог посадить, привез «буржуйку», поставил ее в срубе, толстым кабелем провел в него электричество, и жена поняла, почему он торопился с палыми листьями и землей: теперь он мог работать в срубе поздней осенью и даже зимой, когда потеплее.
Фронтоны лучше бы, конечно, сразу заделать досками да вставить рамы, но ни того, ни другого не было, и Иван временно забил фронтоны рубероидом, чтобы на потолок не нанесло снега. Первым делом, сходив в лес и сотворив два кривых березовых топорища,— чтобы одним можно было работать с левой, другим — с правой руки,— он за месяц обтесал изнутри стены. Работа была не столько тяжелой, сколько неудобной: Иван и передыхал почти через каждые десять минут, и с непривычки обколотил себе все руки. Другие садоводы, у кого тоже были срубы, нанимали для этого сторожа, но Ивану приятно было сделать самому. Щепа, хоть и худосочная, пахла смолой, особенно на сучках, и он топил ею буржуйку.