Зима была не холодной, с оттепелями, земля поэтому сильно не промерзла, а в срубе хоть время от времени, но прогреваемом «буржуйкой», она была и того мягче, и к весне он вырыл погреб, выложив две его стены старым кирпичом, набранным на пустыре после сноса домов, а две — камнем, накопившимся при копке огорода, ям под яблони и при копке самого погреба. Жалко только, что не было дубовых бревешек, не позаботился заранее, а то можно было бы сразу его и закрыть. Весной Иван наметил и пропилил окна,— косяки и рамы он заказал еще осенью,— положил лаги под пол. Ни о каких путевках в санаторий или в дом отдыха они и не думали, когда его спросили в завкоме — он лишь отмахнулся: у меня теперь свой санаторий.
Иван возился с домом, с огородом и садом возилась жена, сынишка Петька помогал больше ему, и Иван снова и снова думал; вот ведь нашелся умный человек, кто придумал эти сады. И душе радость, и дому подспорье. И
у кого садов нет — тем в магазине зелени сразу стало хватать. И государству выгодно, и алкашей, наверно, меньше стало, ведь многие пьют, не зная, куда руки приложить, а для воспитания ребятишек — ничего лучшего и не придумаешь. Гадают, почему нынче молодежь к труду не приучена. А как в городе к нему приучишь, если его там и нет, ведь в деревне-то раньше и не приучали — там это все само собой получалось.
Осталась ведь, оказывается, в нас тяга к земле, радовался Иван. У таких, как он, лишь в первом поколении городских, еще понятно, но вроде бы уже и у коренных горожан она жива еще, оказывается. Не у всех, но жива, смотрел он на жену, на соседей своих, на незнакомых людей в электричке, семьями спешащих в сады, и радовался, хотя вроде бы какое ему дело.
Только приводили Ивана в недоумение некоторые непонятные вещи, а точнее сказать — отношение к садам. Вроде бы всем ясно, что дело выгодное и отдельному горожанину, и государству в целом, и в газетах вон время от времени появляются статьи, что нужно помогать коллективному садоводству и огородничеству, но на деле отношение было — то ли по инерции — другое, не то чтобы отрицательное, а какое-то пренебрежительное, что ли. Или Иван чего-то недопонимал. Его каждый раз задевало брошенное кем-нибудь в переполненной электричке — чаще всего молодыми — пренебрежительное или даже оскорбительно-раздраженное: «Садисты! Житья от них нет. Все своими мешками да корзинами заставили!» В первый раз это слово, сказанное с усталой горечью, Иван услышал от своего заместителя и решил, что им оно и придумано. А вот, оказывается, нет — в толковые словари оно, может, еще и не вошло, но, судя по всему, уже прочно вошло в разговорный «словарь» великого русского языка, а туда слова так просто не попадают. Видимо, не зря родилось это слово-прозвище, отражающее какое-то если не официальное, то полуофициальное отношение к недавно родившемуся городско-деревенскому симбиозу, оно, если хотите, выражало своеобразное общественное мнение: народ — творец языка, он все это очень тонко чувствует. Странная получалась картина: с одной стороны, государство приняло постановление о расширении и укреплении коллективного садоводства и отводило под коллективные сады все новые и новые земли, с другой — люди, которые по своему гражданскому и служебному долгу вроде бы обязанные сломя голову броситься выполнять это постановление, с какой-то циничной изощренностью или равнодушием делали все так, что хорошее дело из радости часто превращалось в муку.
Постепенно Иван начинал понимать, от какого греха предостерегал его заместитель. Доски, оставшиеся от прежнего хозяина, скоро кончились, и выяснилось, что не так-то просто их купить, как и кирпич, стекло, другие стройматериалы. Во-первых, выделялись они для продажи так называемым частникам в таком количестве, что если поровну разделить их на садоводов, получивших участки лишь в этом году, то на каждого пришлось бы по десять досок и по сто кирпичей, а ведь покупают их не одни садоводы. Во-вторых, продавалось все это в единственном магазине на окраине города, и магазин этот открыт был только в рабочие часы. В-третьих, ничего там, как правило, не было, лишь толкались в растерянности такие же, как Иван, мужики, вынужденные заискивать не только перед директором, но и перед жуликоватым продавцом в богатой бобровой шапке, которого все поначалу принимали за директора. Тот и другой говорили с тобой неохотно, с презрительной снисходительностью, как бы одолжение делали, а могли бы, мол, и не делать, как бы праведный укор стоял в их равнодушно-отсутствующих, не видящих тебя глазах: что вы, мол, мужики, тут отираетесь, отрываете нас, государственных людей, от работы,— и ты даже стыд вдруг какой-то начинал чувствовать, словно ты не покупать пришел, а подаяние просить, а то и воровать даже.