Он молчал.
— Ну ладно… — Она выжидающе не захлопывала дверцы машины.
— Звони… — выдавил он. — Когда нужна будет какая-нибудь помощь… А так — прости и прощай!..
Так было уже несколько раз: они прощались, она спрашивала: «Мне что, совсем не звонить?» — а наутро или через день, как ни в чем не бывало, звонила.
Так было уже несколько раз, но сегодня, он знал, это было на самом деле в последний раз. Ибо теперь его уже ничто не могло обмануть, и вины ее в этом не было.
Она по-прежнему чего-то ждала, не захлопывала дверцы…
В это время в ее окне зажегся свет.
— Боже ты мой, кажется, отец заявился…
— Что будем делать?
— Не знаю… Отвезите меня к Надежде. — Это была ее вторая подруга. — Хотя там уже, конечно, спят.
От Надежды она спустилась еще более поникшей:
— Тут еще хуже. Отца только что выпустили из санвытрезвителя. Выясняет отношения…
Они сидели и молчали, такие чужие и в то же время такие близкие. Давно отболело вроде, а сейчас он вдруг с такой болью вспомнил, как страдал в детстве и юности от запоев отца, от безотцовщины при живом отце, а потом, по сути дела, ушел из дома. Она знала об этом. Неужели только то их сейчас соединяло?
— Я замучила вас. Если можно, доедем до Ольги.
Но к Ольге даже не пришлось подниматься. Выйдя из машины, она высчитала ее окно, и даже с улицы были слышны грохот и крик, доносящиеся оттуда.
— Потому мы трое и дружим, — с усмешкой пояснила она. — Потому что с детства одна судьба.
Горячий комок подступил к его горлу. Он отвернулся, чтобы она не видела его глаз, хотя она не смотрела в его сторону. Съежившись в кресле, она напряженно смотрела в темноту перед собой, ничего не видя там.
Боже мой — и так вся Россия! Проехали три дома — и везде одно и то же. Боже мой! Представляет ли кто-нибудь всю глубину этой страшной беды, тихой войны, которая уже давно идет в России, хотя и настоящая уже полыхает на ее рубежах.
— Теперь вы понимаете, что мне ничего не остается, как уехать в Германию. Не потому, что так уж я хочу туда или мне невтерпеж замуж. Мне просто некуда деваться…
Он промолчал.
Боже мой — до чего же мы докатились! — если самые красивые, умные, добрые вынуждены покидать страну, в лучшем случае — замуж, в худшем — на панель… Боже мой!..
У него это уже было. Год назад ему позвонила из Москвы другая Татьяна, постарше, тоже не чужой ему человек, почему не чужой, тема для отдельного, тоже непростого разговора.
— Я хочу попрощаться… Я все-таки уезжаю…
— В Канаду? — только и спросил он.
— Да, в Канаду.
— Счастья тебе!.. — Он не знал, что ей еще на прощанье сказать…
Незадолго до того Татьяна подобрала его на ночном Киевском вокзале, после его второй дороги в Югославию, простывшего, грязного, с растоптанной душой. Он позвонил ей мутной дождливой ночью из венгерского города Добречен, наткнувшись на международный телефон, — в томительном ожидании поезда до Чопа на границе с Украиной. Видимо, по его голосу она все поняла: что ему, съедаемому одиночеством, отчаянием и бездомностью, больше некому позвонить в Москве, полной друзей и знакомых — бывает, когда ни тех, ни других не хочется видеть.
Она молча привезла его в свою однокомнатную квартиру, пояснив по дороге с нервным смешком, что с мужем она окончательно развелась и теперь свободная дама, выдала ему полотенце, нечто вроде халата, и отправила в ванную, замочив в баке его походную амуницию, накормила, все это время ни о чем не расспрашивая, и он был благодарен ей за это, тогда бы ему пришлось объяснять всю наивную бессмысленность своей дороги, повесила над диваном, на котором ему постелила, радиоплейер с наушниками и ушла ночевать к соседке, такой же соломенной вдове. Закрыв глаза и с наслаждением потянувшись в хрустящих простынях и все еще не веря в реальность всего этого, он нацепил наушники — там был Моцарт…
Все это было настолько нереально после его дороги со страшной войны, на которой ему, к счастью, не привелось брать в руки оружие, после той крови и грязи, человеческой злобы и человеческого отчаяния, которые он там видел, что он чуть не заплакал, как ребенок, сам не зная, отчего. То ли от божественной музыки — неужели ее мог написать на этой грешной земле обыкновенный человек? — то ли от чувства жуткого одиночества, хотя у него были дом, жена, куча друзей и знакомых, то ли от ненужности, напрасности дела, которому посвятил свою жизнь, то ли от предчувствия страшной беды, что война не остановится на Балканах, она и развязана-то там только для того, чтобы потом переползти в Россию… Он чуть не заплакал, в бессилии сжав кулаки до боли, снова вспомнив то чувство унижения и беспомощности, которые пережил всего двое суток назад и которое он старался забыть, но оно накатывалось снова и снова — и все это так не вязалось с музыкой Моцарта, что хотелось колотиться головой о стену. После сербской границы, в Венгрии, ночью, через полчаса после пограничного и таможенного досмотра, поезд снова остановился, в вагон вошли вооруженные люди в модном ныне спецназовском камуфляже, только ленивый в нем ныне не ходит. Старший, явно имея на руках список пассажиров, остановился напротив его купе и громко объявил на ломаном русском: «Специальный досмотр. Сербы и русские для личного досмотра должны выйти из вагона. Вещи оставить!» Поигрывая автоматом, человек в камуфляже насмешливо-выжидательно смотрел на него. Было ясно, что это провокация и из вагона нельзя выходить, но сопротивляться, перечить было бессмысленно, тем более, кажется, он был единственным русским и сербом в вагоне. Сосед по купе, до того разговорчивый румын, неоднократно бывавший в СССР, торопливо уткнулся в газету, демонстрируя, что не имеет к нему никакого отношения. Он молча встал и пошел к выходу.