Михаил Чванов

«Увидеть Париж и — умереть!..» или Повесть о Димитрии Донском – потомке французских крестоносцев.

Памяти Андре Саразэна де Гас,  в котором не было ни капли русской крови,  который никогда не видел Россию, но беззаветно любил ее 

Блаженны страждущие… 

«Скажу, что русская душа легче принимает смирение,

чем другие, потому что она очень возвышенная,

и наша православная вера беспрестанно

 напоминает нам эту заповедь:

 «Блаженны страждущие, ибо их есть Царство Божие…» 

Ирен де Юрша,  в девичестве Ирина Альбертовна Переяславльцева–де Гас

Бытует расхожая фраза «Увидеть Париж – и умереть!» Она подразумевает беззаботным восторженным туристом увидеть Елисейские поля, Сену, Лувр, Монмартр, те же Мулен Руж и Плас Пигал, разумеется, Ейфелеву башню, по моему глубокому убеждению, уродующую французскую столицу. Она – печальное свидетельство того, как с помощью пошлого пиара символом древнего по-своему прекрасного города можно избрать нелепое сооружение, нечто вроде опоры высоковольтных передач или нефтяной вышки.

«Увидеть Париж – и умереть!» В двадцатые годы прошлого века эта фраза для несчастных русских беженцев в результате Гражданской войны имела другой, прямой смысл: чудом оставшись в живых на Родине, после долгих скитаний добраться до Парижа и умереть здесь в тоске по России, на купленном вскладчину кусочке Земли под Парижем около городка Сент-Женевьев-де-Буа, сделав его тем самым известным на весь мир. Но это еще лучшая доля. Сотни тысяч других не добрались до Парижа, легли одинокими, часто безвестными могилами на сотнях других кладбищ Европы. А еще были кладбища Китая, Латинской Америки, Африки, Австралии…

«Мой отец был французским гражданином, старшим из одиннадцати детей, двое из которых постриглись в монахи ордена траппистов монастыря Мон де Кат, возвышающегося на горе над Фландрской долиной близ бельгийской границы, а четверо стали монахинями-помощницами храма Святого Сердца. Он получил блестящее образование, сначала у иезуитов, затем в католическом университете Лилля. Он принадлежал к очень древнему роду, где было много генералов и артистов… Рано овдовев после брака с девицей Ле Бель де Сермез, от которой у него не было детей, мой отец решил попутешествовать и где-то в 1895 году (это было время великого франко-русского альянса) путь его привел в нашу милую Россию, которая очаровала его… Он познакомился с моей матерью, Верой Александровной Переяславльцевой в Ужебурге, одном из прибалтийских курортов, куда она приехала на летний отдых в сопровождении одной из сестер своего отца… Семья моей матери жила в Петербурге в особняке на Васильевском острове. В доме была прекрасна картинная галерея с полотнами Греза и скульптурами Торвальдсена, которыми любовался великий князь Константин, когда приезжал навещать моих дедушку с бабушкой; позже они были куплены Эрмитажем…

Мой дед по матери, князь Андрей Федорович Переяславльцев был тайным советником и начальником канцелярии Его Величества Александра II… Князья Переяславльцевы являются потомками Рюрика – через Святого Александра Невского, сын которого Димитрий был первым князем Переяславля-Залесского. Королева Франции Анна Российская принадлежала к этому роду… Мою мать крестили в часовне императорского дворца, и крестным у нее был сам Его Величество Император Александр II… После свадьбы мои родители устроились в поместье Покровское, которое мой отец только что купил. Оно располагалось близ Аксенова в Уфимской губернии. Самые счастливые годы нашего с братом раннего детства прошли здесь…

Эти строки из мемуаров Ирен де Юрша, в девичестве Ирины де Гас-Переяславльцевой, дочери бывшего владельца Покровского Альберта де Гаса, в марте 2005 года мне читает, точнее, переводит служивший в Алжире капитан в отставке французской армии месье Aleksis Abakumoff, внук полковника по матери и капитана от отцу Белой армии Алексей Владимирович Абакумов — под потрескиванье камина в старинном французском замке XVI века (отсюда уходили в печально известные крестовые походы) недалеко от города Анже, что в трехстах километрах юго-западнее Парижа. За высокими решетчатыми окнами оглушительно шумит ливень, жена Алексея Владимировича, голландка Жаннет, протестантка по вероисповеданию, узнав о моем приезде, долго ломала голову, чем меня угостить-удивить, и в конце концов поставила передо мной этакую бадейку «русского салата», то есть винегрета (в какой–то кулинарной книге вычитала, что это самая любимая у русских еда). А напротив меня сидит сухонький пожилой француз — месье Андрэ  Саразэн де Гас, он приходится автору мемуаров не просто племянником, по настойчивым просьбам его написаны эти воспоминания.

— Вы непременно попробуйте местное вино, — угощал меня Алексей Владимирович, — Оно должно вам понравиться. Вон за тем лесом виноградник актера Депардье, он знал, где приобретать… Вы знаете, после того, как у них сгорела усадьба у вас в Уфимской губернии в Покровском, рядом с Аксеновым, по всему нужно было уезжать во Францию, тем более, что они были французскими подданными, но Россия уже целиком завладела их сердцами. — И читал-переводил дальше: «Так как от мысли устроиться во Франции отказались, родители приобрели новое поместье, тоже в Уфимской губернии, примерно в 15 верстах от предыдущей усадьбы. Я уже говорила, что мой отец был кем угодно, но только не рассудительным деловым человеком; думая, что делает выгодное помещение капитала, он просто-напросто дал себя обмануть. Вот что произошло: после продажи Покровского он одолжил очень крупные суммы одной из наших соседок по поместью, генеральше Шафрановой, которая жила на широкую ногу с двадцатью двумя слугами и похвалялась связями при дворе и предприняла создание в своем Шафранове санатория. Это казалось моему отцу наилучшим вложением денег до того дня, когда он узнал, что дама была вся в долгах, и что все ее имущество было описано. Только Дворянскому банку она задолжала 30 тысяч рублей золотом. Мои родители потеряли много денег в этой досадной истории, но вступили во владение Шафрановым и санаторием, которым, хочешь не хочешь, надо было управлять».

В судьбе этой французско-русской семьи есть много мистического. На ней концентрировано сошлось все, что истинно связывало и, может, еще связывает истинную Францию с истинной Россией, начиная с времени королевы Франции Анны, дочери Ярослава Мудрого и, может, кончая недавним бесспорно мужественным отказом французов от глобалистской евроконституции, показавшим, что они еще не потеряли национальной гордости и национального самосознания. Широко известна, но, скорее, символична в смысле реальной помощи России история авиаэскадрильи «Нормандия-Неман» в годы Второй мировой войны, но мало известна и прежде всего в России высокая и трагическая судьба Русского экспедиционного корпуса, его роль в судьбе Франции в Первую мировую войну. Ни кто-нибудь, а маршал Фош, тогдашний верховный главнокомандующий союзными войсками на Западном фронте, именем которого, как у нас именем маршала Жукова,  названы улицы во многих городах Франции, сказал: «Если бы ни Русский экспедиционный корпус, то Франции, как государства, не существовало бы на нынешней карте Европы».

— Вы знаете, — говорил мне Алексей Владимирович, — ее воспоминания были бы похожи на десятки других воспоминаний русских беженцев, если бы ни одно обстоятельство, что они написаны француженкой, к тому же принадлежавшей по отцу к одному из древнейших французских родов, но которая чувствовала себя русской более, чем многие стопроцентные русские и для которой судьба, будущее России были важнее всего на свете. Что еще удивительно: она писала о ряде мистических аналогий в истории России и Франции – о схожести революций, французской Вандеи и Гражданской войны в России, в трагических судьбах Людовика XVI и Николая II: «Тот и другой были умны и образованны, бесконечно преданы своему народу и оба погибли как мученики, простив тем, кто принес их в жертву». Случайно ли, что по французскому образцу, словно под копирку,  развивались революционные события в России? Случайно ли, что как в свое время во Франции, русский народ разорвали на белых и красных? Кто стоит за всем этим? И попытки защиты христианства – с белыми знаменами? Только во Франции на них было изображено Сердце Господне, а в России – Терновый венец.

Эта французско-русская семья успела пострадать от народной стихии, вызванной одним и тем же вирусом, и во Франции, и в России: «Французская революция подвергла наш род многим испытаниям и осталась в детских воспоминаниях отца еще очень близким событием, которое не припоминали без страха; ему самому приходилось слушать рассказы родственников и друзей, оказавшихся свидетелями этих трагических событий; я помню, как после не менее трагической революции в России он говорил мне, что я узнала те же несчастья, что и одна молодая девушка из нашего рода во время французской революции. С тех пор я часто сожалела о том, что не записывала этих воспоминаний, которые были бы столь драгоценны сегодня. И именно поэтому, отвечая на горячие просьбы племянников, я оказалась перед этими чистыми пока листами, как школьница, стараясь снова припомнить прекрасные годы моего раннего детства в чудесном поместье в моей милой России, и ужасные времена тоже, увы, которые мне пришлось пережить во время страшной трагедии 1917 года… Я расскажу, какой там была жизнь маленькой француженки, о наших прогулках в лесах и заснеженных полях под веселые колокольчики троек, среди русских крестьян, которые нас любили и которых любили мы; скольким же из них пришлось узнать нищету и концлагеря… Мы вспомним Москву моей молодости, куда мы ездили на зиму, мы увидим там семью моей матери, балы высшего общества, а потом нашу жизнь загнанных зверей, в страшной нужде, ежедневно ожидающих смерти во время Гражданской войны, когда моя мать и я, оставив отца в поместье, бежали на Дон…».

Но начну с начала. Несколько лет назад через французское посольство, через живущую в Уфе гражданку Франции Нину Александровны Антонову поступило письмо  примерно такого содержания: моя тетя в начале прошлого века владела под Уфой санаторием Шафраново. Сохранилась ли церковь в Шафранове? О ней она вспоминала до самых последних дней своих и сделала по памяти ее рисунок. Если нет, то я мог бы вложить в восстановление церкви свою скромную лепту».

Долго ли коротко ли бродило это письмо, но в конце концов попала туда, куда, видимо, по Божьему промыслу и должно было попасть: к уроженцу Шафранова, в то время начальнику Главного социально-экономического управления Администрации президента Республики Башкортостан, председателю Попечительского совета Аксаковского фонда Виктору Александровичу Пчелинцеву. Отвечать во Францию было не просто. По той причине, что церкви давно не было. Одно время в ней была школа, в которой учился и Виктор Александрович, а теперь был лишь фундамент, да еще был, правда, настоятель не существующего храма, отец Исай.

Помимо административного телефона у Виктора Александровича, бывшего партийного работника, была душа, болеющая как за Большую, так и за Малую родину, и он, «пользуясь служебным положением», стал звонить то одному то другому земляку, и если свести эти многочисленные звонки воедино, смысл их сводился к одному:

— Ну что, мужики, французу будем отвечать? Не стыдно нам будет за счет его церковь восстанавливать?

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается, но стараниями многих людей к сегодняшнему дню уже встали стены Божьего храма (к сожалению, по вине отца Исая с опасными конструктивными и художественными отклонениями от первоначального проекта). И когда мне пришло приглашение участвовать в Парижском книжном салоне (увы, не в составе официальной российской делегации, прямо скажем, имеющей к российской литературе очень косвенное отношение, а в составе небольшой группы провинциальных русских писателей по личному приглашению тогдашнего президента Франции Жака Ширака) с книгами «Мы – русские?…» и «Лестница в небо», которая заканчивается эссе «Крест мой?!.» – о восстановлении аксаковских мест, Виктор Александрович насел на меня:

— Ты найди этого француза! Спасибо скажи, пригласи на очередной Аксаковский праздник, ведь, если честно, если бы ни его письмо, кто знает, сколько бы еще лет раскачивались с восстановлением храма.

Все, что у меня было по прилету в Париж, это номер телефона. Это не так уж мало, если бы ни одно обстоятельство, что я не знаю французского, а месье Андрэ Саразэн — русского. Я попросил связаться с ним члена Попечительского совета Аксаковского фонда, тогдашнего сотрудника штабквартиры ЮНЕСКО в Париже Владимира Николаевича Сергеева.

— Неужели поедете один? – попытался он отговаривать меня, не имея возможности поехать со мной. — Не зная языка, триста с лишним километров до города Анже,  потом еще куда-то в сторону. Ну, допустим, доберетесь, а как будете общаться с ним?

Чтобы успокоить Владимира Николаевича, я рассказал ему забавный случай из своей поездки в Сирию в разгар американских бомбардировок Багдада. Однажды в Дамаске, оказавшись вечером далеко от центра города и не зная арабского и  схемы автобусного движения, я решил выйти на гостиницу, в которой жил, напрямик, сориентировавшись на гору Касьюн, возвышающуюся над городом. Было еще не поздно, но старый Дамаск, в который я скоро попал, и улицы которого были так узки, что порой двоим трудно разойтись, был уже по ночному пустынен. Но это меня не смутило, я был уверен, что более или менее точно выйду на свою гостиницу, абсолютное чувство ориентировки, выработанное в таежных  и горных экспедициях, никогда еще  не подводило меня. Неожиданно вышел на небольшую освещенную площадку, на которой бил крохотный фонтанчик, около него несколько арабов вечерничали с кофе. Увидев меня, они немало удивились, а потом дружно замахали руками, приглашая присоединиться. Было бы нелепым в моем положении отказываться…

— Что, русский, заблудился? – после довольно продолжительного и напряженного молчания неожиданно по-русски спросил один из них.

— Да, нет… – облегченно улыбнулся я… – А почему вы сразу решили, что я русский?

Араб перевел мой вопрос остальным, и все дружно засмеялись, переговариваясь между собой.

— Они говорят, — перевел он уже мне, — что, Дамаск, конечно, не Багдад, но все равно: неужели американец или англичанин пойдет один по ночному старому Дамаску?!

Мой довод показался Владимиру Николаевичу убедительным. По телефону они договорились, что месье Андрэ Саразэн будет ждать меня в г. Анже на перроне первым поездом около первого вагона с газетой «Фигаро» в левой руке. Все бы хорошо, только из-за забастовки лицеистов в Париже я опоздал на поезд и выехал только следующим. Но все-таки мы встретились. Молча пожали другу руки, молча сели в машину. Выяснив, что я не знаю ни английского, ни немецкого (за железным занавесом в великой стране Советов мы считали это не обязательным, пусть другие учат русский!), месье Саразэн стал кому-то звонить по мобильнику. Так оказался в нашей компании, точнее, мы в его, капитан в отставке французской армии служивший в Алжире месье Aleksis Abakumoff, внук по отцу капитана и полковника по матери Русской армии генерала Врангеля, Алексей Владимирович Абакумов.

— Месье Саразэн – удивительный человек, — говорил мне Алексей Владимирович, пользуясь тем, что тот ни слова не знает по-русски. – Можно сказать, святой. Вот посмотрите, он и ест-то как воробышек. Он — профессор Католического университета в Анже. Более того, можно сказать, чуть ли не главный идеолог католицизма Франции, потому как Анже – центр французского католицизма. Но душа у него, точно, православная. Иногда я замечал, что он крестится по-русски. Он издал во Франции воспоминания своей тети, которая жила в вашем Шафранове, написал к ним предисловие, Вы только послушайте, что пишет этот католик: «Приверженностью к Православию, а также почти религиозным культом императора пропитано все ее повествование. И за кажущейся наивностью детских воспоминаний проступает трезвая ясность, с которой она защищает Россию Николая II, находившуюся накануне Первой мировой войны на волне экономического и социального подъема». Месье Саразэн мечтает издать ее воспоминания в России. Он никогда не был в России, в нем нет ни капли русской крови, но все его помыслы о России, о Шафранове: цела ли там церковь? Ему неуютно от мысли, что ее вдруг там нет… Вообще это была удивительная семья, одна из тех семей, олицетворяющих духовную и историческую общность судеб России и Франции, словно не было губительного разделения христианства на католицизм и православие. Если она была полуфранцуженка, то ее отец был не просто стопроцентным французом, а принадлежал к одному из древнейших французских родов. В молодости во время путешествия по миру его занесло в Россию, и он не просто полюбил ее, а сердцем почувствовал, что это его страна, что именно она отвечает его внутреннему духу. Ну, влюбился в представительницу русского высшего света – но ведь мог бы увезти ее во Францию, вряд ли бы она была против этого, в конце конов они могли бы поселиться в Петербурге, в Москве, средства позволяли. А он купил имение не просто в глубине России, а в Приуралье, в глухой тогда Башкирии, где волки свободно гуляли по веранде их дома…

Потом мы поехали в поместье месье Саразэна.

Трехэтажный дом-замок. Как заходишь, в левом переднем углу на столике – писаный маслом портрет его тети, Ирен де Юрша, автора воспоминаний. — Вы знаете, — говорит мне месье Саразэн через Алексея Владимировича Абакумова, — она всегда подчеркивала, что купол церкви был голубым. Это цвет Пресвятой Богородицы. Можно попросить, чтобы его сделали таким же?..

Ирен де Юрша, в девичестве Ирина де Гас-Переяславльцева, согласно своему завещанию, которым она определила свою национальную и гражданскую принадлежность, — покоится на знаменитом русском православном кладбище Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем. Впрочем, уже самим названием своих мемуаров: «Моя былая Россия!» она — русская по матери, но француженка по отцу, к тому же, пусть и родившаяся в России, но поданная Франции и большую часть своей жизни прожившая во Франции, — раз и навсегда определила свою национальную и гражданскую принадлежность. Впрочем, раньше ее на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа лег ее муж, Мишель де Юрша, отпрыск одного из древнейших литовских родов, один из бесстрашнейших офицеров Добровольческой армии, галлиполиец, в изгнании принципиально не отказавшийся от российского гражданства и не принявший французского подданства, несмотря на житейские сложности и неудобства в связи с этим. У него «были приступы депрессии после немецкой оккупации Франции, — пишет она, — когда его преследовала мысль о том, что его могут насильно забрать в легион и заставить сражаться против СССР, который все же оставался Россией». Впрочем, ее отец, Альберт де Гас, не только стопроцентный француз, но и отпрыск одного из древнейших французских родов, к тому же католик, и у которого было свое родовое кладбище, еще раньше их определил местом своего упокоения это — не просто русское православное кладбище, а кладбище русских изгнанников, каковым по сути он не был, но к каковым себя относил. А ее брат, Димитрий Гас, определился еще раньше: в 16 лет, несмотря на предписание представителя французской миссии в России, «что он, как француз, должен служить во Французском экспедиционном корпусе, ему было предложено поступить в кавалерийскую школу в Сомюре, но мой брат дал прекрасный ответ, который будет нам стоить стольких слез: “Сначала я буду сражаться за родину моей матери, потом я буду служить родине отца», — он, в 16 лет за Кубанский Ледяной поход Добровольческой армии награжденный орденом Тернового Венца, а за подрыв красного бронепоезда под Киевом Георгиевской медалью (по возрасту он не мог получить Георгиевский крест), в 18 лет рядовым Белой армии лег в древнерусскую землю, пусть она сейчас и называется незалежной Украиной, впрочем, так она называлась уже и в ту, не менее смутную пору.

Месье Саразэн повел меня в полуподвал замка. Это, по сути, музей. Впрочем, весь огромный дом-замок представляет собой редкостный музей, отсюда уходили и в печально известные крестовые походы: портреты предков, строго глядящих со стен, знамена, мушкеты, сабли, мечи… И опять-таки в левом переднем углу напоминание о Шафранове: тот самый рисунок церкви, набросанный по памяти его тетей, портрет ее брата, юного Димитрия де Гаса, в красной черкеске, с кинжалом. И рядом скульптура юного русского императора, Николая II на коне… Чайный сервиз, бумаги на землю в Шафранове…

Шафраново месье Саразэн пока представляет только по воспоминаниям своей тети:

«Не соперничая с Покровским, Шафраново было красивым поместьем, расположенным между горами и равниной, которую пересекала линия железной дороги в направлении Сибири, мы были в 120 верстах от Уфы и у нас был маленький вокзал в конце сада; все пассажирские поезда останавливались здесь, и если мы решали поехать в Москву, нам достаточно было предупредить, и поезд дальнего следования, идущий из Уфы, или даже из Сибири, останавливался, чтобы нас забрать. Скажу вам, что наши русские поезда, по мнению всех, кому случалось путешествовать, были самые комфортабельные в Европе: прежде всего не было неприятного запаха, потому что их топили дровами, а не углем, затем они были более широкими и просторными из-за большего межрельсового расстояния… Главный дом, одноэтажный, был новым и удобным; портик с колоннами выходил на крыльцо с лестницей из двадцати ступенек, которая продолжалась широкой и длинной аллеей через весь парк… За домом простирались обширные сады… Что касается собственно деревни Шафраново, это был довольно большой поселок на выходе из парка с несколькими сотнями жителей – крестьянами, мелкими торговцами или трактирщиками. «Верхушка» была представлена аптекарем, учителем, тремя телеграфистами, начальником вокзала и священником – очень образованным для простого сельского батюшки. Церковь принадлежала, думаю, моим родителям. Но я не вижу ее в списке акта о собственности. Она, впрочем, была очень красивой, деревянной, увенчанной чудесной голубой луковицей. Бог знает, что с ней сделали местные большевики. Будем надеяться, что они ее не разрушили и что однажды можно будет снова прийти туда помолиться…». Урожденной Ирине Гас-Переяславльцевой, которая в изгнании станет Ирэн де Юрша, хотя, если бы не Октябрьский переворот, она скорее стала бы Ириной Орбелиани, больше не суждено было прийти туда помолиться – и не только потому, что местные большевики, как она и предполагала, уничтожили шафрановскую церковь. С печалью о ней она ушла в мир иной, и чтобы ее душа там наконец обрела покой, ее племянник, «чуть ли ни главный католик Франции», поставил своей целью сделать все возможное, чтобы потомки шафрановских крестьян, с которыми она, несмотря на принадлежность к высшему свету, чувствовала родственную земную связь, снова могли бы прийти в шафрановскую церковь помолиться во спасение России и, может, поставить свечку и за упокой ее души. Ее рисунок Шафрановской церкви с голубой луковицей племянник воспринял как ее духовное завещание. Или, как сказал А. В. Абакумов, ему неуютно жить на Земле без восстановленной Шафрановской церкви.

Церковь постоянно присутствует в ее воспоминаниях: «Вся деревня, средоточием которой являлась церковь, была совсем новой, потому что Шафраново возникло и развивалось благодаря прокладке железной дороги. Я снова вижу, словно я покинула их только вчера, красивые избы, с окнами, обрамленными деревянными кружевами; их садики, эти знаменитые садики, которые только и оставил новый режим несчастным крестьянам. Крестьяне носили рубахи, темно-синие или черные поддевки. Зимой они надевали валенки, очень теплые и прочные сапоги из войлока. Татар же можно было узнать по их длинным кафтанам из черной шерсти; их женщины носили на голове платки и желтые платья с ожерельями из серебряных монет. Население, скажу я вам, жило в достатке.”»

Ни что так не определяет человека, как его отношение к людям, стоящим ниже по социальной лестнице: «Все слуги-мужчины были татарами. Они были верными, честными, любили лошадей. Но они всем говорили «ты», даже хозяевам. И, как вы догадываетесь, моей матери к этому трудно было привыкнуть… Все слуги-мужчины были магометанами; в деревне была небольшая мечеть, устланная большими зелеными войлочными коврами. Сын сторожа, Магомед, собирался жениться. Но по их закону он не должен был видеть свою невесту до свадьбы; моя мама повезла нас с братом на тройке к молодой девушке, которая жила в соседней деревне, чтобы вручить подарок…» Вспомним, что это были представители высшего петербургского света, что ее мать крестили в императорской часовне и что крестным был ни кто иной, как сам Его Величество Император Александр II, а что другое Его Величество Император Николай II в знак особого расположения дарил ее дяде золотой кубок, а великий князь Константин запросто бывал у дедушки с бабушкой. Но, обратите, какая простота и человечность отношений: «В другой раз, помню, я мыла ноги одному батраку, который поранился во время работы…»

Многим из русских, как тогда, так и нынче, на Западе все лучше, даже погода, из-за западопоклонства, из-за этой закоренелой болезни Россия снова рухнула в бездну, а француженка Ирен де Юрша писала: «Летом, — а оно там чудесное, намного лучше, чем во Франции, где погода постоянно меняется, – приезжали пациенты на курс лечения. Многие из них принадлежали к высшему свету Санкт-Петербурга и Москвы; Шафраново принимало тогда праздничный вид: проводились балы, концерты, представления, даваемые артистами, приехавшими на курс лечения, давались обеды и угощения».

Особое место в ее воспоминаниях занимает брат Димитрий, и не случайно, что его фотография в подвале-музее рядом со скульптурой Николая II: «Димитрий был превосходным наездником. Папа был его первым учителем верховой езды, но надо заметить, что ученик намного превзошел учителя; конечно, он обязан был этим также и своей дружбе с татарами. У него была настоящая страсть к лошадям; он даже писал – он был также одарен как художник – портреты своих любимых лошадей… От дружбы с татарами он стал настоящим юным кентавром: на полном галопе перебирался на другой бок под брюхом лошади или же подбирал монетку с земли. Он говорил, что не переносит английского седла и всегда пользовался казачьим. Надо сказать, что нас рано посадили на лошадь: его в пять, а меня в десять лет …»

Начавшаяся Первая мировая война, казалось, вот-вот кончится победой: “Вижу как сейчас военные поезда, которые останавливаются на нашей маленькой станции, это были полки из Сибири, и население их встречало овациями…

И вдруг – катастрофа: 1917 год… Мы все по привычке толкуем о пользе просвещения. Но именно российское просвещение, университетское образование, щедро оплачиваемое государством, но попавшее в чужие, антирусские, антироссийские руки, вскормило революционеров, развалило страну — государство слепо взращивало на деньги крестьян своих убийц. Это страшное время Ирен де Юрша назовет временем слез. И именно в это время к ней придет любовь: «Мы с Димитрием оставались в Шафранове всю весну 1917 года, потому что родители боялись московских беспорядков. Среди немногочисленных приехавших пациентов был молодой князь Алексис Орбелиани, лейтенант пехотной гвардии, племянник первой дамы в окружении Марии Федоровны, вдовствующей императрицы. Он сразу же подружился с моим братом. Но… скоро потребовал моего участия в их прогулках или на теннисном корте: можете догадываться, насколько радужным в такой трагический период вдруг показалось мне будущее; по правде говоря, я никогда не встречала настолько воспитанного, красивого и предупредительного молодого человека. И в результате мы должны были объявить о нашей помолвке 5 октября в Москве… Но случилась революция. Алексис должен был выполнить свой долг в Белой армии; мы потеряли связь друг с другом, как со многими другими, кого любили. Я снова увидела его много лет спустя в Париже, где он был шофером такси. Я уже была замужем, и он умолял меня развестись. Это был очень тяжелый момент, но Мишель, мой муж, очень нуждался во мне, он страдал тяжелой депрессией, а я была не из тех женщин, кто изменяет своему слову. Сколько русских, как я, оказались разлученными с теми, кого любили!..»

А Димитрий? «Он рассказал мне об огромных трудностях, с которыми ему пришлось встретиться в долгой дороге от Шафранова до Ростова… Я была поражена той серьезностью, с которой этот мальчик, едва достигший 16 лет, говорил о революционных событиях… Конечно же, так же, как и я, мама не одобряла того, что Димитрий записался в Добровольческую армию: он был еще совсем дитя, и, зная его благородный характер, мы хорошо понимали, что везде он будет брать на себя максимальный риск. Но его невозможно было переубедить; напрасно я говорила ему, что предчувствую, что все кончится катастрофой, он смеялся или отвечал мне, что ему самому очень тяжело не следовать нашим советам, но что это сильнее его и что он хочет сражаться за освобождение России. Мама, тоже не добившись ничего, решила дать телеграмму атаману Каледину, требуя, чтобы ей вернули сына, аргументируя тем, что Димитрий еще несовершеннолетний. Потом она обратилась, так как мы были французскими гражданами, во французскую миссию, которую в Ростове возглавлял полковник Лючер. Полковник вызвал Димитрия к себе; он напомнил ему, что, как француз, он должен служить во французском экспедиционном корпусе; он даже предложил ему поступить в кавалерийскую школу в Сомюре. Но мой брат дал ему прекрасный ответ, который будет стоить нам стольких слез: «Сначала я буду сражаться за родину моей матери, потом буду служить родине отца»… Примерно четыре тысячи человек, разделенные на три полка, ушли 9 февраля из Ростова-на-Дону, полк, в который был определен разведчиком мой брат, состоял сплошь из офицеров под командованием генерала Маркова, «генерала в серой шинели», как его называли, который полюбил Димитрия и называл его не иначе как «мой дорогой Димитрий». Последние отряды армии покидали Ростов – посреди ночи – я стояла на Садовом проспекте под густым снегопадом и смотрела до самого конца на их уход. Авангарды Красной армии уже обложили город, и я навсегда запомнила перестрелки на улицах, у кого были родственники в Белой армии, расстреливали прямо на улицах. Рядом с нашим домом была церковь, и священника расстреляли прямо на ее пороге. Мы не были местными, и нам удалось остаться незамеченными, и на нас не донесли».

Димитрий участвовал в знаменитом Ледяном Кубанском походе. Всего лишь один эпизод: «Однажды, кажется, 15 марта, им понадобилось в метель под вражеским огнем вброд перейти речку Черную, чтобы взять станицу Ново-Дмитриевскую: когда эти несчастные ступали на противоположный берег, их одежда мгновенно превращалась в ледяной панцирь и разбивалась как стекло. Именно из-за этого Димитрий получил страшный приступ ревматизма, вынудивший его на какое-то время вернуться к нам». (Вернувшись из Анже в Париж, я позвоню недавно почившей Марине Антоновне Грей, дочери генерала Деникина. «Вы, видимо, не читали моих книг, — скажет она, — я не однажды  упоминаю там этого бесстрашного юношу, одного из доблестнейщих рыцарей Белой армии»). Чуть встав на ноги, он снова в полку генерала Маркова, и снова в разведке. Если кому приходилось читать воспоминания о гибели легендарного генерала Корнилова, то Димитрий, оказывается, был тем безымянным кадетом — свидетелем его гибели: снаряд попал в дом, выбранный Корниловым под штаб практически на передовой, «генерал Марков, который находился в соседней комнате вместе с Димитрием, поспешил к нему; они нашли его лежащим на полу, он еще дышал, Димитрий осторожно приподнял его голову, чтобы подсунуть подушку, но голова безвольно упала». (В Париже на Книжном салоне к нам с писателем Александром Арцыбашевым подойдет пожилая женщина. Прочитав ее визитку, я осторожно скажу: «Простите, но, если не ошибаюсь, вчера на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа на могильной плите я прочел это имя». “Да, вы не ошиблись, в позапрошлом году я похоронила мужа и рядом определила место для себя. Я — вдова внука генерала Корнилова. Я живу недалеко, приходите на чай, познакомлю с сыном Лаврушей – правнуком Лавра Георгиевича. Да, я храню знамя Корниловской дивизии, его шашку, бурку, осколок, которым его убило. Разумеется, не дома, а в тайнике… Отдать в Россию, в Эрмитаж пока не решаюсь, с будущим России пока еще не все ясно»).

Воспользовавшись небольшой передышкой между боями, весной 1918 года Димитрий Гас написал воспоминания о Ледяном походе. К несчастью, эта тетрадь родными была забыта при бегстве из Ростова. Потом была полтавская тюрьма в ожидании расстрела, счастливое освобождение. И снова он — доброволец в кавказском полку под командованием полковника Бредова, отчаянный поход на Киев. «Он был приписан, как простой разведчик к 4-й артиллерийской бригаде под командованием лейтенанта Юрши… Для того, чтобы не подводить нас, Димитрий взял фамилию Донской».

Она сообщает об этом факте как бы между прочим, не вникая в суть его. Да, родственников добровольцев расстреливали без суда и следствия, но ему, прошедшему страшный Кубанский Ледяной поход, вероятнее было бы взять фамилию Кубанский, как и любую другую. Но он, Димитрий Гас — француз от отцу и гражданин Франции, но по матери – потомок Рюриковичей! — в самую безнадежную для Белой армии пору в свои неполных 18 лет успевший пройти путь самых жестоких и безнадежных сражений – увидел себя новым Дмитрием Донским, спасающим Россию от нового, более страшного, чем монгольское, ига. В свои неполных 18 лет он по юношески восторжен и не по возрасту мудр: «Даже Димитрий, восторженный Дмитрий накануне моего отъезда (помню это, словно происходило вчера) – мы были в моей комнате, стояли перед окном и Димитрий сказал мне: «Ты была права, мы проиграем. Теперь я это знаю, но не проси меня уехать с тобой. Конечно, как француз, я мог бы сделать это, но с нравственной точки зрения это было бы дезертирством…» Димитрий де Гас, понимающий безнадежность Белого дела, мог бы уехать, но Дмитрий Донской не мог покинуть поле страшной и, может быть, последней русской брани….

Мне не дает покоя вопрос, почему в самую критическую судьбоносную для России пору ее спасти пытались не очень русские по крови люди: полутурок Колчак, полудатчанин Врангель, полукалмык Корнилов… Впрочем, и русскую национальную душу, русскую национальную идею выразили не очень русские по крови люди: полутатары Самарин, Хомяков, а братья Аксаковы вообще были по матери туркаами, потомками пророка Мухаммада, не очень русскими по крови были Державин, Пушкин, Лермонтов, историк Карамзин… Не лишнее ли это свидетельство тому, что русский – не понятие крови, а может, вселенской идеи?..

И лейтенант Юрша, ее будущий муж, был не очень русских кровей. Впрочем, она еще не знает, что он — ее судьба: «Старше всех был лейтенант, этот симпатичный Мишель Юрша, которому стукнул 21 год три месяца назад. Он был для разведчиков, скорее, старшим братом, чем вышестоящим командиром и позволял им подшучивать над собой по причине того, что не пил и не курил в то время (потом-то он наверстал упущенное!) и всегда носил с собой подушку, чтобы поспать, когда не был при исполнении  служебных обязанностей. Он был, — несмотря на то, что по линии отца принадлежал к одному из наиболее древних родов Литвы и был выпускником весьма аристократического лицея Александра, а затем дипломатического института Санкт-Петербурга, — воплощением самой простоты и к тому же с отличным чувством юмора. Он тоже был одним из лучших армейских кавалеристов; у него была красивая лошадь, гнедая в яблоках – и он удивлял всех товарищей своей невероятной отвагой. Их друг Жан Алешкин восхищался подобным хладнокровием и так отзывался о нем и моем брате: «Их обоих можно было часто увидеть верхом: Юршу со скрещенными руками и Димитрия с ним рядом, в казацком костюме, который он предпочитал мундиру, — под огнем, на самом виду у противника, и я говорил себе: «Почему ты боишься, ведь они не боятся?..» Она еще не знает, что Мишель Юрша судьбоносен для их семьи и в другом смысле: именно он пошлет Димитрия в последнюю, безнадежную разведку: «Димитрий был в это время в тридцати километрах от Киева в лесу Пущеводица. Они взорвали большевистский бронепоезд, но сами оказались зажатыми между линией железной дороги и рекой вместе с капитаном Яковлевым. Димитрию удалось, поминутно рискуя жизнью, вывести всех вместе со стонущими ранеными через лес до моста Ирпень на Днепре, за которым они оказались в безопасности. За этот подвиг он был награжден медалью Ордена Святого Георгия (кадеты, пока не стали офицерами, не могли получать кавалерских крестов, за Ледяной поход он был награжден орденом Тернового Венца)».

30 сентября 1919 белые покинули Киев. Одним батальоном, в который входила и группа разведчиков, и двумя пушками пожертвовали, чтобы удержать красных до рассвета и дать возможность остальным войскам пересечь Днепр по железнодорожному мосту… С первого по седьмое число разведчики прятались в лесах без еды и воды. Его товарищ, Жан Алешкин, потом рассказывал мне, что для того, чтоб успокоить муки голода, они ели снег… Уже во Франции, я узнала, что Мишель послал Димитрия с одним кубанским казаком в разведку в деревню Вапнярку. У Димитрия была все та же обожаемая им лошадь по имени Змейка; это была очень умная лошадь, темно-каштановой масти, как сказал мне его товарищ Жан Алешкин, который живет теперь под Орлеаном, женившись на француженке, а дочь его — моя крестница. Димитрий кормил свою лошадь прежде, чем сам садился есть и ухаживал за ней как настоящий хирург. Бедное животное было ранено несколькими днями ранее и не имело прежних сил, но Димитрий, очень привязанный к ней, отказался расставаться и взял ее с собой в разведку. Послышалось несколько выстрелов. Когда его товарищи прибыли в деревню, жители сказали им, что обоих всадников окружили «зеленые» и увели в лес. Мишель Юрша сделал все, чтобы найти Димитрия, но не нашел ни малейших следов ни обоих разведчиков, ни их лошадей…».

Особо об отце. «Мой отец был талантливым поэтом и умел выражать свои чувства с очень большой тонкостью. Жаль, что он опубликовал мало своих произведений, особенно тех, которые написал, пересекая Сибирь с армией Колчака». Он был заметным человеком во Франции и в России. Во время Уфимской директории был назначен временным консулом Франции. Ему будет суждено вместе с белыми войсками войти в Екатеринбург и присутствовать при эксгумации останков императорской семьи. Перед посадкой во Владивостоке на корабль он повидается в Шанхае с двумя своими сестрами, христианскими подвижницами, монахинями Ордена Святого Причастия, которых он не видел тридцать лет и которые скоро окажутся в водовороте китайской революции. Удивительный был человек: с трудом говоривший на русском, потеряв в России все: жену, сына, состояние, «во время голода, организованного большевиками в России, он попытался передать помощь нашим крестьянам в Шафранове, но, конечно же, ему не удалось сделать этого».

Ее же дорога из Шафранова до Франции заняла – десять! — лет. И вот, наконец, Париж, до которого она через великие трудности добралась только в 1927 году. Если путь отца лежал туда через Владивосток, то ее – через Украину, Польшу. Но сначала был Кременчуг, куда она попала в обозе отступающей Белой армии, где, благодаря офицеру, знавшему брата, ее на носилках внесли в поезд Красного креста, идущий в Одессу, но там ее отказались взять на борт последнего парохода как безнадежно больную. Добавился тиф. Она попросила одного грека оценить бриллиантовое кольцо, которое ее бабушке подарил император Александр II, на другой день хитрый грек сокрушенно сказал, что кольцо пропало. В нее влюбился комиссар-большевик, который был готов на все ради нее, и от которого тоже нужно было прятаться. И еще было много чего, прежде чем она попадет наконец в Париж. Десять лет она, гражданка Франции, добиралась от Шафранова до Парижа, начав жестокий путь юной девушкой, а закончив его, пройдя через величайшие потери и испытания, взрослым и умудренным человеком, чтобы, наконец добравшись, вдруг почувствовать себя безнадежно русской: «Я видела генералов, гвардейских полковников, которые стали мальчиками при лифтах или водителями трамваев, князей, состоящих в родстве с императорской семьей, ставших шоферами такси или балалаечниками!.. Скажу, что русская душа легче принимает смирение, чем другие, потому что она очень возвышенная, и наша православная вера беспрестанно напоминает нам эту заповедь: Блаженны страждущие, ибо их есть Царство Божие…»

Я жил в тот раз в Париже в дешевенькой гостинице между Монмартром и по-своему знаменитой площадью Пигаль. Если утром пораньше выйти на парижские улицы, можно поймать себя на том, что ты где-нибудь в Африке: мусорщики Парижа — негры, арабы… В двадцатые годы прошлого века эту роль выполняли русские. В тридцатые годы больше 50 процентов рабочих автомобильного завода «Рено» составляли русские. «Только мы, в отличие от негров, выполняли эту работу хорошо, добросовестно, безропотно, хотя французы в большинстве своем смотрели на нас как на дешевый рабочий скот, счастливо свалившийся на голову, ни на что не претендуя, не выпрашивая для себя никаких прав, а они теперь бастуют, не хотят работать, они, видите ли, полноценные граждане Франции..», – уже в этот мой приезд с печальной усмешкой говорила мне Татьяна Борисовна Флорова–Маретте, рассказ о которой впереди.

Возвращаюсь к воспоминаниям Ирен де Юрша: «На вечеринке бывших офицеров случилось то, что определило мою судьбу: мой кузен Ипполит Комаров рассказывал однажды своим друзьям, что одна из его кузин только что вернулась из России. Он назвал мое имя, и другой офицер, который до этого слушал рассеянно, подошел к нему: «Прошу прощения, но нет ли у нее брата по имени Димитрий, который погиб в Добровольческой армии?»… И вот таким образом несколько месяцев спустя в соборе на улице Дарю я стала супругой Мишеля де Юрша, капитана 2-го гвардейского артиллерийского полка. Радости и печали – ничего – шли чередой. Мой любимый отец работал до самой смерти в 92 года; у моего мужа были приступы нервной депрессии после немецкой оккупации Франции, когда его преследовала мысль о том, что его могут насильно забрать в легион и заставить сражаться против СССР, который все же оставался Россией… Мишель умер в Париже в 1958 году и покоится вместе с моим отцом на нашем русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа… А пасхальной ночью племянник отводит меня на обедню в красивую часовню, творение великого русского художника Бенуа, потом мы идем чередой среди могил со свечами в руках, мы устанавливаем эти маленькие огоньки на могиле моего отца и мужа. Я говорю им: «Христос воскресе, и мы тоже однажды воскреснем и мы найдем друг друга там, где нет больше ни боли, ни печали, ни стона, но только поклонение и радость». Однажды вы спросили меня: «Если бы вдруг вам отдали тех, кто убил вашего брата, что бы вы с ним  сделали?» Я ответила вам: «Простить слишком тяжело, но зачем причинять им зло? Но пусть их прячут от меня: видеть их мне было бы страшно, а месть никогда не приносила мира…

Мой отец написал что-то вроде завещания: «Без веры, освещающей и расширяющей наш мир, без покорности Божией воле, покорности, которая есть не только высшая мудрость и источник наших достоинств, но также смысл и честь нашего предназначения, без доверия душ, нас окружающих и помогающих нам нести наше сердце, без кротости и радости благотворительности и смирения, которые хранят нас в божественном покое и истине, давая нам понять, что нет ничего более тщетного и более обманчивого, чем гордыня и эгоизм, и без силы самопожертвования, единственного генератора нравственного прогресса и общественного счастья, жизнь не более чем ничтожная комедия, удовольствия, несправедливости и низости которой отвращают нас, и утешить могут только одиночество и молчание, эти последние прибежища человеческого достоинства».

«Как же она была хороша, наша Россия! Но, однако, теперь я не хотела бы вернуться туда, думаю, я плакала бы все время», – заканчивала Ирен де Юрша, в девичестве Ирина Переяславльцева де Гас, свои воспоминания. Она одинаково употребляет определение «наша» и по отношению к России и по отношению к Франции, при написании своих мемуаров она вроде бы не задавалась высокой целью, она писала по просьбе племянников и только для племянников. Но один из племянников, увидел в них нечто большее и, как истинный христианин, родственники которого под белыми знаменами с изображением Сердца Господня во Франции, и с изображением Тернового венца в России пытались спасти монархию, видит в голубом  куполе Шафрановской церкви один из символов спасения и возрождения России. Он на склоне лет своих неожиданно почувствовал (может, он предчувствовал недалекий свой конец?) острое желание, наконец исполнить ее завещание: узнать, сохранилась ли православная церковь в Шафранове, и одной из жизненных задач своих поставил: чтобы она, если ее уже нет, непременно воскресла, без этого ему на свете почему-то неуютно жить. В нем, в отличие от тети, нет ни капли русской крови, он никогда не видел России. Но в нем, возбужденная ее воспоминаниями, жила тоска по России, в том числе и потому, что в исторических трагедиях России и Франции очень много схожего. Глубинным чувством он понимал, что будущее Франции далеко не радужно, если не встанет с колен Россия. До сих пор он видел только крошечную часть России: кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, и его потрясло, что все его родственники, французы по крови и по гражданству, принципиально захотели лечь в Землю именно здесь, на этом маленьком кусочке России. Месье Андрэ Саразэн с радостью принял предложение приехать на очередной Международный Аксаковский праздник, ведь Шафраново в самых что ни на есть аксаковских местах, а генеральша Шафранова, основав кумысолечебный санаторий, последовала О. Г. Аксаковой, внучке С.Т.Аксакова, основавшей первую стационарную противотуберкулезную кумысолечебницу в Башкирии. Он только попросил разрешения взять  с собой двух племянников, он хотел, чтобы не прерывалась связь поколений, чтобы и в их жизни сиял голубой купол Шафрановской церкви…. Как и не прерывалась связь людей разных национальностей и вероисповеданий, так или иначе помогавших храму в Шафранове: православных, католиков, мусульман, атеистов, ибо Бог един, только разны наши понимания о Нем, как и пути к Нему, а почему так – великая тайна. И этот случай по своей нравственной сути и чистоте выше всяких даже самых высоких международных договоров и соглашений. Кстати, в этой русско-французской, православно-католической семье никогда не было проблемы вероисповедания, все в ней было как до того, когда католическая церковь не откололась от православия: «Мы с Димитрием были крещены по православному обычаю и воспитаны в православной вере. Разница в вероисповедании моих родителей никогда не вызывала ни малейших разногласий между ними: когда мы бывали в Москве, папа ходил к мессе во французский храм Святого Людовика, и иногда мы сопровождали его, но чаще всего он сам ходил с нами на православную службу». Его предки ходили в первые крестовые походы, а для его дочери, крестным матери которой был Его Величество Император Александр II, было естественным изучить татарский язык, который вроде бы был всего на всего языком батраков ее родителей и мыть поранившемуся батраку–мусульманину ноги. А ее брат Димитрий только и чувствовал себя естественно среди своих сверстников-мусульман.

Месье Андрэ Саразэн сделал все, чтобы эти французско-русские воспоминания прочитали французы, теперь он мечтал, чтобы их прочли в России.

Перед тем, как оставить меня на углу улиц в г.Анже, — теперь уже я должен был стоять с газетой «Фигаро» в левой руке (А. В. Абакумов объяснил мне: «В 3 часа у месье Саразэна заседание ученого совета, у него основной доклад, к меня собрание офицерского клуба, к вам подойдет красивая особа, знающая русский: или очень юная, или ее мать, лет сорока пяти, чтобы показать город и потом проводить на вокзал»), — месье Саразэн засунул мне в карман  конверт, надпись на котором мне переведет подобравшая меня на углу русская женщина, заброшенная во Францию русской катастрофой уже конца трагического для России ХХ века: «Мой скромный вклад в восстановление церкви в Шафранове».

— Расскажите мне поподробнее о месье Саразэне? – попросил я ее.

— А кто это такой? – в свою очередь спросила она.

.- А кто попросил вас быть моим гидом по городу?

— Попросила подруга показать город приезжему русскому писателю, который не знает французского. Сама она не смогла.

В конверте, помимо тысячи евро, — напомню, что зарплата профессора провинциального университета во Франции не намного выше российской, — были еще 50 копеек царского времени, которые совершили с Ирен де Юрша десятилетний крестный путь из Шафранова до Парижа, а теперь они со мной должны были вернуться обратно…

По возвращению из Франции мы с В. А. Пчелинцевым поехали в Шафраново. К нашей неожиданности настоятель храма отец Исай не пришел в восторг от привезенных денег: «Вы еще не приехали, а впереди вас уже слух: какой-то француз дал  на церковь миллион долларов. Потом с меня спросят, куда я его дел».

Решение пришло неожиданно. Я позвонил в Каменск-Уральский Николаю Пяткову, чьи колокола говорят от канадского города Анкоридж до Святой Горы Афон и по всей России, в том числе на родине В. Г. Распутина. «Этих денег на 100-килограммовый альт, конечно, не хватит, но по такому случаю я не буду мелочиться». Кроме иконы Николая Чудотворца месье Саразэн попросил отлить на колоколе: «В память о семье де Гас, жившей в Шафранове в 1910-1917 годы и беззаветно любившей Россию. Дар Андрэ Саразэна де Гас. 2005 г. Франция»

Мы надеялись, что в недалеком будущем: все, кому придется ехать на поезде на восток по Великой Транссибирской магистрали, то примерно через полчаса после ст. Аксаково, после сразу мелькнувшего за ней слева храма Димитрия Солунского в аксаковском селе с символическом названии Надеждино, поезд простучит через маленькую станцию Шафраново (теперь здесь останавливаются только электрички), увидят голубой купол храма Никола Чудотворца – цвета праздников Пресвятой Богородицы, земным домом своим выбравшей Россию и, как мы самонадеянно считаем, под спасительным Покровом которой мы живем, не задумываясь, достойны ли, не лишились ли мы уже Его… Правящий архиерей не читал воспоминаний Ирен де Юрша, проникнутых, как пишет в предисловии к ним ее племянник, «почти религиозным культом императора Николая II», но случайно ли, что придел строящегося храма освящен во имя Святого новомученика Царя-страстотерпца Николая?..

Кстати, летом 1925 года в Шафраново собирался на кумыс Сергей Есенин с Софьей Толстой (ее великий дед в свое время, очаровавшись башкирскими степями,  чуть не переселился в Приуралье), но П. И. Чагин, приехавший в Москву по делам, уговорил поехать их на Кавказ, откуда Есенин вернулся нервным, раздраженным, может быть, случайная или неслучайная ночная встреча на Кавказе в поезде с небезызвестным большевистским террористом Яковом Блюмкиным, который угрожал ему пистолетом, а перед этим на Сеогея Есенина было заведено несколько уголовных дел, обвиняющих его в антисемитизме, заставила его в скором времени броситься, вероятно, в надежде перебраться через границу, в Петроград, где он будет убит в гостинице «Англетер», и убийство будет закамуфлировано под самоубийство. В Великую Отечественную войну в Шафранове формировалась одна из дивизий Красной Армии, в полки и батальоны которой влились и бывшие батраки Ирен де Юрша, тогда еще Переяславльцевой-Гас: русские крестьяне из Шафранова (а в самом Шафранове будет военный госпиталь), и крестьяне татары и башкиры из соседних деревень, которым Альберт Гас пытался помочь в голодные годы, многие из них тоже лягут за други своя без вести пропавшими в российскую землю, Жуткий парадокс, кому довелось, перешагнув с боями  границу, лечь в чужой земле, похоронены если не с христианскими, то с воинскими  почестями и преданы земле…. Напомню, что в России до сих пор лежат не захороненными 50 дивизий без вести пропавших русских солдат, это ничуть не мешает нам жить. Видимо, нашим истово крестящимся атеистам в Кремле не дано понять, что могилой Неизвестного солдата и строительством копии Храма Христа Спасителя, который строился в память погибших в Великой Отечественной войне 1812 года, не откупишься, что есть вещи мистические, иррациональные, что не для красного словца были сказаны – свыше! — устами великого Суворова слова, что война заканчивается только тогда, когда предан земле с христианскими или мусульманскими почестями последний солдат. Как и не дано им, видимо, понять, что советская власть рухнула не только в результате подрывной революционной деятельности либерал-демократов вкупе с ЦРУ, а, прежде всего, потому, что она кощунственно-цинично отгородилась от павших за други своя, за Родину солдат…

Только и остается повторить: «Блаженны страждущие, ибо их есть Царство Божие…»

Меня настолько потрясла любовь этой удивительной французско–русской семьи к России, что я посчитал своим долгом познакомить с воспоминаниями Ирен де Юрша российского читателя. К этому меня подвинули и последующие весьма печальные события, касающиеся ее любимого племянника, о которых речь впереди, и неожиданный для меня факт, что я вдруг окажусь на сегодняшний день, может, единственным душеприказчиком как этих воспоминаний, так и могилы этой удивительной семьи, принципиально пожелавшей лечь, раз это в то время было невозможно в России, на русском кладбище Сент–Женевьев–де–Буа под Парижем. И я посчитал возможным и даже нужным включить их, как органическую часть, в свое повествование об этой удивительной семье.

Итак, воспоминания Ирен де Юрша, в девичестве Ирины Альбертовны Переялавльцевой де Гас, написанные на французском языке, потому что писались они исключительно для ее племянников, уже чистых французов, и изданные после ее смерти небольшим тиражом во Франции одним из них, профессором-архивистом месье Саразэном де Гас, единственным из племянников, кто перенял от нее горячую, почти сыновью любовь к России, в которой он мечтал побывать и, собираясь поехать на очередной Международный Аксаковский праздник, просил взять с собой одного уже из своих племянников, надеясь и в нем возбудить любовь к России, но увидеть Россию ему было не суждено…

Он предварил воспоминания трогательным предисловием, скромно  спрятавшись за инициалами А.С.Г.

2005 г.

Предисловие

Мать Ирен де Юрша была русской, отец французом, родилась она в России в самые счастливые годы знаменитого «франко-русского альянса». Оказавшись во Франции после большевистской революции, она соединяет свою судьбу с бывшим офицером Белой Армии. Она умрет в Париже в 1984 году, не дожив всего лишь несколько лет до исполнения своей заветной мечты – увидеть свою родную землю свободной от большевистской власти.

Рассказ, который она нам оставила, не претендует на литературные изыски, он был предназначен только для родственников, но написан в очень живом стиле, с забавными оборотами, иногда устаревшими, но не лишенными очарования. Ее повесть совпадает со свидетельствами многих русских эмигрантов, вынужденных спасаться бегством от Октябрьской революции, но внимание привлекает точность описания пережитого, по выражению Стендаля, «достоверность фактов»: описание помещичьего и крестьянского быта времени ее детства, слуг-мусульман. Это «свидетельство очевидца» времени революции и Гражданской войны: вступление лицеистов Ростова-на-Дону добровольцами в Белую армию, Кубанский Ледяной поход, поражение… Повествование ведется через восприятие ребенка, потом молодой девушки — воспоминание счастливых времен, которые совсем скоро обратятся в сплошной ужас.

В этих мемуарах последовательно описываются две совершенно не похожих друг на друга эпохи.

Сначала трогательные детские воспоминания о «потерянном рае», счастливой юности в прекрасном поместье в далекой Уфимской губернии в 1200 километрах на восток от Москвы, где население в основном состоит из татар-мусульман, и в Москве, которая так и осталась для нее самым прекрасным городом на Земле. Ее семья проводит там зиму, вращаясь в высшем обществе, еще не подозревающем, что оно блистает уже своими последними огнями.

Приверженностью к Православию, а также почти религиозным культом императора Николая II пропитано все повествование. И за кажущейся наивностью детских воспоминаний проступает трезвая ясность, с которой она защищает Россию Николая II, находившуюся накануне Первой мировой войны на волне экономического и социального подъема. Война явилась для России настоящей катастрофой, катаклизмом, кем-то справедливо названным самоубийством Европы. Лишь немногим из нас известно, например, о создании в России с 1912 года режима социального страхования – за восемьдесят лет до создания его во Франции… Свидетельство нашей мемуаристки здесь вовсе не наивно; оно подтверждается самыми серьезными историческими исследованиями: «Царствование Николая II, — пишет, например,  историк мадам Каррер д Анкос, — которое часто описывается как время последовательных неудач, приведших к неминуемой революции, было также временем постоянных усилий, предпринимаемых для преобразования старой России в новую, но все же остающуюся верной самой себе, с целью избежать революции».

Вторая часть воспоминаний увлекает нас в бурю революции. Кто-то сказал, что все общественные катастрофы – это еще и сумма бесчисленных личных крушений. Свидетельство Ирен де Юрша во многом совпадает со свидетельствами других русских дворян-эмигрантов: совершенная неготовность к этой катастрофе, явившейся крушением привычного мира и горячо любимой Родины. Эта неготовность проявилась даже в том факте, что практически никто из иностранцев, живущих в России, перед надвигающейся революцией не перевел капиталы за границу; напротив, многие французы, немцы и прочие – как и отец нашего автора – вложили все свое состояние в эту страну со столь многообещающим будущим. Разразилась революция, и все они оказались за пределами России без гроша, но с твердым убеждением, что возвращение будет очень скорым, и многие, как не без юмора пишет об этом Ирен де Юрша, еще многие годы «жили на чемоданах». Но, увы, им пришлось ждать целых семьдесят два года!

Бесспорно, интересны страницы, посвященные героическому Ледяному походу белых войск из Ростова-на-Дону на Кубань, в котором участвовал ее юный брат. Он сам тоже вел дневник, к несчастью потерянный в превратностях Гражданской войны, но сестра  уже успела ознакомиться с ним и пересказала некоторые факты его, изложенные юным гимназистом. Интересны также страницы, иногда поразительные по деталям, посвященные созданию Белой армии, ее первым успехам, вызывающим надежду на близкую победу, затем в Белом движении постепенно появляются трещины, провалы, взаимные обиды, обоснованные или необоснованные слухи о предательстве…

Имеющая родственников из рода д. Ервийи (неудачный предводитель высадки французских эмигрантов в Кибероне в 1795 году), мадам де Юрша проводит параллель между Белой Армией и Вандеей или движением шуанов нашей собственной французской революции; те же примеры защиты христианства – с теми же белыми знаменами, на которых во Франции было изображено Сердце Господне, а в России – Терновый Венец, то же движение юных добровольцев, благородно жертвующих своей жизнью, те же ошибки, увы, на уровне штабов, где личная неприязнь играла главную роль. Те же аналитические ошибки в выборе стратегии. Может, Белой Армии нужно было идти форсированным маршем прямо до самой Москвы, как предлагал генерал Врангель, пусть ценой опустошения арьергардов, но не оставляя красным Троцкого времени на то, чтобы собраться с силами? Может, в свое время вандейцам нужно было после взятия Сомюра, идти прямо на Париж? Наполеон I утверждал, что тогда бы «их знамя развевалось на башнях Нотр-Дам»… Но историю не переделаешь.

В 1924 году Поль Бурже в своем предисловии к «Воспоминаниям о России» княгини Палей уже проводил параллель между Людовиком XVI и Николаем II: тот и другой были движимы любовью к своему народу и были обречены на одинаково трагичную судьбу. «Для того, чтобы была возможна революции, — пишет он, — необходимы два условия: первое, чтобы держатель власти был чрезмерно добр, второе, чтобы уважение к этой власти было подорвано правдоподобной клеветой»… У нас, во Франции, было дело Ожерелья королевы, у России был Распутин. Мария-Антуанетта была «австрийской шпионкой», императрица Александра  была «немецкой шпионкой». Подпольная работа подорвала доверие обоих народов к своим монархам, которые, будучи слишком слабыми, не сумели принять меры, пока не стало слишком поздно. Так и произошел революционный толчок, каждая волна которого была выше предыдущей. Император отрекается, думая спасти свой народ, и тут же возликовали либералы, «бескровная революция» — радуется князь Львов… Но они еще не знали, что ждало их впереди! «Какая прекрасная революция!», — в свое время восклицал и французский министр-социалист Альбер Тома… Но процитируем еще и Бурже, который так характеризовал революцию: «Разбойничье предприятие, учрежденное наивными людьми, продолженное интриганами и завершенное злодеями». «Несомненно, — продолжает он, — что царское самодержавие допустило много злоупотреблений. Но что они значат по сравнению с теми преступлениями, вершащимися там с тех пор, как диктатура Советов сбросила вековой строй, установленный Петром Великим и его преемниками?»

И как же нам не удивляться «наивности» западной интеллигенции, которая ждала семь десятилетий до развала СССР, чтобы открыть для себя (с крайним изумлением, как говорят они) существование ГУЛага и всего того, что знали те, кто хотел знать, уже в 1920 году!

А.С.Г

Ирен де Юрша

Моя былая Россия… 

(Моим племянникам)

Мой отец был французским гражданином, старшим из одиннадцати детей, двое из которых постриглись в монахи Ордена траппистов монастыря Мон де Кат, возвышающегося на горе над Фландрской равниной близ бельгийской границы, а четверо стали монахинями-помощницами храма Святого Сердца. Он получил блестящее образование, сначала у иезуитов, затем в католическом университете Лилля. Он принадлежал к очень древнему роду, где было много генералов и артистов, он любил вспоминать более отдаленных и знаменитых предков, служивших Бодуэну и Жанне Фландрской в Константинополе против магометан: христианская вера, как видите, давно укоренилась по этой линии предков и наследовалась, никогда не слабея. Гэ и Бовен – это две деревни в окрестностях Лилля и раньше они принадлежали нашему роду. Французская революция подвергла наш род многим испытаниям и осталась в детских воспоминаниях отца (он родился в 1859) еще очень близким событием, которое не припоминали без страха; ему самому приходилось слушать рассказы родственников и друзей, оказавшихся свидетелями этих трагических событий; я помню, как после не менее трагичной революции в России он говорил мне, что я узнала те же несчастья, что и одна молодая девушка из нашего рода во время французской революции. С тех пор я часто сожалела о том, что не записывала этих воспоминаний, которые были бы столь драгоценны сегодня, и именно поэтому, отвечая на ваши горячие просьбы, я оказалась перед этими чистыми пока листами, как школьница, стараясь снова припомнить прекрасные годы моего раннего детства в чудесном поместье в моей милой России, и ужасные времена тоже, увы, которые мне пришлось пережить во время этой страшной трагедии 1917 года… Я расскажу, какой была там жизнь маленькой француженки, о наших прогулках в лесах и в заснеженных полях под веселые колокольчики троек, среди русских крестьян, которые нас любили и которых любили мы; скольким же из них пришлось узнать нищету и концлагеря? Я вспомню светлое лицо Димитрия, моего брата, этого чудесного юноши, который во время драматических событий ушел добровольцем в Белую Армию сражаться против большевиков и обрел смерть настоящего героя. Мы вспомним Москву моей молодости, куда мы ездили на зиму; мы увидим там семью моей матери, балы высшего общества, блистающего бриллиантами и мундирами, а потом нашу жизнь загнанных зверей, в страшной нужде, каждодневно ожидающих смерти во время Гражданской войны, когда моя мать и я, оставив отца в поместье, бежали на Дон…

Смогут ли те, кто, может быть, прочтет мои записки, пересмотреть столько ложных представлений, которые были столь распространены о старом режиме и о старом русском обществе: там я не видела угнетения и не видела нищеты; конечно, самая большая роскошь соседствовала с бедностью, но в России всего было в изобилии и все ели досыта; конечно, правление императора было самодержавным, но все свободно говорили, что хотели: студенты это хорошо знали и под носом у полиции распространяли свои подстрекательские листовки и подготавливали крах цветущей страны, настоящей житницы Европы, которая имела законное право уверенно смотреть в  будущее.

Ирен де Юрша, урожденная Гэ де Бовен

II

Семейные портреты

Рано овдовев после брака с девицей Ле Бель де Сермез, от которой у него не было детей, мой отец решил попутешествовать и где-то в 1895 году (это было время великого франко-русского альянса) путь привел его в нашу милую Россию, которая тут же очаровала его. Должно быть, на всю жизнь он сохранил ослепление ее огромными пространствами, когда ничто не останавливает взгляда или мысли, может быть, они напоминали ему его родную равнину, его «плоский край» – Фландрию. Мой отец был талантливым поэтом и умел выражать свои чувства с очень большой тонкостью. Жаль, что он опубликовал очень мало своих произведений, в частности, тех стихотворений, которые он сочинил намного позже, пересекая Сибирь с армией адмирала Колчака во время его отступления перед большевиками.

Он познакомился с моей матерью, Верой Андреевной Переяславльцевой из рода князей Переяславля-Залесского в Ужебурге, одном из прибалтийских курортов, куда она приехала на летний отдых, как было принято в высшем обществе Санкт-Петербурга, в сопровождении одной из сестер своего отца, Наталии Федоровны, которая потом жила вместе с ними и умерла в нашем поместье Покровское; мой отец построил ей очень красивый мавзолей на кладбище Аксенова, в Самодуровке.

Семья моей матери жила в Петербурге, в особняке на Васильевском острове. В этом доме была прекрасная картинная галерея с полотнами Греза и скульптурами Торвальдсена, которыми любовался великий князь Константин, когда приезжал навещать моих дедушку с бабушкой; позже они были куплены Эрмитажем, когда за легкомыслие моих дядей и за их долги пришлось расплачиваться семейным достоянием.

Переяславльцевы владели еще и очень красивым поместьем Лесное, расположенным рядом с финской границей, где они проводили лето, а также золотыми и платиновыми приисками в Сибири, в Пермской и Оренбуржской губерниях, а еще поместьем в Иркутской губернии, на границе с Китаем, рядом с Читой. Эти прииски остались нам от кузена Соловьева, который жил главным образом за границей и умер очень молодым от рака горла. Он был чрезвычайно богат и долго жил во Франции; в Санкт-Петербурге существовал сквер Соловьева, а моя бабушка была урожденной баронессой Соловьевой. Братья моей матери, офицеры конной гвардии, увы, не сумели сохранить это состояние, и знаменитые прииски были проданы, чтобы заплатить их долги князьям Белосельским-Белозерским. Может быть, вообще-то мои дядья и были правы, что развлекались, пока еще можно было, потому что господа советские не преминули бы все у них отнять, но все же моя мать была на них очень обижена и была какое-то время в ссоре с ними.

Мой дед, князь Андрей Федорович  Переяславльцев родился в 1827 году, скончался 30 августа 1880 года. Он был тайным советником и начальником канцелярии Его Величества Александра II. Он был кавалером орденов Святого Владимира, Святой Анны и Святого Станислава, а также имел бронзовую медаль войны 1853-1856 годов с Турцией. Он был хрупкого здоровья, но охотился и умер от воспаления легких, когда моей матери не было еще десяти лет; он похоронен на Смоленском кладбище в Санкт-Петербурге, так же, как и моя бабушка, Елизавета Ивановна Соловьева, умершая 20 декабря 1897 года. Говорят, что Советы реставрируют сейчас эти памятники для привлечения туристов; мой дядя Теодор тоже должен лежать там; а дядя Петр похоронен в Москве, на Свято-Алексеевском кладбище.

Князья Переяславльцевы являются потомками Рюрика, основателя русской Империи, умершего в 879 году, через святого Александра Невского, сын которого, Димитрий, был первым князем Переяславля-Залесского. Королева Франции Анна Российская принадлежала к этому роду. Мой кузен Андрей Федорович  Переяславльцев, бывший офицер императорской армии, кавалер ордена Святого Георгия, но ставший капитаном Красной армии, был, я думаю, последним из этого великого рода; он умер в Москве 31 декабря 1976 года.

Моя мать, Вера Андреевна, родилась в 1867 году в Санкт-Петербурге. Ее крестили 6 сентября в часовне императорского дворца, а крестным у нее, как и у ее сестры Варвары, был сам Его Величество Император Александр II, а крестной старшая сестра ее отца, Наталия Федоровна. По этому случаю император подарил ей золотой крестик с голубой эмалью, который она бережно хранила, но его украли в Одессе, когда восторжествовала революция; это одна из тех семейных реликвий, о которой я больше всего сожалею, и не настолько из-за цены этой вещи, насколько из-за памяти, которую она представляла.

У моих деда с бабкой Переяславльцевых было пятеро детей. Оба мальчика стали офицерами конной гвардии. Старший, Теодор, прославился своей храбростью при освобождении Болгарии от турок. Он служил при Александре II, в частности, участвовал в битве на Шипке в 1877 году. Знаете ли вы, что и при коммунистическом режиме во всех церквах Болгарии молятся за Александра II? Дядя Теодор женился, я думаю, на дочери губернатора Иркутска и у него был всего один сын, Андрей, о котором я только что упоминала, он был довольно странный, и мы его не очень любили. Будучи молодым офицером, он, как плохо воспитанный мальчишка, забавлялся ездой верхом на спине своего денщика, которого он заставлял бегать на четвереньках, стреляя поверх его головы из револьвера!

Это был наглый нахлебник, и так как он всегда был без гроша, то ни перед чем не останавливался: дядя Петр, который принял его у себя в Москве, застал его однажды на улице продающим старьевщику старые вещи с чердака и даже свои собственные сапоги! После революции он решил служить новому режиму; но мне рассказывали, что его много беспокоили во времена Сталина. Вопреки своим взглядам, он не забывал о своем княжеском происхождении и носил на мундире крест кавалера ордена Святого Георгия, полученный на фронте в 1914 году; может быть, именно из-за этого он не смог подняться в Красной армии выше чина капитана. Он страстно увлекался Наполеоном I и, говорят, сам воспроизвел все мундиры императорской армии.

Петр, второй из моих дядьев, имел все наши предпочтения, и мы, дети, его обожали. Он был полковником конной гвардии. Расскажу очень любопытную вещь: когда офицер конной гвардии достигал чина полковника, ему давали выбор между командованием в провинции (Николай II, который его очень любил, предлагал ему четыре или пять губерний) или… директорство (совершенно почетное и представительное) в одном из императорских театров в Петербурге или в Москве. Речь шла, прежде всего, о том, чтобы принимать по этикету важные персоны и, несомненно, следить за их безопасностью, потому что всегда был страх перед покушениями анархистов. Но покушения все же не случаются каждый день, но зато ни для кого не было секретом, что гвардейские офицеры питали явную склонность к красивым балеринам. Таким образом, оказалось, — каким бы забавным это вам ни казалось, — что все театры управлялись этими господами из конной гвардии! Мой дядя был счастлив получить Большой, великий московский театр, и он нашел там свое счастье: этот закоренелый холостяк вскоре женился, в свои сорок лет, на восхитительной балерине, Наде Ичминовой, двадцатилетней очаровательной блондинке. У нее было две сестры, одна из них была замужем за дирижером Потаповым (генеральским сыном), а другая за богатым промышленником Корзинкиным. В 1915 году дядя Петр получил чин генерала и военного коменданта Кремля, но внезапно заболел раком и умер в знаменитой клинике Морозова, не дожив до принятия своего поста коменданта; его смерть была для нас тяжелой потерей.

Тетя Надя, его вдова, жила еще долго после его смерти, до 1962 года; в Москве все еще живут ее две дочери, Тамара и Вера. Я храню чудесное воспоминание о тех днях, которые я провела у них, когда была еще девочкой, в прекрасной служебной квартире, которую они занимали в Большом, и окна которой выходили в сквер, знакомый всем туристам, и на улицу Петровку.

У моей матери было две сестры. Одна из них, Варвара, вышла замуж за Ипполита Комарова, камергера императора, который был губернатором в Польше; позже мы встретили его в Париже в эмиграции. Это был чудесный человек, очень хорошо образованный, но я бы сказала, что он был самовлюбленным: я думаю, что он проводил целые часы, наводя глянец на свои усы, закрученные наподобие моржовых клыков, и репетируя позы перед зеркалом, в общем, это был придворный; впрочем, у всех его детей крестным был великий князь Димитрий. Его сын, мой кузен Ипполит Комаров, бывший полковник Преображенского полка, прекрасно проявил  себя в войне против Германии и стал инвалидом вследствие лицевого ранения; я настояла на том, чтобы он стал первым свидетелем на моей свадьбе в Париже в 1929 году; потом он уехал в Нью-Йорк, где и умер в мае 1970 года. Для того, чтобы выжить там, он занимался мелкими работами по живописи и иллюстрированию вместе со своей сестрой, моей кузиной Татьяной, которая уехала к нему. Вторая из сестер моей матери, Юлия, была супругой графа Палена, который одно время был губернатором Киева. Они жили в Санкт-Петербурге, куда я ездила только один раз еще девочкой, и должна признаться, что совершенно их не помню. Мне кажется, что они были убиты большевиками в 1917 году. Могу ли я добавить (между нами!) что моя мать откровенно говорила, что она была… «очень глупой»; она была воспитанницей знаменитого Смольного института, где учились дочери представителей высшего дворянства.

III

Покровское 

После свадьбы мои родители устроились в поместье Покровское, которое мой отец только что купил. Оно располагалось близ села Аксенова в Уфимской губернии; раньше оно принадлежало генералу Аксенову. Самые счастливые годы нашего с братом раннего детства прошли здесь.

Это был довольно красивый дом, с портиком, с колоннами, весь деревянный и оштукатуренный, как в большинстве приличных усадеб в России в прошлом веке. Дом стоял над чудесной речкой и, конечно, был окружен красивым парком, широкими полями, мельницей и лесом. Мой отец, будучи превосходным наездником, совершал дальние прогулки верхом и охотился. К сожалению, дом в Покровском был слишком в глуши; конечно, станция железной дороги была всего лишь в трех километрах, но, например, по воскресеньям, для того чтобы попасть на службу в церковь в Аксеново, нам до нее приходилось целый час добираться в карете или на санях. Мои родители были очень набожными и никогда не пропускали исполнения своих религиозных обязанностей. Мама подарила нашей церкви большую икону, очень древнюю и очень ценную: я думаю, что она была написана великим Андреем Рублевым и, в любом случае, она принадлежала князьям Переяславльцевым. Я спрашиваю себя, что могло с ней случиться, когда церковь наверняка превратили, как большинство русских церквей, в кооперативный магазин или гараж для комбайнов… Может быть, ее спрятала старая крестьянка?

Наши угодья простирались где-то на две тысячи пятьсот гектаров (тогда это называли десятинами); дубы, ели, березы, луга радовали моего отца, я уже говорила, что он больше всего любил охоту и верховую езду; я снова вижу его тогдашнего, всегда безукоризненно одетого: белые брюки, белый галстук, черный пиджак и гвоздика или другой цветок в бутоньерке; все же мы были очень далеки от столичной элегантности, но он не выносил расхлябанности. Будучи поэтом, он страшно не любил хозяйственные дела и перекладывал все вопросы управления на мою мать под тем предлогом, что он недостаточно владеет русским языком и потому его могут обмануть. И, на самом деле, он действительно очень плохо говорил на нашем языке: например, ему никогда не удавалось правильно произнести букву «х», впрочем, как и большинству французов. Мужики, говоря о нем, называли его французским господином, и даже случалось, что приходили письма, на конверте которых вместо фамилии было это прозвище. В округе его любили и уважали, несмотря на то, что был иностранцем, потому что он был очень добрым и даже умел специально дать своим крестьянам и слугам себя немножко обворовать, это кокетство господ былых времен, которое на самом деле было одной из самых скрытых форм  благотворительности. В любом случае, он никогда не осмеливался требовать то, что действительно ему причиталось, и я помню, как это часто сердило мою мать.

Когда он не охотился, не гулял (он редко ходил в деревню), он читал свою любимую газету «Фигаро», журнал «Иллюстрасьон» или монархические издания, которые ему присылали из Парижа, конечно, с большим опозданием. Во Франции это было время, когда правительство преследовало католическую церковь, изгоняло монахов из их монастырей и так далее…, и он был сердит на франк-масонов. А моя мать, скажу я вам, полностью разделявшая его убеждения, но всегда очень занятая хозяйственными делами, говорила ему: «Альберт, вместо того, чтобы читать свою «Фигаро», заставил бы детей заниматься!» Бедная мамочка, ей приходилось управлять многочисленной челядью, и как же ей хотелось, чтобы та была с такими же хорошими манерами, как санкт-петербуржские слуги…

Мама была хорошо образованной, в детстве у нее было три гувернантки: немка, англичанка и француженка, и она бегло говорила на этих трех языках. Кроме того, она чудесно рисовала, в частности, на фарфоре; мой отец спас от уничтожения, когда ему пришлось бежать из России через Владивосток, десертный сервиз, украшенный ее рукой маленькими птичками и совершенно чудесный; я вам советую сохранить его как драгоценный сувенир. Нет никакого сомнения, что бедняжка, если бы она не умерла и смогла бы бежать из России, могла бы зарабатывать на жизнь своей кистью. Она передала этот дар Димитрию, которого обычно называли Митей, у него тоже был настоящий талант; у меня есть очень красивая шкатулка, на которой он изобразил свою и мою лошадей.

Но мы, дети, предпочитали, чтобы папа читал свою «Фигаро», вместо того, чтобы заставлять заниматься нас. У нас были гувернеры; это были бедные студенты, которые не привыкли жить в больших домах, и нас забавляли их промашки: помню одного из них, наполовину армянина, наполовину русского, который говорил мне, что я похожа на розу, к счастью, мать моя этого не слышала! Наставник Димитрия однажды отменил прогулку верхом по той причине, что дорогу перед нами перебежал заяц: это была, как объяснил нам этот интеллектуал, плохая примета! Другой, приехавший прямо из деревни и никогда в жизни не видевший современного ватер-клозета, не посмев в день своего приезда задавать вопросы по столь деликатному делу, остановил свой, если можно так сказать, выбор на кастрюле с крышкой, которую он обнаружил в буфетной: можете себе представить возмущение и вопли стряпух, обнаруживших «секрет»  во время сервировки обеда; их было слышно по всему дому! Бедные парни, впрочем, мы любили над ними подшутить, но они не были нашими единственными жертвами, Ахмет, кучер-татарин, имел неосторожность признаться нам, что он боится шайтана (в тех краях так называют привидения); так как отличительной особенностью шайтана является  единственный глаз во лбу, мы с Димитрием взяли фонарь, на котором нарисовали одноглазое лицо и покачивали им перед его окном; он жил один в домике рядом с конюшней; бедняга поначалу сильно испугался, но потом расслышал наш детский смех.

Слава Богу, родители не замечали наших глупых проделок, которые, в общем-то, вовсе не были злыми; впрочем, будучи строгими, родители совсем не были суровыми. Отца мы называли очень ласково «папусей»!

Все слуги-мужчины были татарами. Они были верными, честными, любили лошадей. Но они всем говорили «ты», даже хозяевам, и, как вы догадываетесь, моей матери трудно было к этому привыкнуть. Надо сказать, что бедная женщина была невыносимой со слугами; она безнадежно пыталась научить их хорошим манерам, она кричала, совала свой нос повсюду, и таким образом всегда получалось, что они сами уходили или она их отсылала. Но никогда, в противоположность тому, о чем часто рассказывают об отношениях между хозяевами и слугами в России, она, например, не давала пощечин горничным; французы слишком начитались Кюстина и графини де Сегюр, которые, впрочем, рассказывают о временах, намного более отдаленных и отсталых.

Расскажу вам, например, одну историю: довольно долго у нас была одна кухарка, которая представлялась богомольной и часто просила, чтобы запрягли карету для поездки в церковь. Так как она была неженкой, или выдавала себя за таковую (хотя была весьма в теле), она клала на скамейку туго набитые подушки, чтобы не чувствовать тряски… До того дня, когда моя мать узнала от горничной, что эти самые тугие подушки были набиты бельем и столовым серебром, которые она отвозила своей семье… Так вот эту женщину просто отослали; родители не стали никуда жаловаться.

Вернемся к слугам-мужчинам, которые все были магометанами. В деревне была небольшая мечеть, устланная большими зелеными войлочными коврами. Сын сторожа, Магомед, собирался жениться. Но по их закону он не должен был видеть свою невесту до свадьбы; моя мама привезла нас с братом на тройке к молодой девушке, которая жила в соседней деревне, чтобы вручить ей подарки: это были куски ткани и сладости; нам повезло больше, чем жениху, мы смогли ее увидеть, и помню, что это была очень красивая девушка.

В другой раз, помню, я мыла ноги одному батраку, который поранился во время работы. Почему-то я у него спросила: «Сколько у тебя жен?» Он ответил: «Барышня, я не богат, так что у меня их две летом, чтобы жать пшеницу, но зимой я одну выставляю за дверь, потому что слишком дорого кормить двоих!» Тот же человек, когда я его спрашивала: «Почему во время поста (Рамазана) вы не едите днем, а ночью мы слышим, как вы устраиваете пир?», отвечал: «Это потому, что ночью Боженька не видит!» Как вам это нравится? Мы были счастливы в Покровском; я думаю, что все нас любили, и что мы любили всех. Праздники были предлогом для того, чтобы дарить и получать подарки в свидетельство привязанности, и уверяю вас, что в этих свидетельствах не было недостатка. Помню мою радость, когда я нашла под рождественской елкой чудесный чайный сервиз для моих кукол с крохотным угольным самоваром, который вдобавок работал! Все слуги тоже получали свои подарки и в этот день все приветствовали друг друга: «С Рождеством Христовым!» Незадолго до Рождества моя мать проделывала таинственное путешествие в Уфу, которое сильно возбуждало наше воображение, и нам очень хотелось спросить ее о нем; не знаю почему, но эти интересные поездки всегда происходили по средам.

Но что сказать о другом пасхальном подарке, который мы с Димитрием получили однажды от слуг: два хорошеньких ягненка, разукрашенных бантами? Мой отец заказал нам маленькую тележку, и мы без устали играли с ними на лужайках. На день Святой Веры, именины моей матери, весь дом кипел; а я встала в шесть часов утра и на цыпочках прибежала в кухню, где мне позволили под большим секретом испечь всякие пирожные и пирожки.

Все это я помню так хорошо, словно было вчера, хотя я тогда была всего лишь маленькой девочкой.

Прекрасный деревянный дом в Покровском полностью сгорел за одну ночь; это было как раз в день моего рождения, 24 сентября, я думаю, в 1907 году. Моя мать пришла в детскую, чтобы разбудить нас, и очень спокойно сказала, что надо встать и выйти из дому. Вижу как сейчас: снующих домочадцев, выносящих мебель, потом громадный костер горящего в ночи  дома, от которого вскоре осталось одно лишь большое кострище, ненамного превышающее по размерам те, что остаются в лесосеках после дровосеков. Грустно это, скажу я вам, ребенку видеть, как гибнет его дом.

Мой отец, который безгранично любил Покровское, наверняка снова отстроил бы дом (хозяйственные постройки не пострадали), если бы моя мать, которая так и не смогла привыкнуть к этой изоляции почти без соседей (ближайшие поместья были достаточно далеко), не добилась от него, чтобы он продал усадьбу в таком виде, в каком она оказалась после пожара. Кончилось тем, что он дал себя убедить, в особенности из-за нас, детей, которые могли бы вырасти здесь настоящими маленькими дикарями.

А пока мы устроились в доме управляющего, потом, когда усадьба была продана, родители сняли в Уфе довольно большой дом с двором на улице Суворовской; он тоже был деревянным, но имел все удобства: в частности, он освещался электричеством, чего у нас, конечно же, не было в Покровском. Вы видите, что царская Россия в самом начале XX века не была такой уж отсталой, как некоторые хотели бы это изобразить. Уфа, конечно, была большим городом, столицей провинциальной губернии, но все же ее нельзя  было сравнить ни с Парижем, ни с Лионом, ни с Марселем.

IV

Путешествие во Францию. Пребывание в Москве 

Мой отец часто рассказывал о Франции, которую он очень любил, несмотря на то, что ему не нравился атеистический политический режим, утвердившийся в то время во Франции. Будучи страстно верующим, он страдал оттого, что его страна была под влиянием франк-масонской пропаганды и всяких республиканских партий. Вспомните, как в начале века преследовались религиозные общины, топорами крушились двери храмов, правительство закрывало христианские школы; именно так вела себя страна Свободы, громкими воплями выражая свое возмущение тем, что в России господа анархисты не имели достаточной свободы!

Можно понять, что, имея перед глазами пример Франции, Император России хорошо знал, что представляет собой так называемая демократия!

Мы с братом были по рождению французскими гражданами, потому что французский закон автоматически давал детям, хоть и родившимся на русской земле, гражданство их отца. Так что было очень желательно, чтобы мы узнали страну наших предков по отцу, и так как папа сумел внушить нам любовь к ней, мы этого тоже хотели. Так как Покровское нам больше не принадлежало, даже стоял вопрос о том, чтобы приобрести поместье во Франции, и, значит, покинуть Россию. Как бы то ни было, родители решили показать нам Европу и завершить все это пребыванием во Франции.

Мы провели зиму в Москве и пустились в путь в феврале месяце в прекрасном спальном вагоне. Мой брат только что переболел ветрянкой и воспалением легких и лежал по этому поводу в больнице; врачи боялись атаки туберкулеза, и поэтому было решено, что мы проведем весну в Абации, на далматском берегу, который тогда принадлежал, как и Фиум, Австрийской империи.

Из Москвы мы прибыли в Варшаву, которая, как вам известно, принадлежала тогда России, затем в Вену, блистающей роскошью перед Первой мировой войной; каким печальным и униженным этот город, такой изысканный когда-то, покажется мне, когда я снова увижу его пятнадцать лет спустя, он будет столицей крошечного побежденного государства, а я сама – нищей эмигранткой, бегущей из Советского Союза…

После заснеженной Москвы, после долгих белых равнин Центральной Европы мы нашли в Абацие теплый воздух Средиземного моря, солнце, цветы, женщин в муслиновых платьях; эта прекрасная Абациа между горами и морем, была настоящим царством волшебства со своими роскошными виллами, куда приезжали эрцгерцоги, английские лорды, вся европейская аристократия, чтобы подышать этим сладким воздухом.

К несчастью, я подцепила в пути скарлатину, и первой нашей заботой стало мое выздоровление. Но какая же была радость, когда мы с Димитрием встали на ноги и стали устраивать прогулки по окрестным горам, любоваться пышной средиземноморской растительностью, которую раньше мы видели только в книгах, и папа подарил нам фотоаппарат, вершину роскоши для детей того времени!

Прожив там два месяца, мы сели на корабль, чтобы пересечь Адриатику, и прибыли в Венецию. Конечно, это чудесный город, это общеизвестно, но откровенно вам скажу, довольно грязный; однако его очарование не замедлило нас захватить. Мы остановились в роскошном отеле Даниели, бывшем дворце дожа, и побежали по памятникам, галереям, где продаются розовые кораллы, тюлевые шарфы, вышитые серебряными нитями, цветное стекло, шкатулки из резного серебра. Димитрий на свои накопления купил мне маленького слоника из розового коралла, который потом был со мной во всех перипетиях моей жизни.

Венеция была особенно волшебна вечером, когда мы катались на гондолах по каналам и по лагуне, слушая серенады. Главной радостью моего брата было гоняться за голубями на площади Святого Марка или кормить их зерном, которое продавали мальчишки, и фотографироваться с этими птицами на руках и плечах.

Потом мы снова пустились в путь в спальном вагоне, и в одно прекрасное утро оказались в Париже. Для нас в гостинице Мальзерб были заказаны апартаменты. Папа был счастлив вновь оказаться на родине; а мы, дети, признаюсь, были слегка разочарованы: этот город, который я потом так полюбила, показался нам серым, со своим часто хмурым небом, и озабоченными, равнодушными людьми; мы не обнаружили ни добрых улыбающихся лиц наших русских мужиков, ни ярко голубых небес Италии… Может быть, это просто была ностальгия, короче, мы попросились обратно в Москву. Но нам еще довольно долго пришлось жить в Париже, месить  грязь под мелким дождем, потому что в этом году погода во Франции была весьма посредственной, ждать, пока родители занимались своими делами, в том числе делали заказы в домах моды (что меня особенно раздражало, хотя мне и подарили чудесную амазонку, заказанную у итальянского портного).

Наконец, в июне месяце мы поехали на север Франции, где нас ждали родственники в аббатстве Мон де Кат: братья моего отца, дядя Альфред и дядя Жорж, монахи-трапписты, которые устроили нам самый горячий прием. Мы познакомились там с еще одним папиным братом, Жозефом и его супругой, урожденной Маргаритой Дервийи, потомком того генерала, который попытался спасти Людовика XVI во время революции и которого убили во время неудачной высадки в Кибероне. К несчастью, у этой пары не было детей, и позже они приняли меня, когда я снова вернулась во Францию. Я сразу же полюбила дядю Жозефа, который называл меня: «мой зайчик», но какой это был человек! Это был настоящий оригинал, коллекционер антиквариата, иногда огромной ценности, как картины Никола Пуссена или обюссоновские ковры, а также всякого рода старых вещей, ради которых он бегал по блошиным рынкам. Но что он любил в особенности, так это переодевание; у него были настоящие генеральские мундиры, костюмы тирольских крестьян, случалось, он гулял по улицам Лилля в коротких кожаных штанах с подтяжками, в маленькой зеленой шляпе с кисточкой и в носках с помпонами. Родственники, скажу я вам, завидев его издалека в этом наряде, быстро сворачивали, чтобы избежать встречи с ним: обитатели севера просто пропитаны респектабельностью, и им непонятны подобные фантазии. Но самым неприятным для них и для славной тети Маргариты, которая просто обожала своего мужа, но представляла собой олицетворение достоинства и благородства, было то, что он переодевался еще и в священника. Воображаю себе какого-нибудь обнищавшего прелата, которому для выравнивания дефицитных счетов своей епархии пришлось отнести в ломбард знаки и украшения своего церковного облачения! Но я вам еще не сказала о худшем: дядюшка, будучи добрым супругом, преподнес своей жене очень красивый костюм аббатисы! Конечно же, они не показывались на улице в таком виде; дядя Жозеф удовлетворялся тем, что фотографировался в этих костюмах в своем саду, чтобы оставить фотографии потомкам, потому что второй его страстью была фотография, и у него имелось все наилучшее оборудование, которое только могло существовать в те времена: пластины, камеры-обскуры и тому подобное…

Мы провели около десяти дней в Мон де Кат и познакомились также с самой младшей из сестер моего отца, тетей Жоржиной; она только что вышла замуж за вдовца, дядю Ашиля Делькампа, двух дочерей которого она удочерила, моих кузин Мари-Мадлен де ла Бернарди и Жанну Тома. Ее муж, очень богатый, был очень религиозен, и родственники лукаво называли его «церковным сторожем», потому что он был непременным участником всевозможных религиозных церемоний в Лилле, с елейным и гордым видом, в превосходном одеянии неизвестно какого богомольного братства.

Несмотря на сердечный прием родни, мысль о жизни во Франции вовсе не соблазняла нас, французы тех времен, скажу я вам, были какими-то странными: у них была большая столовая, но они ели в маленькой столовой; у них был большой салон, но они пользовались… маленьким салоном! Мой отец больше не говорил о своем плане покупки поместья. Потом мы уехали в Брюссель, где он хотел показать нам разные вещи из прошлого нашей семьи, старый особняк в старом Брюсселе и усадьбу, название которой я забыла (я думаю, что это был Камбр). Помню, что при посещении парка Лакенского замка нам выпала честь поздороваться с наследным принцем, – будущим Леопольдом III, – который возвращался с прогулки верхом.

Из Брюсселя мы вернулись прямо в Россию — через Берлин, но, не задерживаясь там: мои родители ненавидели Германию, тогда врага, как Франции, так и России. Это как раз одна из причин непопулярности императрицы Александры, супруги Николая II, урожденной принцессы Гессенской, хотя сердцем она и стала  русской.

Москва… Мы вернулись в Москву под слепящим солнцем и жарким летним зноем. Мой дядя Петр Переяславльцев, встретивший нас на вокзале, привез нас в императорский Петровский замок в пригороде Москвы; летом он пользовался там служебными апартаментами, предоставленными ему Императором. Мы провели с ним и его семьей целый месяц в этом интересном замке готического стиля, совершенно неожиданном в России. В нем жил Наполеон I после своего вхождения в Москву, потому что этот дворец не пострадал от пожара. Там, в одном из салонов хранился мраморный столик, на котором он подписал какой-то декрет. Может быть, ему тут было спокойнее, чем в Кремлевском дворце, где при его прохождении под аркой с иконой Спасителя, которой он не подумал поклониться, порыв ветра сорвал его знаменитую треуголку: русские суеверны, но корсиканцы тоже! Петровский замок, в котором, по-моему, сейчас размещается министерство Воздушного флота СССР, был расположен прямо напротив аэродрома. Вы понимаете, что в начале века было целым событием увидеть, как взлетает аэроплан, даже для взрослых, а для нас и для наших кузин было настоящей радостью, когда их гувернантка Мазолинка водила нас туда. Однажды мы ждали отправления в полет одного достаточно известного авиатора, – думаю, что это был Пуаре, – он улетал во Францию; была огромная толпа, и летное поле охранялось верховыми казаками-черкесами; надо было видеть, как они щелкали своими нагайками, чтобы сдерживать зевак на расстоянии, иначе самолет никогда бы не взлетел; толпа буквально бросалась на него. Русские военные аппараты назывались «Муромец», и русские офицеры, которые потом покажут себя храбрецами в войне против Германии, пользовались всеобщим огромным уважением и восхищением.

В Петровском мы часто видели графа Растопчина (внучатого племянника знаменитой графини, так известной во Франции) и графиню Клейнмихель, бывшую фрейлину Марии Федоровны, вдовствующей императрицы, матери Николя II; у них тоже были служебные апартаменты во дворце.

Мои кузины Тамара и Вера играли в парке с детьми великого князя Константина: Иваном и Игорем. Мой дядя обожал детей и часто водил нас на пешие прогулки. Мы спорили между собой, кому держать его за руку, но так как он был  очень известен в городе, ему приходилось все время отпускать того из нас, кто держался за его правую руку, чтобы отвечать на приветствия. Он всегда был в мундире и выглядел очень величественно. Однажды – но меня не было на этой прогулке – он повел Тамару и Веру на службу в Кремль, где в одном из соборов была выставлена прославленная Иверская икона, покровительница столицы, исчезнувшая во время революции, но осталась ее прекрасная копия в маленькой церкви на улице Петель в Париже; Император пришел вместе с царевичем просить Икону о помощи, который опять был в опасности из-за своей ужасной болезни гемофилии.

Его Величество, выходя из церкви, подошел, чтобы сердечно пожать руку дяде Петру и потрепал по щечкам моих кузин; Тамара, которая была очень тщеславна, возгордилась от этого безмерно. Я всегда отдавала предпочтенье Вере, такой мягкой и милой. Как и я, она любила прогулки на природе в чудесных окрестностях столицы, в особенности на красивых лесистых холмах и на Воробьевых Горах, возвышающихся над Москвой-рекой и с которых открывается панорама всего города; именно здесь Наполеон подписал декрет об основании Парижской Оперы. Советы переименовали Воробьевы горы в Ленинские горы; именно здесь возвышается теперь их новый университет, но мне сказали, что они не осмелились тронуть маленькую часовню, стоящую поблизости, и что многие студенты украдкой приходят сюда просить удачи на экзаменах…

Другими товарищами по играм были наши юные кузены Потапов и Корзинкин. Серж, Олег и Жан Потаповы были сыновьями известного скрипача, который был сыном (или внуком) знаменитого генерала, министра полиции Александра II; они учились в дворянском лицее. Жан, которого потом мне посчастливилось встретить в эмиграции в Париже, был прилежным и очень одаренным лицеистом; в день раздачи наград с участием Императора он удостоился чести пожать руку Николая  II, потому что  был первым в классе! Серж, старший из троих, был самым заводным, и ему никогда не составляло труда придумать какой-нибудь розыгрыш. Но моим любимчиком был Олег: в отличие от своих братьев, таких изящных, он был скорее маленького роста, довольно крепким жгучим брюнетом; мы называли его Медвежонком и с братом заставляли его становиться на четвереньки, чтобы кататься у него на спине… Помню, однажды мама вошла в самый разгар этой забавы и сурово нас отчитала, потому что оказалось, что это не то развлечение, которое подобает хорошо воспитанным детям!

Тогда мы были счастливы и беззаботны; кто из нас мог бы представить хотя бы на мгновенье, что все скоро изменится, и какие испытания  нам предстоит испытать. О Серже после революции у нас больше не было вестей… Олег, окончив военную школу в Тифлисе, будет служить в гвардейском полку, потом вступит добровольцем в Белую армию и после ранения умрет от гангрены, Жан, тоже вступив в Белую армию, останется в живых, доберется до Парижа, будет служить во французской армии и сделает себе состояние.

Вадим Корзинкин, кажется, теперь профессор в Московском университете и преподает, вроде бы, французский и английский; его брат Олег, говорят, умер в концлагере за то, что написал какое-то стихотворение против коммунистического режима…

V

Шафраново

Так как от мысли устроиться во Франции вроде бы отказались, по крайней мере, на время, родители приобрели новое поместье, тоже расположенное в Уфимской губернии, примерно в пятнадцати верстах от нашей предыдущей усадьбы. Скажу, что на самом деле они наверняка не стали бы выбирать это новое жилище, если бы их не вынудили к тому обстоятельства: я уже говорила вам, что мой отец был кем угодно, но только не рассудительным деловым человеком; думая, что делает надежное помещение капитала, он просто-напросто дал себя обмануть. Вот что произошло: после продажи Покровского и непосредственно перед нашим отправлением в путешествие он одолжил очень крупные суммы одной из наших соседок по поместью, генеральше Шафрановой, которая жила на широкую ногу с двадцатью двумя слугами, похвалялась своими связями при дворе и предприняла создание в своем поместье Шафраново санатория, что потребовало вложения денег. Это казалось моему отцу наилучшим вложением до того дня, когда он узнал, что дама была вся в долгах и что все ее имущество было описано; уже годами она поддерживает роскошный образ жизни только благодаря многократно возобновляемым долгам… Только Дворянскому банку она задолжала 30000 рублей золотом (примерно шесть миллионов франков)!

Мои родители потеряли много денег в этой досадной истории, но вступили во владение Шафрановым, что было лучше, чем ничего, и санаторием, которым хочешь не хочешь надо было управлять, хотя бы, по крайней мере, в течение первых лет.

Не соперничая с Покровским, Шафраново было, должна это сказать, достаточно красивым поместьем, расположенным между горами и равниной, которую пересекала – огромное преимущество – линия железной дороги в направлении Сибири; мы были в ста двадцати километрах от Уфы в направлении Самары, и у нас был маленький вокзал в конце сада; все пассажирские поезда останавливались здесь, и если бы мы решили поехать в Москву, нам достаточно было предупредить, и поезд дальнего следования, идущий из Уфы или даже из Сибири прямо до столицы, останавливался, чтобы нас забрать. Скажу вам, что наши русские поезда, по мнению всех, кому случалось путешествовать, были самые комфортабельные в Европе: прежде всего, не было неприятного запаха, потому что их топили дровами, а не углем; затем, они были более широкими и просторными из-за лучшего межрельсового расстояния, более гибкого и удобного. Все это было кстати, так как до Москвы нужно было добираться два с половиной дня. Надо заметить, что поезда не были скорыми и останавливались каждые два часа на вокзалах, где было время, чтобы пообедать или поужинать: все выходили и устраивались в буфетах, полных еды, кваса или чая, нашего национального напитка. Но это не мешало путешествовать со своим собственным самоваром в купе! Но времени совсем не считали, и час остановки на каждом вокзале вошел в привычку.

Акт вступления во владение Шафрановым, который я сохранила (без надежды на то, чтобы когда-нибудь там оказаться!) датирован 31 января 1910. Там написано, что мы владеем 840 десятинами, то есть приблизительно тем же количеством гектаров.

Главный дом, одноэтажный, был новым и удобным; портик с колоннами выходил на крыльцо с лестницей из двадцати ступенек, которая продолжалась широкой и длинной аллеей через весь парк. Противоположный фасад выходил на широкий двор, окруженный служебными строениями: домик для прислуги; конюшни с десятком лошадей; каретный сарай: мой отец выписал из Лондона большую открытую коляску для летних прогулок, но скажу вам, что эта карета была столь же бесполезна, сколь и красива, потому что хрупкость ее тонких колес не позволяла ей приспособиться к ужасным рытвинам наших русских дорог: кроме посыпанных песком парковых аллей, она могла лишь – да еще и очень медленно – отвезти нас не дальше Слака, большого поселка, расположенного не более чем в десяти верстах от Шафранова. Но мы имели бесспорно самый красивый экипаж во всей Уфимской губернии! К счастью, рядом с этим экипажем у нас стояли два более крепких кабриолета и сани для зимы.

Немного дальше находились хлева, потом амбары с зерном и фуражом; также был ледник, который никогда не пустовал, даже в самое жаркое лето, потому что зимой во льду пруда выпиливались огромные куски льда, толщиной по крайней мере в пятьдесят сантиметров, которые и клали в ледник.

За домом простирались обширные сады, там были чудесные левкои; фруктовый сад непреодолимо притягивал нас, детей; дальше мы проходили мимо теннисного корта, затем в прекрасный парк на ста пятидесяти гектарах с длинными и широкими аллеями, где было  хорошо пускать лошадь в галоп; этот парк пересекала бурная речка, почти поток, под названием Курсак, которая текла с гор. Одним из целей наших прогулок был чудесный родник; вода его была вкуснейшей.

Сверх всего этого, разные постройки, одни из камня, другие деревянные, в живописном старорусском стиле были предназначены для приема клиентов санатория: вплотную к фруктовому саду стоял большой дом из двенадцати комнат, что-то вроде гостиницы для пансионеров, лаборатория для приготовления кумыса (мы поговорим о нем ниже, им лечат людей, предрасположенных к туберкулезу), наконец, двухкомнатный домик с верандой: здесь жил врач.

Если пойти еще дальше: за Акациевой аллеей, (я забыла рассказать о другом домике того же типа, который мы с братом оставили за собой; иногда мы даже ночевали там летом), были два других домика, один для начальника почты, в другом была баня: это была парная баня, которую так обожают русские; садятся на деревянную скамью со ступеньками, и очень сильный жар заставляет вас потеть и до глубины очищает кожу; затем окатываются ведрами холодной воды, чтобы вызвать реакцию. Вы понимаете, что мой отец считал это совершенным варварством, и ноги его никогда там не было; он предпочитал свою прекрасную английскую ванную, в которой была проточная вода, холодная и горячая.

Земли поместья были превосходного качества, там были пахотные земли под пшеницу, которые отдавались в аренду испольщикам, леса и луга, с которых трава продавалась татарам-кочевникам, которые летом пасли там своих коней и кобылиц, молоко которых служило для приготовления кумыса.

Я чуть не забыла о нашей водяной мельнице и последнем немаловажном источнике доходов – о карьерах тесаного камня и известняка, которые арендовал один богатый татарин из Слака: этот мусульманин русифицировал свою фамилию и стал Каримовым, но и, как все его единоверцы, он оставался верным Магомету. Но с православными не было разногласий: их пускали даже в церковь, но туда не пустили бы евреев. В Слаке, имевшем несколько мечетей, был большой рынок, очень популярный среди татар.

Наконец, в Шафранове была медная руда, ее можно было добывать, но мой отец этим не занимался.

Что касается собственно деревни Шафраново, это был довольно большой поселок на выходе из парка с несколькими сотнями жителей – крестьянами, мелкими торговцами или трактирщиками. «Верхушка» была представлена аптекарем, учителем, тремя телеграфистами, начальником вокзала и священником – очень образованным для простого сельского батюшки; у него была жена и дети, потому что, как вам известно, наши православные священники (кроме монахов) женаты. Даже говорят в шутку, что жены священников самые обласканные в мире: действительно, если священник должен быть уже женатым к моменту получения сана, то им запрещено снова жениться, если они потеряют супругу!  Церковь принадлежала, думаю, моим родителям; но я не вижу ее в списке акта о собственности. Она, впрочем, была очень красивой, деревянной, увенчанной чудесной голубой луковицей. Бог знает, что с ней сделали местные большевики… будем надеяться, что они ее не разрушили и что однажды можно будет снова прийти туда помолиться.

Вся деревня, средоточием которой являлась церковь, была совсем новой, потому что Шафраново возникло и развивалось благодаря прокладке железной дороги в сторону Сибири. Я снова вижу, словно я покинула их только вчера, красивые избы, с окнами, обрамленными деревянным кружевом; их садики – эти знаменитые сады, которые только и оставил новый режим несчастным крестьянам для выживания – они исчезали под снегом зимой и полнились цветами, плодами и овощами летом.

Крестьяне носили рубахи, темно-синие или черные поддевки, застегивающиеся сбоку и приталенные; чаще всего они заменяли сапоги обувью, называемой лаптями, которую они плели сами из вымоченной липовой коры. Зимой они надевали валенки, очень теплые и прочные сапоги из войлока. Татар же можно было узнать по их  длинным кафтанам из черной шерсти; их женщины носили на голове платки и желтые платья с ожерельями из серебряных монет. Население, скажу я вам, жило в достатке: обычная пища, конечно, не содержала много мяса, но картошки было много, очень питательная свекла и особенно капуста, эта знаменитая капуста, до которой русские настолько охочи, что делают из нее даже десертные блюда. Русские пьют квас и конечно, водку; татары предпочитают кумыс, сделанный из сброженного кобыльего молока. Все: и русские и татары, пьют очень много чая.

В случае  неурожая выдачей продовольствия занимается староста, то есть глава деревни.

Мы поддерживали с деревней наилучшие отношения; крестьяне были не более революционны, чем слуги в доме; многие, впрочем, имели случай это доказать, пряча у себя помещиков; мой отец сам оставался в Шафранове безо всякого беспокойства до прихода Белой армии.

Случаи, достойные сожаления, происходили по вине чужаков; например, припоминаю, как однажды летней ночью мой отец увидел тень, пытающуюся войти в дом; к счастью, он не спал и, как всегда, не задернул занавесок на своем окне. Он выскочил с револьвером в руках и готовился подстрелить грабителя, целясь в него через сад, когда кухарка повисла у него на руке и помешала ему и, может быть, спасла тем самым ему жизнь, так как в кустах оказалась целая банда сообщников. Наутро расследование не затянулось надолго, потому что было обнаружена фуражка заместителя начальника вокзала, которую этот идиот потерял во время своего бегства. Полиция привела его к отцу, и он бросился ему в ноги, моля о прощении. Папа пожалел беднягу и забрал обратно свою жалобу: это был совсем молодой человек, который наивно признался, что думал, будто у нас мешки набиты золотом!

Однако я много раз говорила о кумысе: надо вам объяснить, из чего же состоял этот замечательный напиток. Генеральша Шафранова создала этот санаторий потому, что в России существует обычай лечить людей, предрасположенных к туберкулезу, с помощью этого напитка, прописывая им курс лечения этим татарским питьем; эта жидкость, кстати, очень приятная на вкус, готовится из кобыльего молока; это сброженное молоко, сбитое в ступах из липы. Этот напиток хорошо утоляет жажду и укрепляет легкие; каждый лечащийся должен выпивать по три четверти литра в день. Его приготовление требует очень большой тщательности; татарин, который отвечал за это (его называли кумысным начальником) был важной особой. Моя мать, как вы догадываетесь, хотя и была совершенно несведуща в приготовлении кумыса, но, тем не менее, пыталась пристально надзирать за работой татарина; в одно прекрасное утро он вышел из терпения и откровенно заявил ей: «Барыня, я больше не хочу работать с тобой; ты воображаешь, что ты в Санкт-Петербурге со своими лакеями! Пришли мне свою кызым (это слово означает «твоя дочь» по-татарски); только с ней я могу найти общий язык; а ты решительно ничего не понимаешь!» Моя бедная мать, конечно, была обижена, но я действительно понимала татарский язык (я даже довольно хорошо говорила на нем) и стала хорошо разбираться в производстве кумыса. Даже до такой степени, что именно мне, пятнадцатилетней девочке, пришлось нести обязанности по приему комиссии Красного Креста, когда она приезжала для инспекции лабораторий.

Летом – а оно там чудесное, намного лучше, чем во Франции, где погода постоянно меняется – приезжали пациенты на курс лечения. Многие из них принадлежали к высшему обществу Санкт-Петербурга и Москвы; Шафраново принимало тогда праздничный вид: проводились балы, концерты, представления, даваемые артистами, приехавшими на курс лечения: давались обеды и угощения. Это было просто волшебно и продолжалось до 15 августа.

После этой даты все становилось намного менее интересным, и я начинала считать дни до нашего отъезда в Москву. Погода быстро становилась пасмурной: подумайте только, первый снег начинает падать с сентября месяца! А я, в противоположность моему отцу, никогда не любила деревенское одиночество, особенно в двух днях с половиной от Москвы на поезде! Ах, этот снег, какой ужас, а грязь, когда случается оттепель!

VI

Воспоминания, воспоминания… 

Да, действительно, лето было приятным. Цветущая природа и отдыхающие вносили оживление, и еще летом было легче встречаться по-соседски с другими местными помещиками. Мы много играли в теннис, и моя мать организовывала роскошные пикники в парке, которые чудесно готовили наши повар и кондитер; эти пикники сервировали на превосходных дамасских скатертях, расстеленных на траве: ничего общего с колбасой-камамбером-красным вином парижан в Венсенском лесу!

Также мы много катались верхом. Мой отец, учивший нас верховой езде, любил маленькую лошадку по имени Мажор и еще свою кобылу Ваську, мой брат садился на своего дорогого Дарлинга, а я на славное животное, называемое Блан-бек (Белая морда) — из-за его масти. Но должна признаться, что мы с ним вдвоем вовсе не составляли пары, достойной выступления на конном конкурсе: моя бедная лошадь спотыкалась и падала на колени без всякого предупреждения, Помню, однажды, когда я галопом прибыла к помещикам-соседям (несомненно, мне хотелось привлечь внимание своим прибытием): я перелетела через голову славного Блан-бека и оказалась на сырой земле клумбы с прекрасными левкоями; можете судить, в каком состоянии было мое красивое белое платье (потому что в те времена молодые девушки ездили верхом только в амазонках); что касается привлечения внимания, то оно действительно было привлечено!

(Странно, поместье Аксеново находилось недалеко от аксаковского Надеждина, и неужели во время поездок к помещикам-соседям, они ни разу не побывали в нем, где жила в то время Ольга Григорьевна Аксакова. Странно, что нет даже упоминания о С.Т.Аксакове, жившем рядом с Аксеновым. Так же странно, что у Чехова нет даже упомииания о семье де Гас, жившей в Покровском рядом с Андреевским санаторием, их дом сгорел только в 1010 году. Антон Павлович не раз был в Воздвиженском храме, в д. Самодуровке. познакомился практически со всем известными в округе людьми – М.Ч.)

Когда родители не видели нас, я брала других лошадей, чтобы вместе с братом присоединиться к джигитам и совершать безумные скачки по лугам. Однажды моя лошадь понесла, я очень испугалась, но вышла из этого испытания с честью. Димитрий, в противоположность мне, был превосходным наездником. Папа был его первым учителем верховой езды, но надо заметить, что ученик намного превзошел учителя; конечно, он обязан был этим своим природным дарованиям, но также и своей дружбе с татарами, с которыми он встречался всегда, когда только мог. У него была настоящая страсть к лошадям; он даже писал – он был также очень одарен как художник – портреты своих любимых лошадей: я бережно храню деревянную шкатулку для рукоделия, подаренную им, крышка которой украшена изображениями голов Дарлинга и Мажора. От дружбы с этими самыми татарами он стал настоящим юным кентавром: на полном галопе ему удавалось перебраться под брюхом на другой бок лошади или же подобрать монетку с земли. Он говорил, что не переносит английского седла и всегда пользовался казачьим, очень похожим на арабское и лучше охватывающим спину лошади.

Надо заметить, что нас очень рано посадили на лошадь, его в пять лет, а меня в десять; обычно мы катались в черкесках, Димитрий — в серой, а я — в красной амазонке, оба —  в белых или черных шапках из длинношерстной монгольской козы; это было очень красиво.

Время от времени мы сопровождали родителей в Уфу, столицу нашей губернии, располагавшуюся примерно в ста двадцати верстах от нашего именья; поезд шел эти  сто двадцать километров три часа, так как останавливался на всех станциях. Уфа была тогда красивым городом; с тех пор, говорят, она очень разрослась благодаря эксплуатации рудных богатств региона и даже нефти. Город построен на горе. Очень большой собор возвышается над ним и кажется, что защищает его; город был окружен прекрасным парком, спускающимся к реке Белой. Рядом с собором находился епископский дворец, а также дворец губернатора. Станция железной дороги была в четырех или пяти верстах от города; туда ездили в карете или в санях в зависимости от сезона, и вид оттуда на город и на дома, расположенные ярусами, был очень живописен. Моя мать телеграфировала в Уфу перед нашим отъездом господину Ревель-Мурозу, французу, женатому на русской (у них была дюжина детей!), который держал превосходный отель «Россия», и он посылал за нами на вокзал свою тройку, запряженную конями в яблоках.

Уфа не была Москвой, конечно, но там были очень хорошие гостиницы: отель «Россия», отель «Сибирь»  или еще «Метрополь»; были еще магазины с широким выбором товаров, даже из-за границы; надо сказать, что в те времена, – которые принято ожесточенно очернять, – в России всего хватало, и жизнь была совсем недорогая.

Губернатором в то время был генерал Башилов; его предшественник был убит нигилистами, о которых я только что упоминала, в публичном саду во время прогулки в окружении своих казаков. В отсутствие генерала Башилова его заменял граф Толстой (вице-губернатора Петра Петровича Толстого позже большевики расстреляют, как заложника – М.Ч.). Также в Уфе, как во всех административных столицах империи, был предводитель дворянства, роль которого в основном заключалась в разрешении споров между землевладельцами.

Те и другие иногда приезжали в Шафраново по приглашению моих родителей или когда на лечение кумысом приезжала важная персона. Помню генерала Башилова у нас дома; он прибыл на поезде, конечно, папа послал красивый экипаж (викторию made in London), чтобы привезти его с вокзала к нам. Этот генерал был утонченнейшим человеком. Во время частного визита, такого, как этот, когда его сопровождали всего лишь четыре или пять адьютантов, не было предусмотрено никаких особых мер по охране; к счастью, в наших деревенских краях нигилистов не было.

Лето было очень оживленным: представьте себе, что когда друзья или родственники приезжали из Москвы или Санкт-Петербурга повидать нас, это не было, как теперь говорят, «на выходные», это длилось неделями: одно из удовольствий жизни, видите ли, заключается в том, чтобы уметь жить не торопясь; теперь же все на бегу, не могут рассмотреть все не спеша, насладиться встречами, что дарит нам жизнь…

Зима? Ладно, я не буду пытаться заставить вас поверить, что я любила зимнее Шафраново: зимой я любила лишь Москву. Но хочу все же заметить, что наши провинциальные российские дома превосходно отапливались; будучи деревянными, они лучше защищали от холода, чем дома из камня, большие фаянсовые печи распространяли жар, а мазута хватало всегда. Никогда мне не было так холодно, как в Париже, когда падает мелкая ледяная морось, пронизывающая до самых костей!

Мы в Шафранове вставали в восемь часов; моя мать требовала, чтобы мы сами убирали свои постели, потом мы должны были заниматься с воспитателем. Я не очень любила это, но мой брат учился прекрасно. Он говорил, например, кроме русского и конечно, французского, очень бегло на немецком; он говорил очень хорошо даже на татарском, который выучил, общаясь со своими друзьями-наездниками. После уроков мы очень много читали, слушали музыку с помощью патефона, который был роскошью в то время. Я занималась вышивкой вместе с матерью, а Димитрий рисованием и живописью.

Но даже в большие морозы у нас было чем заняться на открытом воздухе: например, лыжи, санки или катание в санях. У нас в Шафранове были большие сани, в которые запрягалась тройка. Мы с Димитрием часто совершали прогулки вдвоем: тогда мы брали маленькие сани, в них запрягалась всего одна лошадь, чаще всего правил Димитрий.

Отец с Димитрием часто ходили на охоту, и им случалось подстрелить волка. Зимой иногда эти нежелательные соседи пробирались к жилью; помню, однажды утром мы нашли волчьи следы на террасе вокруг всего дома. В некоторые зимы даже приходилось, когда их стаи становились слишком дерзкими, зажигать костры вокруг птичьего двора, потому что у нас было довольно большое гусиное стадо, а волки очень охочи до гусятины. Но должна вам сказать, что я хоть и часто слышала разговоры о волках и их злодеяниях и боялась встречи с ними, но никогда в жизни их не видела;  что касается медведей, то я тоже их видела только у циркачей, хорошо дрессированных и в крепких намордниках. Как же она было хороша, наша Россия! Но, однако, теперь я не хотела бы вернуться туда; думаю, я плакала бы все время…

VII

Москва

Так как мы с Димитрием стали уже большими, родители решили, к моей огромной радости, что отныне мы будем проводить зиму в Москве. Мой брат наверняка предпочел бы продолжать жить среди своих татар, тем более, что жизнь в столице  должна была стать для него лицейской жизнью.

Мой отец продолжал проводить большую часть зимы в Шафранове; мы с матерью устроились в квартире на Остоженке, рядом с собором Христа Спасителя, этой чудесной церковью, которую Сталин приказал уничтожить из ненависти к нашей религии. Мы возвращались в Шафраново только на Рождественские праздники и, конечно, на лето. Мы с Димитрием были крещены по православному обычаю и воспитаны в православной религии. Разница в вероисповедании наших родителей никогда не вызывала ни малейших разногласий между ними: когда папа бывал в Москве, он ходил к мессе во французский храм Святого Людовика или в один из католических храмов города, и иногда мы сопровождали его, но чаще всего он сам ходил с нами на православную службу. Я тоже всегда думала, что не надо придавать слишком большое значение этим разногласиям служителей церкви: они имеют столь малое значение, если подумать, что католики и православные верят в одни и те же истины, но выражают их по-разному в соответствии со своими традициями… Я причащаюсь, когда присутствую на римской мессе, а в русской церкви мы молимся за Жан-Поля II, которым я восхищаюсь; может, вы знаете, что он поляк, но отец его был офицером в австрийской армии; мы, русские, правда, не очень любим поляков.

Но вернемся в Москву; я уже говорила, что этот город остался для меня самым красивым в мире. Говорят, теперь он стал неузнаваем, потому что Советы разрушили огромное количество памятников, снесли старые кварталы таких живописных деревянных домов, где билось сердце старой России; они проложили большие проспекты и построили небоскребы, пытаясь подражать Нью-Йорку. Вдобавок к этому, теперь там холоднее, чем раньше, потому что они прорыли канал, соединяющий Москву-реку с Волгой, и таким образом разрушили более мягкий микроклимат, которым город славился раньше. В мое время я никогда не слышала о таких температурах как – 30° или – 35°, как теперь объявляют.

Город содержался очень хорошо, снег убирали каждый день, и после любой метели можно было ездить безо всяких затруднений. Дома были очень удобными, с калориферами и двойными рамами. По некоторым аспектам мы тогда даже обгоняли Францию, например, по освещению электричеством или по телефонам: в Москве у многих был телефон, по крайней мере, один аппарат на всех жильцов в каждом доме. Страна быстро развивалась, и самые серьезные экономисты говорили, что через пятьдесят лет мы перегоним Соединенные Штаты.

Мне часто говорят: «Но народ был так несчастен!» Конечно, были бедные, но в то время было больше благотворительности, чем в наши дни; большой проблемой, думаю, было жилье из-за слишком быстрого роста городского населения, вызванного индустриализацией; но в любом случае, все ели досыта, даже самые бедные, и не было очередей перед магазинами, как сегодня. Знаете ли вы, что система социального страхования была создана Николаем II еще в 1912, намного раньше, чем во Франции, и что смертная казнь в России была уже давно под запретом; сам президент Соединенных Штатов говорил: «Ваш император издал законодательство о труде, превосходящее даже те законодательства, которыми так гордятся демократические страны в настоящее время…»

Говорят, что низшие классы специально держали в полном невежестве, но  тогда как вы объясните закон 1908 года, который делал обязательным начальное образование и подразумевал огромные расходы правительства на образование? Бюджет народного образования вырос с сорока до четырехсот миллионов рублей золотом в течение царствования Николая II, и, когда разразилась революция, 86 процентов молодежи умели читать и писать.

Истина в том, что Император, с помощью замечательных министров предпринял огромные реформы; благодаря его суверенной власти страна шла гигантскими шагами к прогрессу, к благоденствию для всех, а особенно бедных: такой великий верующий, как Император, знал, что бедные придут раньше нас в Царствие Небесное.

Но эта реалистичная и такая благородная политика оставалась, прежде всего,  христианской и самодержавной; именно это выводило из себя представителей атеистической интеллигенции и особенно революционеров, потому что они понимали, что России не понадобятся их теории классовой ненависти. Целью их действий было помешать правительству в осуществлении реформ, а не содействовать счастью народа, на которое им было совершенно наплевать. Убийство Александра II, который в 1861 году упразднил крепостное право и телесные наказания и готовился принять конституцию, прекрасно показывает, что это были за люди. Покушения не прекращались, это делалось для того, чтобы напугать людей и толкнуть правительство на жестокие действия, в которых потом его же можно будет обвинить. Я знаю, что после убийства Александра II в 1881 году дом моего деда, бывшего его близким соратником, был под охраной полиции в течение нескольких месяцев. Как сказал Пушкин про всех этих негодяев, которые происходили чаще из среды студентов-нигилистов и даже из аристократии, чем из народа: «Они ценят свою жизнь на копейку, а жизнь других на грош»…

К несчастью, знаменитая имперская Дума (палата депутатов) вместо того, чтобы помогать Императору, лишь неуклюже поддерживала либеральные идеи, которые, может быть, были хороши в Англии, но оказались катастрофой для нас. Богу не было угодно после отречения Николая II защитить Россию от этого дурака Керенского, который открыл, даже не отдавая себе в этом отчета, ворота большевикам, затем сбежал (переодетый, кажется, медсестрой или матросом), когда разразилась катастрофа.

Страна знала настоящий покой только во время правления Александра III, это было, наверное, самое счастливое время для России.

Помню, как разгневался однажды мой отец в поезде (вижу его как сейчас, это было между Уфой и Шафрановым) на группу студентов, критикующих правительство и обменивающихся между собой всякими революционными лозунгами. Потеряв терпенье, он сказал им: «Вы никогда не выезжали из России, вам бы поехать посмотреть, что творится в республиканских странах, и вы увидите, что люди там менее свободны, чем под властью царя».

Это правда, что свобода в России была реальной; например, были «левые» газеты, в то время как сегодня в России выходят только коммунистические издания! Вы могли говорить все, что вам вздумается! Надо заметить, что полиция была очень неуклюжа, полицейские были весьма безмятежны и часто даже коррумпированы, а Император был добрым до безволия…

Но теперь во Франции все знают, хотя многие долго затыкали уши, чтобы не слышать, что в нашей бедной России существуют бесчисленные огромные концентрационные лагеря и что жизнь там хуже, чем у римских рабов в древности. Но известно ли, что знаменитая Петропавловская крепость-тюрьма имела отопление и ковры? Что революционеры, осужденные на поднадзорное поселение в Сибири, в случае бедности получали пособие от администрации, что знаменитый Ленин, например, жил в Сибири в частном доме, получал пособие, получал русские и иностранные газеты, ходил на охоту с ружьем и являлся в полицию только один раз в неделю? Это так далеко от жизни Ивана Денисовича!

Наконец, много говорят о Польше, стонавшей под русским сапогом. Да, эта страна была насильно аннексирована империей, – и поляки никогда не простили этого Станиславу Понятовскому, своему последнему королю, который принес их в жертву Екатерине II за то, чтобы побыть ее любовником какое-то время. Поляки — страстные католики и патриоты: союз их родины с Россией не мог быть счастливым, но если попытки восстания были довольно жестоко подавлены, страна никогда не подвергалась «правильной вырубке», как это происходит при Советах в наши дни. Поляки, очень гордые и часто задиристые, страдали из-за потери своей независимости: однажды моя мать встретила в салоне одного министра в Санкт-Петербурге благородную даму, ожидавшую, как и она, аудиенции, и одетую во все черное. Мама подумала, что должна осведомиться о том, какое же горе ее постигло. Дама ответила: «Я полька; позвольте же мне носить траур по моей родине»…

Но вернемся к нашим счастливым дням в Москве. Московское общество очень отличалось от питерского: насколько в Москве жили широко и гостеприимно, настолько в Санкт-Петербурге царили снобизм, желание пустить пыль в глаза, стремление жить выше своих возможностей: хрусталь и фарфор были восхитительны, но сколь же мало было в этой посуде для утоления аппетита гостей!

Помню, однажды был большой прием у графини Т., на котором обещала быть вдовствующая императрица Мария Федоровна: было два буфета, один с омарами в салоне второго этажа и другой, из экономии, с раками, в буфетах первого этажа… И вот Мария Федоровна, которая любила молодежь, решает остаться на первом! Посудите о позоре хозяев дома! Не было ничего более странного и забавного, чем встреча двух светских дам из обеих столиц: улыбки и комплименты были полны коварства.

Не проходило почти ни одного дня, чтобы мы не сходили в Большой повидать дядю Петра и его семью, а когда моя мать возвращалась в Шафраново, я полностью переселялась к ним. Дядя Петр обожал меня и водил везде с собой. Помню, как он говорил моей матери: «Послушай, Вера, отдай мне Ирину на совсем». Его дочери были еще слишком маленькими, чтобы сопровождать его и выходили со своей гувернанткой или оставались во французском пансионате. Впрочем, если Вера была тихой и просто прелестной блондинкой, Тамара, старшая, брюнетка, была гневливой и неприятной. Однажды мне даже пришлось дать ей пощечину.

Тете Наде, их матери, могло быть от 35 до 38 лет. Это была женщина исключительной кротости, но довольно флегматичная; она обожала животных, в частности, все восхищались ее роскошными персидскими кошками и двумя большими сеттерами, которые так же, как хозяйка, почти не покидали салонных подушек. Тетя Надя редко выходила из дому, ведь ее салон был местом встречи многочисленных друзей, потому что в те благословенные времена мы каждый день часами занимались тем, что отдавали друг другу визиты. Самовары не остывали. Самым постоянным из ее визитеров был брат ее мужа Корзинкин, владелец большой мануфактуры. Я узнала, что после революции бедняга, который и не подумал бежать за границу, стал шофером грузовика.

Другим визитером, самым забавным, был большой оригинал господин Бастанжагу, богатейший грек, матерью его была француженка, и он превосходно говорил на французском. Впрочем, все представители высшего общества бегло говорили на английском и французском, даже если им не удавалось избавиться от акцента, впрочем, очаровательного. Он был владельцем табачной мануфактуры «Ира». Этот  старый холостяк, всегда пребывавший в хорошем настроении, постоянно торчал у Переяславльцевых. Он тоже поддразнивал тетю Надю. «Надя Сергеевна, вы как ваши кошки, роскошное животное!» — говорил он притворно церемониальным тоном. Его кучер, который во время визитов своего хозяина любезничал в буфетной с горничными, говорил: «Хозяин не хочет отсюда уходить с тех пор, как здесь появилась юная барышня!» Не знаю, была ли я причиной его визитов; но вспоминаю в связи с кучером, что сев в экипаж, Бастанжагу никогда не говорил кучеру, куда ехать, а указывал, куда повернуть во время пути, похлопывая тростью по левому или правому плечу. По Москве ездил в двухместных санях с волчьими или лисьими полостями, но без грелок.

В революционные времена моя тетя и ее дочери укрылись у него, но его особняк был вскоре реквизирован. Они перебрались тогда на маленькую дачу, которую некогда занимал Пушкин, она все еще существует на улице Карла  Маркса и, должно быть, находится под защитой государства как историческое наследие; в конце концов их оказалось четырнадцать человек в четырех комнатах, они узнали самую ужасную нищету и меняли украшения и безделушки на еду. Бедный Бастанжагу сошел с ума.

Самым блестящим из завсегдатаев на Петровской улице был его Императорское Высочество великий князь Димитрий, сын великого князя Павла. В то время он был совсем еще юн и совершенно очарователен. Задумчивые глаза этого элегантного высокого породистого юноши покоряли всех, кто знал его. Он служил в конной гвардии. Позже он был сослан в связи с делом об убийстве Распутина, в котором он принял участие вместе с известным князем Юсуповым, и умер в швейцарском Давосе. Он был очень привязан к моему дяде и часто приходил без предупреждения. Я тоже, впрочем, заходила к дяде без предупреждения, и скажу вам, что в первый раз, когда увидела великого князя Димитрия, ситуация чуть не обернулась для меня большим конфузом. Вот как было дело: мы должны были пойти в театр, я одевалась, но мне никак не удавалось застегнуть платье. Вместо того, чтобы попросить горничную или тетю, я как дурочка бегу в кабинет дяди. Представьте мое положение, когда я оказалась лицом к лицу с племянником самого Императора! Правда, я довольно ловко выпуталась с помощью реверанса и вышла, пятясь назад, что как раз соответствовало протоколу, и он не смог заметить моего расстегнутого платья. Мне было едва ли больше пятнадцати лет в то время. Самое забавное, что в этот момент великий князь как раз рассматривал мою фотографию, стоявшую на письменном столе дяди: это была работа первого московского фотографа, и спрашивал, чей это «восхитительный портрет?».

Мы часто ходили в театр. Конечно, служебное положение моего дяди делало это чрезвычайно легким делом. Я обожала оперу, и с восхищением вспоминаю «Фауста», «Миньону», «Травиату», «Евгения Онегина», «Бориса Годунова» или «Демона» Лермонтова, или «Русалку» Пушкина, «Пиковую даму» и так далее…

После спектакля мы ехали ужинать в модные рестораны, например, в «Яр», который был так красив в вечерних огнях со своей ливрейной прислугой и цыганским оркестром в живописных костюмах.

Дядя повел нас однажды даже на бал-маскарад в опере во время карнавала.  Надо сказать, что моя мать была в этот момент в Шафранове, иначе этого она точно не разрешила бы. Но я думаю, что она об этом никогда ничего не узнала, или же узнала, но намного позже.

Я пользовалась присутствием моих кузенов Потаповых у моих дяди и тети для того, чтобы разучить танцевальные па, и первый бал, где я танцевала, был в 1913 году в дворянском лицее, где кузены Потаповы были на пансионе. Правда, я еще не очень хорошо танцевала, но они тоже, эти милые гимназисты, еще такие неловкие в своих красивых темно-серых мундирах с серебряными галунами, высокие  жесткие воротники которых так мучили их, так же, как их белые перчатки, которые они стягивали, чтобы взять пирожное, и вновь натягивали, чтобы кружить свою партнершу. Что же мы танцевали? Конечно же, вальс! Касаясь друг друга кончиками пальцев… в перчатках! Мазурку, па-де-катр, падеспань, кадриль  (ну да, и это намного элегантнее, чем нынешние американские танцы!) – а еще венгерку… и нам было очень весело.

Но самым прекрасным вечером в моей жизни был дворянский бал, который давался один раз в четыре года (самым лучшим без сомнения был последний) в Дворянском собрании, чудесном дворце с роскошными салонами и огромным бальным залом, окруженном высокими греческими колоннами; сегодня, как мне сказали, там Дом профсоюзов: атмосфера там, должно быть, совсем другая.

Мой дядя – потому что именно он занимался всем, его жена склонна была сваливать на него управление большими и малыми делами — заказал мне платье у одной из лучших московских портних. По этикету на этом официальном балу все женщины без исключения должны были быть в белых платьях с широкой красной лентой в виде перевязи. Мое было вышито серебром и жемчугами, и я помню свою радость, когда смотрелась в зеркало после того, как меня кончили одевать и причесывать.

Это было волшебное зрелище – бал, блистающий светом хрустальных люстр и бриллиантов на белых платьях дам!

Мужчины же были в парадных мундирах, а гражданские во фраках. Кто же не помнит эти чудесные стянутые ремнями мундиры начала века! Какими элегантными были тогда эти молодые люди!

Предводитель московского дворянства Самарин стоял на входе в салон и дарил цветы дамам. К всеобщему разочарованию, увы, Император, который обычно возглавлял этот праздник, не смог прийти, так как Императрица была больна. Обычно он открывал бал. Однажды он пригласил на танец тетю Надя (очень оробевшую).

Николая II в России очень любили. Люди почитали его как представителя Бога на земле. Те, кто, как мои дядья, имел возможность часто общаться с ним, знали, насколько этот человек принимал близко к сердцу величие своей страны и счастье тех, чьей судьбой Провидение доверило ему управлять. Сколько глупостей только не рассказывали про него! На самом деле это был очень добрый, умный и широко образованный человек, особенно в области юриспруденции и языков. Он бегло говорил на иностранных языках, был одарен удивительной памятью.

Но то, что было для обыкновенного человека достоинством, для Николая  II было недостатком: я говорю о его исключительном смирении: царь-самодержец всея Руси бежал всякого блеска, который вызывает восхищение толпы, восхвалений, случаев «показаться». Для нас, французов, невозможно удержаться от сравнения его с Людовиком XVI: тот и другой были умны и образованны, бесконечно преданы своему народу и оба погибли как мученики, простив тем, кто принес их в жертву.

Действительно, преобладающей чертой характера Императора была его доброта. Он очень дорожил своей семьей. Он и Императрица Александра (которая, надо сказать, не была им любима) виноваты лишь в том, что скрывались от любви своего народа.

Одна история, прямо касающаяся моих родственников, покажет вам полную такта любезность Николая II. В нашей семье хранилось множество сувениров, подаренных императорской семьей, но ни один из них не был так дорог моему дяде Петру, как золотой кубок, изображающий шлем конногвардейца. Вот как он ему достался: праздником дядиного полка было 25 марта, и Николай II всегда присутствовал на ужине. Однажды, заметив, что дядя чем-то озабочен, Его Величество спросил ему: «Петр Андреевич, что с вами?» «Государь, – признался дядя, – у меня просто болит голова…» «Ладно, выпьем рюмочку, — сказал Император и протянул ему кубок. — И в память о нашей встрече я хочу, чтобы вы взяли этот кубок». Это была драгоценность – дядя Петр хотел оставить его в наследство моему брату. Что стало сейчас с этими реликвиями? Украшают ли они какой-нибудь музей, как та статуя, которую моя кузина Вера обнаружила в Третьяковской галерее? Или он стоит в роскошном жилище какого-нибудь нового хозяина России? «Михрютки», должно быть, не стеснялись воровать то, что им нравилось… Среди подарков, сделанных нам великими князьями, был также очень красивый серебряный сервиз для кваса: это были широкие кубки, инкрустированные поделочными камнями в ювелирном стиле времен Ивана Грозного.

VIII

Лето 1914 года

Мы праздновали Пасху в Москве. Для православных Пасха – самый великий праздник в году; это великий знак искупления наших грехов смертью и воскрешением Господа нашего Иисуса Христа. Весь смысл надежды человеческой заключен в этом, и в этот день красят и украшают разными цветами яйца, символ воскрешения жизни. Эти яйца дарят друзьям, несут на кладбища на могилы своих близких, которые ждут воскрешения в судный день. Дома каждый готовит пасхальный творог, пасху (творог, масло, сметана, сахар, яичные желтки, ваниль или сухофрукты) в форме пирамиды, со знаком православного креста и буквами Х.В. «Христос Воскресе». И этими словами «Христос Воскресе» люди приветствуют в пасхальное утро друг друга, целуясь и отвечая «Воистину Воскресе».

Несколькими днями раньше, словно сама природа присоединялась к радости Воскресения, лед на Москве-реке лопнул с пушечным грохотом, вызвав всенародное веселье.

Но самое замечательное —  в полночь накануне Страстной субботы колокола всех московских церквей начинали перезвон. Первым был Василий Блаженный, чудесная церковь в стиле барокко на Красной площади или «Красивой площади», потому что в русском языке одно и то же слово обозначает и «красивый» и «красный» (Советы и их знамя не имеют ничего общего с этим). Самая красивая служба была в Кремле.

Православная Пасха 1914 года выпала на 6 апреля в России, а для католиков на 19 апреля.

Известно, что Православная церковь оставила юлианский календарь, в то время как страны, находящиеся в подчинении Рима, приняли в XVI веке грегорианский календарь. В результате Россия (а сегодня Православная церковь) в летоисчислении опаздывает от Запада на 12 дней; например, в моих документах записано, что я родилась 12-24 сентября: это означает, что в России было  12 число, в то время как во Франции было уже 24; мне каждый раз очень трудно объяснять это, когда я иду в какой-нибудь отдел парижской администрации.

Школьные каникулы в России должны были начаться 15 мая. Мы с братом провели несколько недель в Пикроски, где у дяди Петра с семьей была дача, потом мы сели на поезд и поехали к родителям в Шафраново. Дядя Петр, тетя Надя и мои кузины должны были присоединиться к нам позже.

Именно там мы узнаем об убийстве в Сараеве, потом о страшной цепочке объявлений войны, с которых начнется Первая мировая война, она споет отходную Европе, а в России начнутся мучения миллионов невинных жертв.

Никто, по правде сказать, не мог тогда предполагать, что восхитительная русская армия, знаменитый «каток», была гигантом на глиняных ногах, ослабленным подрывной революционной деятельностью. Император, глубоко мирный человек, делал все, чтобы поддержать мир: в 1898 году он адресовал всем правительствам дипломатическую ноту с предложением ограничения вооружений и создания международного трибунала для мирного урегулирования конфликтов. Именно Николаю II мы обязаны идеей, по которой позже был создан Гаагский международный трибунал.

Когда 30 июля 1914 года Сазонов, его министр иностранных дел, попросил объявить мобилизацию, Император сказал: «Но это ведь значит: послать на смерть тысячи молодых жизней».

Однако в соответствии с международными договорами с другими странами, в частности с Францией, мобилизация была объявлена. И она была проведена с большим энтузиазмом. Вижу как сейчас военные поезда, которые останавливались на нашей маленькой станции Шафраново; это были полки из Сибири, и население встречало их овациями. Мы несли им напитки, фрукты из сада – особенно яблоки, которых у нас уродилось в изобилии, потому что весна было ранней. Все были убеждены, что Россия одержит победу и раздавит эту Германию, которую никто не любил. Только в 1916 году оказалось, что все идет не так; а ведь начиналось со взятия Львова, принадлежавшего до этого Австрии, что убедило нас в скорой победе.

Наши родители доверили меня и брата дяде и тете, торопившимся в Москву из-за войны; дядя Петр должен был принимать там Императрицу, которая должна была приехать с визитом в Красный Крест. А для нас после 15 августа было начало учебного года.

Мы сели на поезд до Самары, пересели там на пароход компании «Самолет», идущий по Волге. Это был белый пароход с большим водяным колесом. Мы плыли до Нижнего Новгорода. Нужно было, по крайней мере, два дня, чтобы совершить это путешествие на этом исключительно комфортабельном пароходе (электричество, в каждой каюте ванная комната и прочее, очень хороший ресторан и салон). Мы получили огромное удовольствие от этого путешествия. Река огромная, величественная, достигает местами нескольких километров в ширину и производит ошеломляющее впечатление силы и спокойствия, в чем-то соответствующих образу Империи, сложившемуся в нашем сознании. Мы то любовались степью, плоской, бесконечно простирающейся за прибрежными ивами, то встречались с другими кораблями, пассажирскими или грузовыми, или с этими бесконечными плотами из бревен, достигающими иногда в длину нескольких сотен метров, которые тащили за собой буксирные суда, и мы развлекались тем, что наблюдали в бинокли дяди Петра за жизнью на борту этих странных судов, за играми детей речников, гоняющихся друг за другом, ловко прыгая по бревнам плотов, за собаками, за курами, которые, казалось, чувствовали себя на плотах лучше, чем куры возле изб на суше. Люди приветливо махали нам, когда наш пароход проходил мимо них. Вечером, когда по воде далеко слышно, мы слушали протяжные песни речников и звонкие звуки их балалаек.

Часто говорят об эпохе  «сладкой жизни», которую познала Франция в XVIII веке. Мне кажется, что можно было бы так сказать и о России XX века до четырнадцатого года. Странно, но выходит, люди так уж устроены: не умеют наслаждаться благополучием, и от счастья утомляются быстрее, чем от несчастья, и оба этих счастливых периода для обеих стран закончились кровавой баней…

Для многих, знаю, волжские речники – это каторжники в цепях, воспетые в песне, впрочем, прекрасной. Нужно ли еще раз напоминать, что тот, кто воображает несчастных бурлаков, тянущих под кнутом караваны судов на русских реках, ошибается! Я же сохранила в своем сердце воспоминание о них, как о счастливых людях, даже если их труд был, несомненно, очень тяжелым.

Волга – это великая русская река, которую русские любят и почитают, как дорогое существо, мощное, как огромная империя, которую она орошает, и она одна из главных ее артерий длиной в 4000 километров. Местами она широка, словно морской пролив, и береговые пейзажи ее очень разнообразны: то это степи, то леса, то горы. В ней отражаются краснокирпичные стены кремлей и бесчисленные золоченые купола церквей богатых купеческих городов.

Если бы вместо того, чтобы подниматься по реке, мы спустились бы из Самары к Каспийскому морю, нам бы пришлось пересечь эти бескрайние степи, заселение которых немецкими переселенцами было предпринято в XVIII веке при царствовании императрицы Екатерины князем Потемкиным, ее министром и «наперсником». Все помнят о том, как ловко «наперсник» обманул ее, поставив по берегам реки картонные деревни, производившие издали весьма приятное впечатление, когда Екатерина Великая со своим двором спускалась по Волге. Каждый вечер декорации, перед которыми она уже проплыла днем, разбирали и собирали их немного дальше по пути следования Императрицы. За ними перевозили на телегах и первых переселенцев, для того чтобы оживить берега и криками приветствовать государыню. По крайней мере, так рассказывают об этом. Даже если это и неправда, но придумано хорошо!

Но те деревни и города, которые видели мы, существовали в действительности, и когда «Самолет» приставал к берегу, мы наблюдали за суетой простолюдинов и торговцев, загружающих на борт товары и корзины с фруктами: ташкентские дыни, арбузы (лучшие из Астрахани), но особенно вишни и клубнику; купцы садились на пароход до Нижнего Новгорода. В общем шуме сливалось все: крики, ругань, прощальные восклицания. Зрелище было самым оживленным.

Немного дальше Самары мы прошли мимо Жигулевских гор, подступающих к Волге по ее западному берегу. А с левой стороны простираются степи. Жигулевские горы особенно удивительны, потому что ветры и эрозия  придали скалам фантастические формы заброшенных замков, статуй, драконьих голов или алебастровых ваз, выступающих из сосновых и березовых рощ. Потом Волга расширяется, местами до размеров настоящего морского залива.

Мы проплыли, не сходя с парохода, Ставрополь — крепость на холме, город, некогда построенный крещенными калмыками, потом Симбирск, расположенный частью на горе, частью на равнине, замечательный своими куполами, террасами по склонам, своими монастырями, окруженными садами.

После Симбирска ложе Волги расширяется, и она течет по степи, растекается, образуя многочисленные острова и рукава. Берега славятся своими соловьями, и каждый вечер мы пытались их услышать. Но безуспешно, так как, по объяснению капитана парохода, в августе у соловьев много хлопот с птенцами и им некогда петь. Но мы надеялись услышать какого-нибудь холостяка, все еще ищущего возлюбленную!

Приток Волги Кама впечатляет своей величиной. Эта река, текущая от Уральских гор через татарские края, была тем путем, по которому в Россию доставлялась большая часть товаров из Сибири: медь, железо, драгоценные металлы, меха шли из глубин Азии, сначала караванами, потом кораблями по Каме, затем по Волге до рынка в Нижнем Новгороде, пока не была построена Транссибирская железнодорожная магистраль.

Мы провели несколько часов в Казани: у русских это название  вызывает в памяти великую победу Ивана Грозного над татарами в 1552 году, победу христиан над ханами Золотой Орды – такую же, как для испанцев взятие Гренады, и мой дядя очень хотел показать нам это историческое место. Город расположен в нескольких верстах от Волги (6 км). Его население в большинстве представлено татарами, и эти татары были покорены в 1237 году монголами Чингиз-хана, которые, как вам известно, зашли затем довольно далеко в Европу, до Польши и Венгрии. Они даже подступали под стены Вены.

Взятие Казани Иваном Грозным представляется чем-то вроде чуда, потому что гарнизон, состоявший из 30000 фанатичных мусульман, защищался в течение нескольких недель, и город был взят только в день Успенья Богородицы. Поэтому Казанская икона Богородицы столь почитаема в России. Я помню свое посещение в Санкт-Петербурге прекрасного собора, посвященного ей, напоминающего своей полукруглой греческой колоннадой собор Святого Петра в Риме. Это самое прекрасное здание Невского проспекта. Кажется, Советы устроили в нем музей атеизма, но я знаю, что многие жители Санкт-Петербурга, проходя мимо этого оскверненного храма, молят Пресвятую Деву спасти бедную Россию, как раньше она позволила отнять у неверных Казань. Иногда можно даже увидеть группы молодых людей, которые осмеливаются петь религиозные гимны перед собором, чему однажды в день Успенья Богородицы в 1972 году был свидетелем мой племянник.

Стены Казани во времена татар были деревянными, но Иван Грозный повелел заменить их каменными, образующими современный Кремль, который мы и посетили.

После Казани Волга, по которой мы плыли вначале с юга на север, поворачивает под прямым углом к западу, и мы, снова пустившись в путь, успели увидеть закат солнца на реке, воспетый столькими поэтами и воспроизведенный столькими живописцами.

Утром мы прибыли в Нижний Новгород. Город, которому новые хозяева России вздумали дать имя Горького, является также одним из самых древних исторических городов Империи. У его Кремля тринадцать башен, а в его соборе погребены его древние князья. Город стоит на правом берегу Волги, на слиянии с Окой. Значение и богатство Нижнего – это результат его исторической роли торгового перекрестка между христианским Западом и азиатским Востоком. Там каждый год проходила самая большая ярмарка, которую только можно вообразить: подумайте только, Нижегородская ярмарка простиралась на 12 километров, из города на нее можно было попасть по большому мосту через Оку, застроенному торговыми лавками.

Нам повезло, мы попали в самый разгар этой ярмарки, которая открывалась после больших религиозных церемоний, думаю, это было 15 июля. Зрелище огромных сооружений, зданий, складов, над которыми на тысячах мачт реяли флаги и хоругви, было невероятным. Мы лишь быстро пробежались по рядам лавок, в толчее фургонов, телег, лошадей, зевак: в этой суматохе соседствовали русские мундиры, крестьянские наряды, татарские, армянские, турецкие, персидские одежды. Китайские торговцы со своими длинными косами нас очень позабавили. Наш современный мир, стандартно одетый в костюм или в джинсы, потерял живописность этих толп…

Здесь можно было найти все, что производит природа или человеческий труд: огромные количества чая, пшеницы, риса, крымских вин, меда, воска, шелковых, шерстяных, хлопковых тканей, тысячи восточных ковров, которые сегодня стоили бы целые состояния, китайский фарфор, нефрит, слоновая кость или драгоценные камни из Сибири, железо, свинец, драгоценные металлы в слитках или в изделиях, даже кораллы и разные  игрушки, от которых нам, детям, было трудно оторваться. Помню, что в одной сувенирной лавочке я подарила брату чудесный перочинный ножичек с перламутровой ручкой. По традиции (и больше для смеха, чем из суеверия, потому что я совершенно не верю в это) я потребовала от него монетку, для того чтобы отвести беду, когда дарят нож! Но у него не было карманных денег, но это не отразилось на наших отношениях, мы на всю жизнь остались добрыми друзьями!

Вечером мы просто рухнули на полки спального вагона и после всего лишь одной ночи пути утром прибыли в Москву на Курский вокзал.

Императрицу в Красном Кресте ждали через несколько дней: у дяди Петра хватило времени лишь на то, чтобы проверить подготовку к приему государыни: бедняжку, увы, очень плохо приняли, потому что хорошо срежиссированная пропаганда сделала ее очень непопулярной, главным образом напирали на то, что она была урожденной немецкой княжной, в то время как она стала в душе совсем русской. Ее считали высокомерной и чрезмерно гордой, тогда как она была лишь робкой и сверхчувствительной, цепенеющей от сознания того, что ее не любят; она прибегала к мистицизму и благочестию, которые сделали ее жертвой шарлатанов… Сколько низкой клеветы пускали о ней из-за этого Распутина, который злоупотребил ее расположением, потому что – и это правда – только ему одному удавалось останавливать приступы гемофилии у маленького царевича.

Тетя Надя тоже работала в Красном Кресте, потому что, увы, несмотря на многочисленные победы, вначале одержанные русской армией над Германией и Австрией, в госпитали прибывало очень много раненых. Мои родители тоже подарили сорок кроватей военным госпиталям, и я храню медаль русского госпиталя Ея Величества вдовствующей императрицы Марии Федоровны для раненых французских солдат 1914-1915 годов.

IX

Время слез

Только в феврале 1915 года, после поражения под Ангустово, стало ясно, что шансов победить в войне все меньше. Германо-австрийские войска, вначале отступавшие перед нашими, теперь брали верх.

Этой тяжелой зимой русские войска страдали от плохого снабжения продовольствием, обмундированием, из-за нерегулярных поставок боеприпасов… Надо сказать, что было много коррупции и бюрократической халатности и, может быть, была и измена… Известен восхитительный патриотизм русских, но в таких условиях политическая пропаганда доконала наших несчастных солдат. Из-за отсутствия боеприпасов погибали и калечились целыми полками.

Начали говорить об измене, одни обвиняли многочисленных немцев, живших в России, некоторые нападали, как я уже рассказывала, на Императрицу, хотя она сама ужасно боялась семейства Гогенцоллернов, особенно кайзера Вильгельма II.

Большевистская пропаганда – вполне возможно, что на деньги, которыми их снабжала Германия – наводняла траншеи, университеты, заводы листовками, требующими мира и отречения Императора. Скажу также, что непрерывная и неудачная смена министров больше дезорганизовывала страну, чем улучшала ситуацию. Вся страна теряла доверие к правительству.

Дядя Петр не увидит краха своей несчастной страны: назначенный Николаем II в генералы и военным комендантом Кремля, он умрет в марте 1915 года, унесенный невероятно жестоким раком, даже не успев вступить в столь высокую должность, доверенную ему Императором. Мы ходили навещать его каждый день в знаменитую клинику Морозова, расположенную рядом с Новодевичьим монастырем. Его похороны состоялись в Малодимитриевской церкви рядом с Алексеевским кладбищем, в присутствии всего высшего света и высших чинов Москвы. После его смерти тетя Надя, мои кузины, персидские кошки, собаки, птицы и прочее заняли апартаменты в «Метрополе»; здесь их и застала революция восемнадцать месяцев спустя.

Ситуация в течение этих месяцев только ухудшалась. Убийство Распутина князем Юсуповым и великим князем Дмитрием (тем, что приходил в тот раз к моему дяде) имело огромный резонанс: считали, что правительство, освободившись от губительного влияния, которое Распутин оказывал на государя, сможет выправить ситуацию. Помню, что мы узнали эту новость в Шафранове, куда вернулись на Рождественские каникулы, но нам, напротив, казалось и мы явственно это ощущали, что отныне в этой когда-то непобедимой Империи все скоро начнет окончательно рушиться.

В Петербурге вдруг стало не хватать хлеба; население начало выходить с манифестациями на улицы; провокаторы открыто подготавливали бунт. Оружейные заводы Путилова забастовали, парализуя армию, которая ждала весны, чтобы начать контрнаступление. Москва подвергалась меньшим испытаниям, чем столица, и я не помню больших выступлений, но, вернувшись в Шафраново с началом Рождественских праздников, мы там и остались для пущей безопасности.

И вот в таких обстоятельствах разразился этот ужасный удар грома, которым явилось отречение от трона Николая II, принужденного к этому решению всем кланом либералов, председателем Думы Родзянко, генералом Рузским и прочими, которые в своей нелепой гордыне воображали, что республика, управлять которой будут они, спасет Россию.

Император отрекся в пользу своего брата, великого князя Михаила, не желая рисковать и расставаться с царевичем, пораженным неизлечимой гемофилией, доставшейся ему в наследство от королевы Виктории, бабушки Императрицы. Но великий князь Михаил не захотел взваливать на себя груз Империи. Но позже революционеры его тоже убили, несомненно, в знак благодарности!

Народ горевал; крестьяне любили своего Императора, которого они называли «царь-батюшка». Это была большая беда для всей России, только, кажется, студенты и приветствовали бурно эту новость, конечно, не представляя себе, что многие из них потом узнают тюрьмы и концлагеря по милости тех, кого они так горячо поддерживали. А газеты писали о бескровной революции, писали, что Дума все устроит, что война закончится.

Всем известно, каким оказалось жалкое правительство презренного Керенского, этого болтливого и тщеславного адвоката, который кончил тем, что сбежал, уступив место Ленину, который приехал  в Россию благодаря вероломству германского правительства, которое желало покончить с восточным фронтом, чтобы освободить силы для победы над Францией; известно, что главным аргументом Ленина для привлечения низших классов было обещание немедленного мира.

Мы с Димитрием оставались в Шафранове всю весну 1917 года, потому что родители боялись московских беспорядков. Впрочем, даже в деревне вскоре стало небезопасно: например, в четырнадцати километрах от нас жена депутата Жданова была убита грабителями. Моя мать отправила телеграмму в посольство Франции в Петербурге, и ей ответили, что как французских граждан нас будет охранять милиция; так и случилось.

Мы жили в чрезвычайном напряжении. Соседские помещики либо уехали в город, либо прятались у себя. Шафраново, обычно такое веселое летом, теперь было почти пустым. Среди немногочисленных приехавших пациентов был гвардейский офицер, полковник Асеев со своей женой, урожденной Гегешвили, и с ее сестрой; они часами говорили с моими родителями о политической обстановке и вовсе не выглядели оптимистами.

Был также молодой князь Алексис Орбелиани, лейтенант пехотной гвардии, племянник первой дамы в окружении Марии Федоровны, вдовствующей Императрицы. Он сразу же подружился с моим братом, но… скоро потребовал моего участия в их прогулках или на теннисном корте: можете догадаться, насколько радужным в такой трагический период вдруг показалось мне будущее; по правде говоря, я никогда не встречала настолько воспитанного, красивого и предупредительного молодого человека. И в результате мы должны были объявить о нашей помолвке 5 октября в Москве… Но я не вернулась в Москву, потому что случилась революция… Прощай помолвка, Алексис должен был выполнять свой долг в Белой армии; мы потеряли связь друг с другом, как и со многими другими, кого мы любили. Потом он покинул Россию через Кавказ и поступил в английскую армию. Я снова увидела его много времени спустя в Париже, где он был шофером такси. Я уже была замужем, и он умолял меня развестись. Это был очень тяжелый момент, но Мишель, мой муж, очень нуждался во мне, он страдал очень тяжелой депрессией, а я была не из тех женщин, кто изменяет своему слову; такова жизнь. Сколько русских, как я, оказались разлученными с теми, кого любили!

По окончании своего курса лечения в Шафранове Алексис уехал в свой корпус. Политические события с каждым днем становились все более тревожными. Я ужасно боялась и тоже хотела уехать. Ходили слухи, что донские казаки собираются, если революция будет продолжать распространяться, провозгласить свою независимость и поставить своим головой атамана Каледина, генерала Императорской армии, который все же старался притормозить сепаратистские тенденции своих земляков. Так как в тех краях было спокойнее, моя мать написала одной даме, преподавательнице французского языка в Ростове-на-Дону, прося ее найти квартиру и место в лицее для моего брата.

Таким вот образом в сентябре 1917 года (мне только что исполнилось 19 лет) я покидала Шафраново, не зная, вернусь ли сюда когда-нибудь, вместе с мадмуазель Гегешвили, сестрой жены того полковника, о котором я только что упоминала и которая уезжала в Краков. Наше путешествие длилось два дня, без особых происшествий. В Кракове меня приняла ее сестра, которая была замужем за военным, а он был на фронте, и на другой день они поручили меня одному человеку, отправлявшемуся в Ростов тем же поездом, что и я.

Это второе путешествие заняло одну ночь. Мы договорились, что брат и мать присоединятся ко мне немного позже. Так что пока я устроилась в квартире совсем одна, счастливая тем, что в Ростове жизнь была спокойной и нормальной. Люди были веселыми, а так как конец лета был очень хорош, то гуляли по улицам до часу ночи.

Ростов, который был полностью разрушен во время Второй мировой войны, в то время был довольно красивым городом, с широкими улицами, пересекающимися под прямым углом по традиции XIX века. Он не был столицей Дона: атаман жил в Новочеркасске, но Ростов, расположенный в нескольких верстах от впадения Дона в Азовское море, был более значительным по торговле и населению, удобнее для пользования железной дорогой. Также там существовал большой университет и несколько мужских и женских гимназий.

В Ростове можно было увидеть очень красивые каменные дома, где жили богатые семейства, в частности, много было богатых греческих, армянских и кавказских купцов: в шутку говорили, что один грек стоит двух армян и что один армянин стоит трех евреев, когда речь идет о делах! Их дома стояли вдоль Садовой улицы. Был один большой общественный сад, православные, католические и лютеранские церкви.

Родители записали брата в лицей, куда он должен был поступить, как только приедет ко мне; юноши в этом лицее носили черные мундиры с желтыми галунами. Он был записан в шестой класс, то есть выпускной. Но доехать до Ростова в тогдашней ситуации становилось все труднее и даже опасно: события ускорились, Ленин захватил власть, письма и телеграммы не доходили, и мне было очень тревожно. Каждый день я ходила на вокзал, но никто не приезжал. Это ожидание в городе, где я почти никого не знала, продлилось более двух месяцев, и я начинала уже думать о худшем.

Оказалось, что мои родители, решив продать Шафраново, пытались это сделать до отъезда ко мне: они вовсе не испытывали иллюзий по отношению к политической ситуации и намеревались уехать вместе с нами во Францию. Что касается Димитрия, его отъезд из Шафранова много раз откладывался из соображений безопасности.

Кончилось тем, что я оставила квартиру и переехала к знакомым, и однажды ночью хозяева постучали в мою дверь: «Ирина Альбертовна, там вас спрашивает какой-то казак».

Я накинула халат, озадаченная вопросом, кем же мог быть этот «казак», появившийся среди ночи. Это был долгожданный Димитрий в черкеске (он всегда любил ходить в черкесском костюме!)  и в бурке. Конечно, мои хозяева и не подозревали, что это был мой брат! Я так ждала его приезда, надеялась, отчаивалась, воображала худшее, что при его появлении просто упала в обморок, и его первой заботой стало перенести меня на кровать. Потом, охваченные радостью встречи, мы проговорили почти всю ночь. Он рассказал мне об огромных трудностях, с которыми ему пришлось встретиться в долгой дороге почти через всю Россию до Таганрога, где, перейдя границу Дона, оказываешься на территории, неподвластной большевикам.

Я была поражена той серьезностью, с которой этот мальчик, едва достигший 16 лет, говорил о революционных событиях.

В последующие дни он начал учиться в Ростовском лицее. Потом к нам приехала мама; она тоже прошла через ужасные трудности в дороге, пересекая Россию, к тому же железнодорожные пути часто были разобраны, чтобы большевики не прошли, а у нее был огромный сундук с тем наиболее ценным, что она смогла взять с собой: украшения, серебро, горностаевые и другие меха, прочее… Хотя у нее был билет первого класса, она проделала большую часть путешествия в вагонных коридорах или даже на площадках, потому что поезда были полны солдат, которые захватили все купе и лавки. Хотя она и была очень усталой, но все же заметила, что при прибытии на казацкую территорию дышалось вольнее и можно было наконец говорить без боязни. В Ряжске, где она села на скорый поезд от Москвы до Тифлиса, она увидела, что в коридоре было полно офицеров и унтер-офицеров, переодетых в «товарищей», а также целых семейств, бегущих на Кавказ или чаще всего на Дон, чтобы оказаться под защитой атамана Каледина.

Скажу, что в Ростове мы чувствовали себя в безопасности, и мама даже согласилась на то, чтобы я поехала погостить в Краков, в семейство Мельвиль, к нашим друзьям, которые, как и мы, были французского происхождения и жили у Асеевых, которых мы тоже знали, потому что полковник с супругой провели лето в Шафранове. Я приехала, когда Мельвили давали большой вечер: 25 ноября, в день Святого Георгия,  — отмечали именины хозяина дома, который собирался в дорогу, так как получил назначение в другой полк в Полтавской губернии. Это был прекрасный вечер, и танцы продолжались до трех часов ночи. Асеевы приехали из Петрограда. Мадам Асеева, урожденная Клеопатра Гегешвили, была очаровательна, очень красива, настоящего кавказского типа; у нее было три сына, и я была очарована всем семейством. Мадам Асеева принимала, и меня представили многим персонам, известным в городе; это было высшее общество Кракова. Первые дни я чувствовала себя несколько стесненной в этом окружении после нашей ростовской жизни, где я ни с кем не встречалась, но вскоре  почувствовала себя как дома и продлила свое пребывание в Кракове.

Город тоже мне сразу же понравился. Конечно, в Ростове не было зимы, но я с некоторых пор ненавидела Ростов, а здесь было холодно, и был снег, но город был намного лучше, немного напоминая Москву, очень оживленный и без этих бедствий, происходивших в Москве по вине большевиков.

Однако в последние дни перед моим отъездом в Ростов в Кракове произошли большие беспорядки: город попал в руки большевиков, и на улицах слышались выстрелы. День, когда я покидала Краков, 10 ноября, был очень печальным; все были взволнованы и обеспокоены: с минуты на минуту ждали очень важных событий и, действительно, арестовали всех офицеров краковских полков. Мадам Асеева очень переживала: ее муж, полковник, командовал полком на фронте, но ее сыновья находились в этот момент с ней и, так как все трое были офицерами, боялись  выходить из дому, и за ними могли  прийти в любой момент.

Она беспокоилась и за мой отъезд, но иначе я могла вообще застрять в Кракове, где продолжались беспорядки. В Ростове тоже было неблагополучно; почта и телеграф совсем не работали, поезда ходили не регулярно. Так что было необходимо, пока не стало слишком поздно, соединиться с матерью и братом. Обратите внимание, насколько мы еще не понимали масштабов беды, постигшей нас: мадам Асеева и ее сыновья сказали мне, что они рассчитывают летом приехать к нам в Шафраново…

Без удовольствия я вернулась в Ростов, который по возвращении показался мне еще хуже. В первый раз мы собирались праздновать Рождество без отца, и я, так же как мама и брат, отдала бы все на свете за то, чтобы мы собрались все вместе. Только 13 января мы получили два отцовских письма, отправленных 15 декабря и 3 января…

Мама все больше склонялась к тому, чтобы уехать из Ростова, потому что последние беспорядки показали, что здесь тоже небезопасно. Она хотела уехать в Гагры на восточном берегу Черного моря: спокойное место с чудесным климатом, куда уже уехали многие, но нам пришлось от этого намерения отказаться, потому что на Кавказе объявилась чума и около Гагр была расположена станция, где задерживали зачумленных; жители были охвачены паникой и все, кто мог, бежали оттуда.

Она смогла телеграфировать отцу, когда в Ростове стало немного спокойнее, что мы живы, потому что в газетах писали, что город разрушен. На настоящее время большевики были разгромлены и вскоре, как мы рассчитывали, их совсем уничтожат: были дни, когда Дон оказывался в опасности, потому что молодые казаки попадали под влияние большевиков, но, благодаря старым казакам, порядок восстанавливался, и славный атаман Каледин мог защитить край. К тому же (это было в январе 1918) прошел слух, что Ленин мертв, что Бог освободил нас от этого монстра: скоро придет конец этим разбойникам, этим палачам России. Один день приходила хорошая новость; на другой – плохая, а правды никто не знал; один день мама строила планы принимать наших друзей в Шафранове; на другой день она хотела писать во Францию, чтобы уехать туда. Один господин, по фамилии Деч, с которым она часто советовалась, говорил, что надо подождать, прежде чем принимать решение.

А пока наша жизнь была беспокойной, потому что у казаков жило слишком  много беженцев, и мама беспокоилась за Митю. Он учился в лицее, ему нашли воспитателя для занятий, и Митя был им очарован, этим настоящим преподавателем математики, с которым он очень много занимался. Самым важным были спасти его от большевистских бандитов: мама просила его не выходить вечером, что было непросто, – подошел возраст, когда он начал вздыхать по всем блондинкам, которых только замечал. И мама думала, что и по этой причине ему было совершенно необходимо уехать во Францию.

Но в этот момент события приняли совершенно новый оборот: бывший главнокомандующий Алексеев, генералы Корнилов, Марков, Деникин, Эрдели и прочие, которых большевики арестовали, сумели бежать. Преодолев тысячи трудностей, они смогли пробраться на Дон: секретный приказ присоединиться к тайной организации офицеров генерала Алексеева и прибыть в Ростов и Новочеркасск был распространен по кадрам бывшей армии, для того чтобы собрать войска, которые с Украины или с Дона начнут войну против Советов.

Так и случилось: каждый день в Ростов прибывало много офицеров бывшей Императорской армии, но, скажу я вам, их было гораздо меньше того количества, на которое можно было надеяться. Сколько же их было, тех, кто должен был самоотверженно служить своей родине и вере, но уже сбежавших за границу или спрятавшихся у себя в имениях, наивно рассчитывая, что коммунисты оставят их в покое.

Конечно, к генералам пробирались в основном офицеры и унтер-офицеры: бывшие кадровые военные царской армии в большинстве своем отказывались служить Советам, в то время как солдаты легко поддались пропаганде красных.

Что касается казаков, нас, надо заметить, ждало большое разочарование: атаман Каледин обещал их поддержку, но оказалось, что на них нельзя рассчитывать; только несколько месяцев спустя они поняли, что такое большевики…

Создание Добровольческой Армии официально было провозглашено 25 декабря 1917 года. Во главе ее встал генерал Корнилов. Воззвали к молодежи, и она откликнулась с энтузиазмом и благородством: студенты, гимназисты, кадеты записывались, начиная с 14 лет. Молодой офицер ходил по учебным заведениям и агитировал. Это был лейтенант Калянский; однажды он приходил к нам на ужин по приглашению моего брата, потому что, конечно же, Митя сразу же записался! Этот Калянский ничего собой не представлял, но он умел заражать своей страстью, и молодые люди записывались сотнями. И даже, скажу вам, был батальон девушек, не менее страстно рвущихся в бой!

Эта юная армия провела примерно два месяца – декабрь 1917, январь 1918 года – в ростовских казармах, чтобы научиться пользоваться оружием. Так как не было достаточных запасов обмундирования, очень немногие были одеты в форму регулярной армии; большинство сохранило гражданскую одежду, а мой брат, например, остался в своей черной бурке, в казацком стиле, который он так любил. У него был достаточно богатый гардероб, и он раздал товарищам свою одежду. Все добровольцы, живущие в Ростове, вечером возвращались к себе домой.

Конечно же, и  я, и мама не одобряли того, что Димитрий записался в Добровольческую армию: он был еще совсем дитя, – ему как раз исполнилось шестнадцать, – и, зная его благородный характер, мы хорошо понимали, что везде он будет брать на себя максимальный риск. Но его невозможно было переубедить; напрасно я говорила ему, что предчувствую, что все кончится катастрофой, он смеялся или отвечал мне, что ему самому очень тяжело не следовать нашим советам, но что это сильнее его и что он хочет сражаться за освобождение России.

Мама, тоже не добившись ничего, решила дать телеграмму атаману Каледину, требуя, чтобы ей вернули сына, аргументируя тем, что Димитрий еще несовершеннолетний. Потом она обратилась, так как мы были французскими гражданами, во французскую миссию, которую в Ростове возглавлял полковник Лючер. Этот полковник вызвал Димитрия к себе; он напомнил ему, что, как француз, Димитрий должен служить во французском экспедиционном корпусе; он даже предложил ему поступить в Кавалерийскую школу в Сомюре. Но мой брат дал ему прекрасный ответ, который будет стоить нам стольких слез: «Сначала я буду сражаться за родину моей матери, потом я буду служить родине отца».

Он был зачислен разведчиком в батарею Мешинского, ничто не могло заставить его отказаться от своего решения.

Красная армия наступала на Дон в последние дни января 1918-го. Ее силы, к несчастью, намного превосходили наши, и город Таганрог сразу же оказался у них в руках. Лейтенанту Калянскому и брату поручили привезти тело княжны Черкасской, убитой снарядом во время боя. Ее похоронили на военном кладбище Ростова. Всего лишь несколько недель назад она вышла замуж за лейтенанта Давыдова и сражалась в военном мундире в том же батальоне, что ее муж; только раз она рассталась со своим военным мундиром – в день своей свадьбы, чтобы надеть платье новобрачной.

Из-за неравенства сил, видя, что невозможно удержать Ростов, где большинство рабочих были заражены большевистской пропагандой, и из-за отказа казаков присоединиться к общей обороне, генералы решили, что армия временно оставит Ростов, а также Новочеркасск, и отойдет к Кубани и Кавказским горам. 7 февраля атаман Каледин покончил с собой из-за предательства казаков и ухода добровольцев.

На Кубани рассчитывали на более активное сотрудничество с казаками, чем на Дону, по крайней мере, на возможность провести зиму подальше от угрозы нападения красных на маленькую армию, уже прошедшую жестокие испытания предыдущими боями: этот поход к Кубани потом назовут героическим Ледяным походом.

Примерно четыре тысячи человек, разделенные на три полка, ушли из Ростова-на-Дону 9 февраля; один из этих полков состоял сплошь из офицеров под командованием генерала Маркова, другим командовал Неженцев, третьим Богаевский. Кадровые военные, студенты, гимназисты были сгруппированы в один батальон, называемый Юнкерским, им командовал генерал Боровский. Моего брата прикрепили к свите генерала Маркова, «генерала в серой шинели», как его называли, который полюбил Димитрия; он называл его не иначе, как «мой дорогой Димитрий». Мадам Марина Грей, дочь генерала Деникина, много раз упоминает моего дорогого брата в своей прекрасной книге о Ледяном походе.

Последние группы армии покидали Ростов – посреди ночи, – я стояла на Садовом проспекте под густым снегопадом и смотрела до самого конца на их уход. Авангарды Красной армии уже обложили город, и я навсегда запомнила перестрелки на улицах; мы были напуганы; солдаты бежали по улицам, давая пулеметные очереди по домам, попало и нашему дому; потом они везде устроили обыски в поисках людей, имевших родственников в Белой армии, их расстреливали прямо на улице. Рядом с нашим домом была церковь, и священника расстреляли на ее пороге. Были сотни жертв. Мы не были местными, и нам удалось остаться незамеченными, и на нас не донесли. Именно к этому времени относится последняя весточка, которую мы получили от отца; впрочем, его письмо шло до нас очень долго, мама никогда его больше не увидит, потому что две армии – Южная и Сибирская – никогда не соединятся, а я встречусь с ним только десять лет спустя, в Париже…

«Мы пережили ужасные дни», — писала моя мама отцу в письме, которое дошло до него Бог знает каким способом и с которым он никогда не расставался – оно теперь у меня, – «потому что убивали и страшно бомбили город; мы каждый день ходим в церковь…»

X

На Кубань. Ледяной поход

«Мы идем в степи; мы вернемся, только если Бог позволит», — так говорил генерал Алексеев, покидая Ростов.

Во время этого долгого перехода через Дон и Кубань до подножья Кавказских гор Добровольческая армия прошла более тысячи километров за восемьдесят дней в таких условиях, которых не выдержала бы ни одна армия в мире. Именно за этот поход те, кто участвовал в нем, – и Димитрий тоже, – были награждены орденом Тернового Венца, учрежденным специально для них. Им пришлось выдержать пятьдесят боев и, так как у них не хватало оружия, они добывали его в бою. Часто им не хватало и еды, они страдали от жестокой нехватки перевязочного материала и медикаментов. Но самым худшим было то, что при форсированных маршах, особенно по ночам, им часто приходилось пересекать не замерзающие болота по грудь в ледяной воде…

А теперь кто помнит об этих героях? Официальная советская история, конечно,  постаралась всячески их очернить. Русской молодежи говорят, что это был всякий сброд: но разве сброд смог бы пойти на такие жертвы? Их песней было:

«Смело мы в бой идем,

За святую Русь

Радостно мы умрем…»

Но еще более печально то, что и на Западе не был по достоинству оценен подвиг этих защитников свободы и не был признан прекрасный урок храбрости и самоотречения, преподанный ими.

Может быть, Англии и Франции немного стыдно вспоминать, что они практически ничего не сделали для того, чтобы помочь стране, жертвенно вступившей в войну с Германией: в августе 1914, без самопожертвования русских войск в Танненберге Францию постигла бы на Марне настоящая катастрофа, но кайзеру пришлось отозвать полки, чтобы усилить Восточный фронт.

Многие «демократы» радовались тогда, видя крушение самодержавной Империи, и, самое главное, христианской; они не предвидели, что позже им самим придется защищаться от коммунистических происков в своих собственных странах.

История Белой Армии похожа на историю вандейских армий во Франции во время Революции, неслучайно Ленин говорил о «нашей русской Вандее». Но если все вандейцы хотели снова посадить на трон короля, то в России это происходило немного по-другому: одни были монархистами, как Алексеев, Марков или Врангель, другие, как Деникин или Корнилов, были республиканцами.

При создании Белой Армии в ее манифесте провозглашалось, что она собирается сражаться во имя освобождения России от большевизма; только потом русский народ свободно выбрал бы форму правления. Знамя, за которым все шли, было так похожим на французский флаг со своими тремя полосами: белой, синей и красной. Желтый императорский штандарт с двуглавым орлом не использовался, даже если многие несли его в своем сердце. Был еще один флаг, скажу я вам, белый, очень похожий на флаг французских роялистов, но с Терновым Венцом вместо Святого Сердца; именно этому знамени Добровольческая армия обязана своим прекрасным именем; добровольцы, из-за отсутствия мундиров, носили на своих фуражках белую ленту, для того чтобы легче распознавать своих.

Уйдя, как я уже говорила, из Ростова 9 февраля, Добровольческая армия уже на другой день пересекла Дон, все еще скованный льдом, затем, пройдя через станицу Ольгинскую, она направилась к Екатеринодару, столице Кубани, казаки которой, в отличие от донских, обещали примкнуть к армии. Маленькая армия совершила чудеса, переходя через железнодорожное полотно, контролируемое красными и их бронепоездами.

Однажды – кажется, это было 15 марта – им понадобилось в метель под вражеским огнем перейти речку Черную (или реку Маныч на Кубани?), чтобы взять станицу Ново-Дмитриевскую; когда эти несчастные ступали на противоположный берег, их промокшая одежда мгновенно превращалась в ледяной панцирь и разбивалась как стекло: именно из-за этого Димитрий заполучил страшный приступ ревматизма, вынудивший его после Кубани вернуться к нам на какое-то время.

После того, как к добровольцам примкнули кубанские казаки, в армии была предпринята большая реорганизация: генерал Марков принял командование первой бригадой инфантерии, и так как батальон юнкеров прекратил свое существование, Димитрий был зачислен конным разведчиком к марковцам, генерал Марков, который заметил его живой ум и воспитанность, забрал к себе «своего дорогого Димитрия». Так мой брат стал непосредственным свидетелем смерти генерала Корнилова, но прежде чем я вам об этом расскажу, надо рассказать, что было перед этим.

Армия, одерживая победу за победой, в конце марта оказалась в виду Екатеринодара. Благодаря соединению с казаками, теперь в ней было около 6000 солдат и 4000 лошадей. Но ей противостояла столица Кубани, захваченная 18000 красных, имеющих бронепоезда и пушки…

Перейдя реку Кубань, часть наших, совершенно измученных, вошла в пригород. Было много потерь; у друга моего брата, младшего лейтенанта Латкина, которого потом мы с мужем часто видели в Париже в эмиграции, в этом бою убили лошадь, и он рассказывал нам, что красные вполне могли его взять в плен, если бы баронесса Боде не подхватила его на своего коня; бедняжку убили несколько дней спустя. Генерал Неженцев тоже был убит, сраженный пулей наповал; его тело было перенесено в штаб главнокомандующего Корнилова, который, чувствуя, что часть армии деморализована, решил перенести на сорок восемь часов решающую атаку на город. Мой брат говорил, что кое-кто прямо обвинял генерала Романовского в том, что тот специально дал Маркову плохой совет по поводу решающей атаки, потому что якобы был куплен большевиками: скорее всего, это был лишь недобрый слух, но он свидетельствовал о том, какая нездоровая обстановка царила в штабе. Неукротимый Марков, которому происки Романовского якобы помешали принять решение о немедленной атаке, отдавал себе отчет, что надвигалась катастрофа; он дал своим офицерам такой совет: «Завтра мы идем в решающий бой. Пусть те, у кого есть чистое белье, наденут его: умирать надо в чистом». Все же его бригада была не так деморализована, как остальная армия.

Корнилов устроил свой штаб на холме, возвышавшимся над Екатеринодаром, и очень уязвимом по этой причине, но он не хотел его переносить; эта позиция была самоубийственной, так, увы, и случилось: снаряд настиг его в комнате во время работы; генерал Марков, который находился в соседней комнате вместе с Димитрием, поспешил к нему; они нашли его лежащим на полу, он еще дышал. Димитрий осторожно приподнял ему голову, чтобы подсунуть подушку, но голова безвольно упала. Рядом бурно рыдал тот самый Романовский…

Знаменитый генерал Деникин принял командование армией. Люди пали духом, и потери были очень тяжелы, и он решил отходить на север; до него дошли верные вести о том, что донские казаки наконец поднялись против Советов.

Екатеринодар все же был взят, но только несколько месяцев спустя, в начале августа, в ходе второй Кубанской кампании. Мой брат, которому на время пришлось покинуть армию из-за болезни, не участвовал в ней; его дорогой командир генерал Марков был убит в возрасте 39 лет во время атаки бронепоезда, и Димитрий, в слезах, поехал на его похороны, когда его тело привезли в Новочеркасск.

XI

Независимая Украина. Под немецкой защитой

В начале марта с улучшением железнодорожного сообщения нам удалось покинуть Ростов, взяв с собой только необходимое. Большой сундук, с которым моя мать приехала из Шафранова, был доверен господину Дечу, директору дома Дрейфуса в Ростове; впрочем, мы его больше так и не увидели. Мы устроились в Кракове, в квартире полковника Асеева, мужа Клеопатры Гегешвили, у которой я уже останавливалась, когда в сентябре 1917 вместе с ее сестрой уехала из Шафранова, направляясь в Ростов, потом жила у нее в декабре. Эта дама, как я уже говорила, была очень красивой и имела троих сыновей.

Известно, что советское правительство сразу же после октябрьской революции добилось от немцев перемирия 26 ноября 1917 года, бросив союзников России, на что Николай II никогда бы не согласился.

Украина отказалась признавать большевистское правительство, отпала от России, начала переговоры с Австрией и Германией, и сепаратный мир был подписан 9 февраля 1918 года. Немцы установили в Киеве украинское правительство с гетманом Скоропадским, бывшим офицером конной гвардии, который был хорошо знаком с моими дядьями, под командованием которых он служил. Украинская армия носила национальный мундир, у них был сине-желтый флаг, символизирующий небо и пшеницу «житницы Европы».

Я навсегда запомнила триумфальное прибытие немецких войск в Краков. Мы, так ненавидевшие немцев, в этот день, признаюсь, встречали их как освободителей. Впрочем, зрелище кавалерии, входящей во главе армии, было захватывающим. Это было 25 марта, в день Благовещения, и были большие религиозные службы. Однако священнослужители не пошли встречать немцев с иконами, потому как мы не могли забыть, что эти «освободители» еще вчера были врагами.

Первым делом немцы потребовали передать им списки краковских коммунистов, арестовали их и большинство расстреляли.

Мы наконец могли вздохнуть и выйти из своих домов. Жизнь становилась такой же, как в прошлом.

В последующие дни мы с матерью отправились в паломничество, чтобы возблагодарить небо за спасение от большевиков и помолиться за жизнь моего брата, в монастырь, находившийся в лесу, и там остались ночевать. Монастырь жил обычной жизнью, большевики его не тронули.

В Пасху (22 апреля 1918 года) была чудесная служба. Мы ходили в церковь тамбовского полка, которым командовал полковник Антоний Асеев: весь хор состоял из украинских солдат (гайдамаков) в роскошных национальных костюмах: сапоги и шаровары, туго подпоясанные казакины и меховые шапки с синей шелковой кисточкой.

В это время Добровольческая армия, которую уже называли Белой Армией — в противоположность Красной Армии — и еще потому, что белый – цвет чистоты, после героического Ледояного похода вернулась на Дон и соединилась с украинцами.

Димитрий, которого мы считали погибшим, потому что он не мог прислать нам весточку о себе, прислал телеграмму о своем прибытии в Ростов вместе со штаб-квартирой. Мама села на первый поезд до Ростова; я тоже горела нетерпением увидеть брата. В конце концов я нашла место в гражданской делегации, имевшей в своем распоряжении целый вагон. Железнодорожное сообщение еще не было полностью восстановлено, и надо было пересаживаться в Таганроге: когда наш поезд подошел к этому городу, мы увидели, что он был погружен в полную темноту. Это было из-за прорыва красных, которые могли взять город, а поезд, на который мы должны были пересесть, был отменен. Я страшно испугалась, мне пришлось снять комнату в гостинице.

На другой день, слава Богу, добровольцы отбросили красных; наш вагон прицепили к поезду, отходящему в Ростов, и дальнейшее путешествие проходило без происшествий.

Я легко нашла маму, но, к моему разочарованию, Димитрия не застала. Мама сказала, что он поехал в соседний городок получить разрешение у своего командира, капитана Мечинского, на какое-то время остаться с нами… Но вернулся он не сразу, потому что ему там пришлось участвовать в бою, и так как снова обострился ревматизм, полученный во время Ледяного похода, его на радость нам отпустили для поправки на несколько недель.

Когда он вернулся к нам, я как сумасшедшая сбежала с пятого этажа и, помню, сказала ему: «На этот раз я тебя не отпущу, ты останешься с нами! Дима, подумай немного о нас и о том, что ты делаешь».

Он был удивительно зрелым для своего возраста, он ответил мне: «Если бы я кого-то и послушался, то только тебя, но любовь к России и долг спасти ее от большевизма сильнее тебя».

– Но Дима, я не думаю, что такая маленькая армия добровольцев может ее спасти!

– Все должны подняться, и Бог даст нам победу. Даже ты не сможешь меня переубедить.

Мы недолго оставались в Ростове (месяц или два). Димитрий воспользовался этой передышкой, чтобы написать свои еще свежие воспоминания о Ледяном походе. К несчастью, мы забыли эту тетрадь при бегстве из Ростова.

Все трое мы вернулись в Краков; Димитрий был с нами, потому что нам удалось его отпросить, но он просто кипел оттого, что не был с добровольцами. Когда наш поезд остановился на вокзале Армавира, оказалось, что весь штаб армии прогуливается по перрону; брат бросился из вагона, чтобы приветствовать своих; признаюсь, что я была горда теми знаками внимания, которые оказывали ему генералы, а в особенности адмирал Эрдели, который был в прекрасной черкеске. Я часто вспоминала об этой черкеске, когда мне пришлось работать в Париже вместе с мадам Эрдели в гостинице «Ла Тремуай», эту работу нам помогла достать графиня Толстая.

Из Кракова мы почти сразу же уехали и устроились в деревне у одной дамы – преподавательницы французского, у которой был дом в Полтавской губернии, тогда оккупированной немцами.

Весной 1918 года мы сняли небольшой, довольно удобный домик в деревне Ерск, принадлежавший полковнику Николаеву. Там была гимназия и церковь. Мы останемся в этой деревне до разгрома Добровольческой армии.

XII

1919 год: восстание Битюгина

В ноябре или декабре 1918 года Германия, увы, капитулировала, немецкие войска ушли с Украины, оставив ее без защиты от большевиков. Тут же появились «зеленые», отряды партизан с Петлюрой во главе, наполовину социалистом, наполовину большевиком.

Однажды к нам на обед в Ерск был приглашен местный глава Николай Беляков (или атаман Битюгин). Вдруг появились петлюровцы, требуя мужчин для разгрузки вагонов. Невозможно было отказать, и Беляков вместе с моим братом, скрепя сердце, отправились работать грузчиками. Надо сказать, что никого не тронули.

Потом объявилась Красная Армия. Мы успели уехать в санях, которыми управлял один крестьянин, на родину Гоголя, в Сорочинцы, лежащие в 50-60 километрах от Ерска, где устроились все трое вместе с одной девушкой-компаньонкой в очень чистой избе в ожидании дальнейших событий.

Отступление Красной Армии, оставившей Ерск петлюровцам, позволило нам вернуться в наш дом, где мы бросили наши вещи при поспешном отъезде. Но жить нам там пришлось недолго. Все же мы там встретили Рождество. У украинцев есть очень красивый обычай — «колядки»: молодые крестьяне в своих красивых вышитых рубашках проходят по улицам с пением в сопровождении балалайки. Они стучат в двери домов, приветствуют хозяев: «Христос родился…»; их просят войти, они исполняют песню, потом им дарят пироги, и они отправляются дальше.

В Ерске нас застало восстание Битюгина. Этот Битюгин, которого на самом деле звали Николаем Беляковым, был юношей 25 лет из хорошей московской семьи, он закончил Институт коммерции и промышленности Покровского. Мы знали его очень хорошо, потому что он жил в Ерске с сестрами у своей тети, урожденной Толстой, супруги министра железных дорог Рузского (которого потом расстреляли большевики), в доме прямо напротив нашего; нас разделяли только сады. Мы постоянно встречались, и мой брат был с ним на ты. Я была очень дружна с его сестрами, особенно с Варварой. Мы звали его Колей.

Он был главой округа Ерска в новой украинской администрации, но поддерживал тайные контакты с Белой армией. Это был такой же, как мой брат, жизнерадостный юноша, горевший желанием поскорее увидеть наш край свободным от большевиков.

Именно поэтому он решил организовать восстание, опираясь на сторонников независимости Украины. Сколько раз он рассказывал нам о своих планах! Я уговаривала его хотя бы подождать, чтобы Белая Армия подошла к нам поближе…

«Нет, нет, – говорил он, –  вы увидите, что на Пасху (дело было во время Страстной недели) мы войдем в Полтаву».

Короче, ничто не могло убедить его реально смотреть на положение вещей, и восстание началось. Конечно, мой брат оказался среди восставших, не предупредив нас об этом. На другой день утром я пошла в управу Ерска, чтобы увидеть Битюгина, – его лошадь была привязана у ворот, – чтобы потребовать брата. Он сказал мне, что не знал, что Димитрий записался в его отряд и если бы знал, то отказал бы ему… Но я не поверила. В любом случае Димитрий опять ускользнул от нас, и нам с матерью снова предстояло переживать за него.

Маленькая армия Битюгина, в которой было не более 500 человек, но хорошо вооруженных, одетых в украинскую форму: шаровары, меховая шапка с синей шелковой кисточкой, – остановилась перед нашим домом, чтобы попрощаться. Мы высунулись в окна, несмотря на холод, и смотрели, как они поднимаются на холм, шагая в ногу, в направлении Полтавы, с украинским знаменем во главе колонны.

Увы, им не пришлось пройти и сорока километров, потому что при входе в Миргород их поджидал в засаде сильный отряд Красной армии, состоящий из мадьяр Третьего интернационального корпуса. Попав в безвыходное положение, отряд Битюгина вынужден был сдаться в плен. Взятые с оружием в руках, ополченцы были препровождены в полтавскую тюрьму, где им пришлось провести три месяца.

Трагический итог: восемь командиров маленькой армии были сразу же расстреляны. Мне выпала печальная привилегия сообщить о казни Николая Белякова его сестре. Его тело, которое согласились выдать семье, сплавили на лодке по разлившейся реке до Ерска и внесли в церковь.

Люди тогда еще оставались смелыми: все помещики края пришли отдать последние почести этому юноше, наивному и неосторожному до безумия, конечно, но такому храброму, и образовалась большая процессия, очень волнующая, которая беспрепятственно прошла перед полицейской управой. Гроб был открыт, и девушки несли его крышку.

Следуя за похоронной процессией, я узнала, что мой брат жив, но сидит в тюрьме в Полтаве вместе с другими. Каждую неделю я ездила поездом в полтавскую тюрьму и возила Димитрию и его товарищам продукты, потому что их практически не кормили. Для этого мне пришлось сначала получить аудиенцию у комиссара Ерска, который один мог выдать мне пропуск. Надо сказать, что это был славный парень 23 лет, по фамилии Онищенко, который скорее благоволил сторонникам старого режима. Это был крестьянский сын, но очень воспитанный. Он носил национальный украинский костюм. Когда я пришла на прием, он показал мне телеграмму, которую только что получил от полтавской ЧК с требованием информации о пленниках. Когда мы оказались одни в его кабинете, он стал меня уверять, – и думаю, что он говорил правду, – что он был против коммунистов, что он занял этот пост только потому, чтобы по возможности помогать людям и чтобы спасти восставших, и что он даст наилучшие сведения об арестованных, чтобы уменьшить их вину и постараться освободить их.

Поездки между Ерским и Полтавой ничем серьезным не угрожали 19-летней девушке. Но иногда из-за опоздания поезда я прибывала в Полтаву после 20 часов, то есть после наступления комендантского часа. Из вокзала было запрещено выходить. Тогда я шла за разрешением к начальнику вокзала, он разрешал, но вскоре я заметила, что он становится слишком навязчив. Увидев, что его  ухаживания мне совсем не нравятся, он заявил: «Знаете ли вы, что на моем вокзале я могу делать все, что мне заблагорассудится!» Я ответила ему, что хорошо понимаю, что полностью завишу от него, но надеялась, что он не воспользуется этим, и не будет вести себя по-хамски.

Признаюсь, что я очень боялась за последствия, но неожиданно он совершенно изменил свое отношение ко мне, даже устроил меня в своем собственном кабинете на ночь, и несколько раз являлся, чтобы проверить, все ли хорошо, и даже сказал наутро, что я всегда могу к нему обратиться, если мне будет необходимо.

Димитрий наконец вернулся к нам из-за прекращения дела, так же как и его товарищи. Желая отблагодарить людей, которые создали в Ерске комитет защиты Димитрия и активно хлопотали, чтобы освободить его, мы с матерью пригласили их домой. Я помню высказывание одного из этих людей, что они хотели его защитить именно потому, что он был французом. Комиссар, которого мы тоже пригласили, не пришел (это, может быть, могло скомпрометировать его), но при случае он всегда продолжал оказывать нам услуги, как оказывал их раньше, а раньше он  хранил в своем леднике продукты, предназначенные для пленников.

Моего брата любили все, кто его знал. Во время этого приема он переходил от одного к другому, очень оживленный и совершенно не подавленный тюрьмой, и, к нашему сожалению, готовый при первой же возможности продолжить борьбу с большевиками…

XIII

Весна – лето 1919 года на Украине. Надежда

Эта возможность побороться с большевиками не заставила себя ждать. Белая Армия переживала тогда период больших успехов и быстро продвигалась в направлении Москвы. В ее рядах насчитывалось теперь примерно 200000 человек, и с бароном Врангелем во главе она захватила 16 июня Царицын (который коммунисты потом переименуют сначала в Сталинград, а потом в Волгоград), несмотря на все лозунги: «Никогда вы не захватите «красный  Верден!». Город был взят всего за три дня, но ценой тяжелых потерь: 75 процентов — в 4-й дивизии, называемой «железной дивизией», которой командовал генерал Тимановский, храбрейший из храбрых, раненый 23 раза, одетый в шубу, как летом, так и зимой, и с тростью в руке. Перед атакой он говорил: «Ну что, дети, пошли?» И все спешили навстречу опасности. Прежде чем оставить город, большевики казнили 12000 заложников.

В Ерске коммунисты начали искать и арестовывать подозрительных лиц. Димитрий успел спрятаться в лесу. С ним было еще семеро, одного из них, молодого офицера, звали Чубом; нам удавалось незаметно приносить им еды, делая вид, что мы прогуливаемся за городом. Иногда, когда не было опасности, они приходили в город. Группа татар приходила к нам с обыском, чтобы арестовать брата.

Вскоре Белая Армия взяла Ерск; она оставалась там неделю и реквизировала лошадей. Димитрий, можете в этом не сомневаться, конечно же, не мог остаться в стороне. Никакие уговоры не помогли, и мы снова оказались перед фактом: мой брат снова записался в ополчение, на этот раз в Кавказский полк под командованием полковника Бредова. Димитрий был приписан к 4-й артиллерийской бригаде, как простой разведчик, к 2-й батарее под командованием лейтенанта Юрши, того самого, который станет потом его самым лучшим другом, а позже моим мужем. Для того, чтобы не подводить нас, он взял фамилию Донской. Спорить с ним было тем труднее, что все теперь поверили в скорую победу. А я нет, помню даже об одном споре с полковником Залевским, который сухо сказал мне: «Мадмуазель, вы рассуждаете как большевик», потому что я говорила, что они не победят.

Может быть, это было всего лишь предчувствием, но Белая Армия не производила на меня большого впечатления. Конечно, я полностью разделяла их идеалы, но это были уже не те герои армии Корнилова, с которым погибла лучшая русская молодежь.

Артиллерия, куда был приписан мой брат, была очень хороша; это был бывший Второй полк гвардейской артиллерии – во главе с командиром Поляновым, который будет убит под Полтавой; но я видела, например, пехотного капитана, тащившего на спине ковер, украденный в каком-то поместье. Я остановила его, он сказал мне: «Я взял его у евреев». «Нет, у бывшего военного»… Он ограничился тем, что пожал плечами.

Полки, проходящие через Ерск, останавливались в поместье Яковлева. Штаб-квартира помещалась в замке, довольно красивом доме с верандой, и каждый вечер там проходили приемы. Я всегда была приглашена, и красивые платья, которые мне удалось довезти сюда, послужили мне в последний раз. Особенно я любила одно, состоявшее целиком из белого кружева. Последние кружева, последние красивые мундиры: мы старались забыться, словно предчувствуя, что все это, увы, скоро закончится. Некоторые цеплялись за снобизм, который совсем скоро будет совершенно позабыт в изгнании; помню, однажды я явилась с нашей дамой-компаньонкой Верой, очень некрасивой, но доброй, славной и преданной, на бал, который давал полк кавалерийской гвардии. Известно, какими чопорными были офицеры этого элитного корпуса, набиравшегося исключительно из самой высшей аристократии Петербурга. Я заметила, что на входе не было ни одного офицера, никто нас не встречал. В одном из углов салона я заметила офицеров, раскупоривавших шампанское и ни на кого не обращавших внимание.  Я обратилась к дежурному офицеру. «Вы что, думаете, что я буду здесь стоять как столб? Я думала, что в Петербурге вас учили  приличиям. Знайте, что моя мать урожденная Переяславльцева, это имя что-то вам говорит?»

Надо было видеть, как они извинялись, подносили шампанское и приглашали на танец!

От Полтавы армия Бредова, уже генерала, быстро продвинулась до Киева, куда она вошла 17 августа при ликовании населения, высыпавшего в полночь на улицы. Бригада моего брата была послана на 120 километров на запад под Кустеном (или Овруч) рядом с польской границей — для перехвата украинских войск, отступающих с юга.

На этот раз Белая Армия, по крайней мере, Южная, потому что на сибирском фронте адмирал Колчак остановил свое продвижение, оказалась близка к победе над большевиками: дойдя до Тулы в начале октября, генерал Кутепов оказался где-то в 150 километрах от Москвы, и территория в полтора раз большая, чем вся Франция, оказалась освобожденной от Советов. На севере армия Юденича была готова взять Петербург.

К концу месяца или в начале сентября Димитрий написал нам, что его полк отослан на отдых в предместья Киева; он хотел, чтобы я приехала повидаться с ним во время  его двухнедельного отпуска. Мне с трудом удалось убедить маму отпустить меня. У меня была куча всяких пропусков, как из штаб-квартиры Белой Армии, так и от французского экспедиционного корпуса на «Ее Превосходительство мадмуазель графиню Аэ», на фамилию, которую мы в свое время получили в ростовской штаб-квартире в надежде уехать во Францию.

Но дело осложнялось тем, что гражданские лица не допускались в военные поезда, а только на них можно было добраться до фронта… Я обратилась к кузену Александру Потапову, который в чине капитана командовал военным округом Ерска. Это был блестящий офицер, окончивший кадетский корпус и доблестно сражавшийся в войне против Германии, но имевший трудный характер и обозвавший меня неразумной девчонкой после изложения ему моего плана. Все же он был мне кузеном, и я заявила ему: «Шура, если ты не хочешь больше мне помогать, тогда хоть подчинись моим пропускам и одолжи мне своего адъютанта». Без этих славных бумаг я никуда не смогла бы попасть, но, благодаря им, я оказалась в купе полковника (который, уступая место мне, а еще Вере, моей компаньонке, заставил своего сына сменить место). Он ехал на фронт со своим полком, Кавказским Кабардинским (магометанским); его адъютантом был юный француз, доброволец, которого звали Мишель Масон, он закончил лицей Святого Павла в Москве.

Это было очень приятное путешествие, которое заняло два дня, потому что поезда ходили очень медленно.

По прибытии в Киев нас ожидал неприятный сюрприз: Красная Армия снова перешла в наступление, и в северных предместьях города шли ожесточенные бои. Мы с Верой решили все же выйти с вокзала, но было решительно невозможно найти машину; волоча огромные чемоданы, мы отправились к дому приятельницы, которая должна была нас приютить. Мы собирались оставаться там несколько дней, которые я использовала бы для поисков брата, но это было просто невозможно, так как все бойцы, даже отпускники, сражались  на подступах к городу. Помню, как во время моих скитаний всего лишь в нескольких метрах от меня на перекрестке упал снаряд.

Красные побеждали, и все, кто их боялся, начали уходить по направлению к Дарнице, курортному местечку на противоположном берегу Днепра, где находилась штаб-квартира армии. Весь этот путь мы прошли пешком. Чемоданы я оставила в одном магазине, где мне обещали их сохранить.

Когда мы прибыли в Дарницу, то увидели военные похороны, направляющиеся к церкви, а у солдат были знаки полка моего брата. Я спросила у одного из них, и он сказал, что хоронят полковника Гурьева, командира 2-ой батареи, которого я хорошо знала, потому что он был непосредственным начальником Димитрия. Я присутствовала на церковной службе и встретила там знакомых офицеров, сообщивших мне, что штаб находится на вокзале, в одном из вагонов. Там я наконец встретила капитана Попова, который сказал, что мой брат на передовой, но в настоящий момент нет никакой возможности с ним связаться.

Оставалось лишь ждать, и мы с компаньонкой отправились в зал ожидания, где оставались вместе с беженцами в течение нескольких дней, пока Красная Армия не отступила.

Димитрий был в это время в тридцати километрах от Киева в лесу Пущеводица. Они взорвали большевистский бронепоезд, но сами оказались зажаты между линией железной дороги и рекой вместе с капитаном Яковлевым. Димитрию удалось, поминутно рискуя жизнью, вывести всех их вместе со стонущими ранеными через лес до моста Ирпень на Днепре, за которым они оказались в безопасности.

За этот геройский подвиг он был награжден медалью ордена Святого Георгия (кадеты, пока не стали офицерами, не могли получать кавалерских крестов).

Мы вернулись из Дарницы в Киев, снова освобожденный от коммунистической угрозы. Я забрала свои нетронутые чемоданы там, где их оставляла, и отвезла к той даме, что так любезно нас приютила.

Мне предстояло встретиться с братом в городе, полностью взбаламученном недавними событиями. Пришлось еще раз пройти пешком в Дарницу, так как военные оказались неспособны помочь мне транспортом. Я нашла капитана Попова, который сказал мне: «Разведчики лейтенанта Юрши устроились на улице Кирилловской».

Там я Димитрия и нашла. Переходя через большой двор здания, где они жили, я увидела разведчика, выскочившего на крыльцо (потом узнала, что его звали Андриенко) и кинувшегося ко мне со словами: «Вы сестра Димитрия? Мы вас ждали; из штаба только что позвонили, что вы должны прибыть».

Они были размещены на заводе по производству дрожжей. Мишель Юрша отвел мне комнату, и я провела с ними неделю. На этом старом дрожжевом заводе было много муки, и я изображала стряпуху и пирожницу к огромной радости этих мальчиков, которые давно уже не лакомились. Надо сказать, что мама научила меня очень хорошо печь пироги. Обычно я кормила пять-шесть ребят с батареи моего брата, но когда я делала пирожки, соседние батареи напрашивались в гости. Моя славная Вера мыла посуду, и наша маленькая армия заранее радостно праздновала близкую победу!

Димитрий был превосходным наездником. Таким ловким, что его товарищи верили ему, когда он уверял их, что он чистокровный казак (что вполне могло бы рассердить мою мать, если бы она об этом узнала, ведь она происходила из древнего рода русских князей); для того чтобы улучшить наш стол, он шутя охотился на уток, хватая их за шею с высоты своего седла; он возвращался с триумфом, держа в каждой руке по две или три утки.

Мы много веселились со всей беззаботностью молодости. Мы все были юными; Димитрию через несколько недель должно было исполниться 17 лет, его друзья Жан Алешкин, которого мне пришлось встретить позже во Франции, Есипов (чудесный парень), Каврига (из Одессы) были того же возраста. Старше всех был лейтенант, этот симпатичный Мишель Юрша, которому стукнул 21 год три месяца назад. Он был для разведчиков скорее старшим братом, чем вышестоящим командиром и позволял им подшучивать над собой по причине того, что не пил и не курил в то время (потом-то он наверстал упущенное!), и всегда носил с собой подушку, чтобы поспать, когда не был при исполнении служебных обязанностей. Несмотря на то, что по линии отца принадлежал к одному из наиболее древних родов Литвы и был выпускником весьма аристократического лицея Александра, он был воплощением самой простоты и к тому же с отличным чувством юмора.

Он тоже был одним из самых лучших армейских кавалеристов; у него была красивая лошадь, гнедая в яблоках – и он удивлял всех товарищей своей невероятной отвагой. Жан Алешкин восхищался подобным хладнокровием и так отзывался о нем и моем брате: «Их обоих можно было часто увидеть верхом, Юршу со скрещенными руками и Димитрия  с ним рядом, в казацком костюме, который он предпочитал мундиру, под огнем, на самом виду у противника, и я говорил себе: «Почему ты боишься, ведь они не боятся?…»

XIV

Прощание с Димитрием

Я покидала Киев по завершении отпуска разведчиков накануне возобновления наступления Белой Армии. Наступления, которое, увы, обернулось поражением.

Димитрий провожал меня на вокзал. Он сам управлял тарантасом (четырехколесной повозкой). На нем была его серая черкеска, которую он никак не хотел сменить на мундир своего полка.

В последний раз я была с моим обожаемым братом, таким веселым, таким добрым, безумно храбрым, с таким блестящим будущим. Словно уже зная, что мы больше никогда не увидимся, я очень плакала, и бедной Вере с большим трудом удалось унять мои рыдания, когда поезд тронулся, оставив на перроне юношескую фигурку, которая скоро скрылась с глаз.

Я встретилась с матерью в Ерске и поделилась с ней пессимистическими cлухами, которые я слышала перед отъездом даже от Димитрия, под притворной беззаботностью которого скрывался страх перед будущим.

Конечно, Красная Армия двумя неделями раньше не смогла снова взять Киев, но повсеместно, после блестящих побед предыдущих месяцев, Белая Армия испытывала спад. Поступали известия о том, что кавказские полки начали покидать фронт. Многие уже не верили в успех.

Казаки, – и нельзя не провести параллель с вандейскими крестьянами в похожих обстоятельствах французской революции, – соскучившись по родным местам, бежали с фронта целыми отрядами…

Многие считали, что штаб совершил большую ошибку, не последовав плану генерала Врангеля, который предписывал отчаянный бросок на Москву.

Здесь тоже невольно приходят на ум вандейцы, ста двадцатью годами ранее после взятия Сомюра отказавшиеся идти на Париж. «Белое знамя, – сказал потом Наполеон, – могло бы развеваться на Нотр-Дам». В обоих случаях из-за чрезмерной осторожности ситуацию пустили на самотек. Иногда случается так, что благоразумие только вредит, и думаю, что была допущена непоправимая ошибка.

Даже Димитрий, даже восторженный Димитрий накануне моего отъезда (помню это так, словно все происходило вчера), – мы были в моей комнате, стояли перед окном, – и Димитрий сказал мне: «Ты была права, мы проиграем. Теперь я это знаю, но не проси меня уехать с тобой: конечно, как француз, я мог бы сделать это, но с нравственной точки зрения это было бы дезертирством…»

И действительно, с началом боев оказалось, что удача отвернулась от нас.

30 сентября 1919, если я не ошибаюсь, белые покинули Киев. Одним батальоном и двумя пушками пожертвовали для того, чтобы удержать красных до рассвета и дать возможность остальным войскам пересечь Днепр по железнодорожному мосту, что было очень тяжело из-за железнодорожных шпал.

Преследуемый красными по пятам, арьергард сумел, благодаря туману, отступить в Ирпеньский лес, где закопали пушки. Группа разведчиков, к которой принадлежал брат (примерно 200 человек, меняющих укрытие каждый день) пряталась в лесах с первого по седьмое число без еды, воды и табака. Его товарищ Жан Алешкин позже рассказывал мне, что для того, чтобы успокоить муки голода, они ели снег. Один человек по фамилии Федеренко, бывший солдат Красной Армии, которому разведчики спасли жизнь, вызвался, переодевшись мужиком, поискать хлеба и табака. Но даже с наилучшими намерениями бедняга, преданность которого граничила с героизмом, не мог принести еды для двухсот человек.

Ночью седьмого дня они услышали, как обоз красных продвигается по дороге через лес. Тогда организовали засаду в 50 метрах от дороги. Бедняги были совершенно обессилены, но когда они учуяли запах горячего борща от походной кухни, они бросились на врага так стремительно, что тот спасся бегством в паническим страхе, решив, что нападавших в десять раз больше, чем на самом деле. Это был их первый обед за неделю, и мне охотно поверят, если я скажу, что ели они его с большим аппетитом.

После смерти полковника Гурьева, на похоронах которого я присутствовала при моем прибытии в Киев, разведчики перешли под командование полковника Усова из Одессы. Положение Белой Армии под Киевом, увы, было теперь безнадежным. Южный фронт разделился надвое; одна часть с Деникиным спустилась к Крыму; другая, в которой были Мишель Юрша и Димитрий, отходила к Польше. На севере армия Юденича тоже отступала.

После моего поспешного отъезда из Киева у меня не было от брата никаких вестей. Только будучи уже во Франции, я узнала, что во время отступления, пятого или шестого декабря 1919 года, примерно в 400 километрах от Киева Мишель послал Димитрия с одним кубанским казаком на разведку в деревню Вапнярка для подготовки лагеря.

Что же произошло? У Димитрия была все та же обожаемая им лошадь по имени Змейка; как сказал мне его товарищ Жан Алешкин, который живет теперь под Орлеаном, женившись на француженке, а дочь его – моя крестница, это была очень умная лошадь, темно-каштановой масти. Димитрий кормил свою лошадь прежде, чем сам садился есть и ухаживал за ней как настоящий ветеринар, потому как бедное животное было ранено несколькими днями ранее и не имело прежних сил, но Димитрий, очень привязанный к ней, отказался расставаться с ней и взял ее с собой в разведку.

Через какое-то время в деревне послышалось несколько выстрелов. Когда Мишель  Юрша с товарищами ворвались в деревню, жители сказали им, что обоих всадников окружили «зеленые» – и увели в лес.

Мишель Юрша сделал все, чтобы найти Димитрия, но не нашел ни малейших следов ни обоих разведчиков, ни их лошадей.

Так как, увы, все, кто имел несчастье попасть в руки большевиков или «зеленых», как правило, были убиты, – и притом с изуверскими пытками, о которых у меня просто не хватает духа рассказывать, – судьба нашего бедного Мити не оставляет никаких сомнений.

Кто знает, кем бы стал в жизни этот одаренный, блестящий и храбрый юноша?

Ему было всего 18 лет, он родился 24 октября 1901 года.

Прежде чем уйти из Вапнярки, Мишель с разведчиками заказали поминальную службу. Мой отец написал о нем такие стихи:

Тот лишь понял всю прелесть жизни

И спокойно ушел в вечернюю тень,

Кто сумел внять восхищенной душой

Зову жертвенности и зову долга.

А я долго надеялась, вопреки очевидности, что они пощадили его юность, что его отослали в какой-нибудь лагерь и что он, всегда такой находчивый, сумеет оттуда сбежать. Шестьдесят лет прошло. Узнаем ли мы когда-нибудь всю правду о его гибели?

Армии Бредова удалось уйти в Польшу, а оттуда в Константинополь. Потом людей перевезли, одних в Сербию, где король Александр принял их с большими почестями, других – среди них был Мишель – в Галлиполи, где их демобилизовали и вручили им те самые нансеновские паспорта, обеспечивающие международную защиту.

Мишель Юрша, бегло говоривший по-французски, принял решение отправиться в Париж. Мы ничего не знали друг о друге в течение восьми лет, и о гибели Димитрия я узнала только по возвращении во Францию.

XV

Из Шафранова во Владивосток. Мой отец

Мы не имели вестей от отца в течение долгих месяцев (можно понять, как мы были встревожены), потому что белые армии: южные Деникина и Врангеля  и сибирская – не смогли соединиться.

Только много времени спустя, уже в 1927 году, когда мы встретились в Париже, я узнала, как он жил весь этот драматический отрезок жизни, умирая от беспокойства за нас, пытаясь – и все больше безуспешно – оказать нам помощь через Русско-Азиатский банк или через посланцев, которым удавалось пересечь демаркационные линии.

Ведь тогда, отослав нас на юг, где, по его мнению, мы были в большей безопасности, он остался в поместье под защитой местных, которые уважали его. Позже он покинул Россию через Владивосток вместе с французским экспедиционным корпусом.

В сентябре 1918 года мы получили от него длинное письмо в ответ на наше, написанное мной, матерью и Митей и отправленное в июне. Из этого письма мы узнали, что он жив, – что было уже большим облегчением, – но также обо всех трудностях, с которыми он столкнулся.

Остатки Учредительного Собрания Петрограда, распущенного большевиками, сформировали временное правительство в Самаре. Назначенный временно исполняющим обязанности консула Франции в Уфе во время политической Конференции в этом городе конституционного самарского и сибирского правительства, мой отец устроил консульство Франции в доме городского головы, считая, что русское правительство не предоставило его предшественнику, консулу Камо, того места, какое ему подобало, и французский флаг теперь взял реванш и развевался на почетном месте. Вследствие этого, как вы догадываетесь, он приобрел не только друзей. «Мне пришлось, – писал отец нам, – перевернуть все вверх дном, чтобы признали мои права французского частного собственника, которые, конечно же, были совершенно нарушены большевиками и лицемерами из Слака, заменившими их, и которые были ничем не лучше первых. В течение двух недель я осаживал Учредительное Собрание в Самаре; я сам договаривался с министром иностранных дел и министром сельского хозяйства, которые, в конечном счете, очень хорошо ко мне отнеслись. Короче, я бился, как рыба об лед; я стал другом министра иностранных дел, а министр сельского хозяйства уже два раза посылал специальных чиновников для проведения расследования моего положения и для того, чтобы восстановить меня в правах, что было очень трудно, потому что правительство больше не признавало частной собственности… Часто меня мучила мысль, что я больше не увижу вас, потому что я никогда не был уверен в завтрашнем дне. Теперь дела идут немного лучше, но опять говорят о возвращении большевиков; из Самары бегут, но союзники прибывают с другой стороны, и я думаю, что бояться нечего… Путешествуя в вагонах 3-го и 4-го классов, потому что  никогда не мог достать других мест, я слышу истинное мнение простого народа, и знаешь ли ты, чего он хотел бы? Он хотел бы прихода немцев, но не большевиков, и чтобы был порядок в конце концов. Все уже настолько обобраны, что спрашивают себя, куда же могли деть воры все украденное, вновь созданная милиция, конечно же, никогда ничего не находит. При прежнем режиме в полиции были канальи, но, по крайней мере, они что-то делали и их боялись…»

Бедный папа! В его письме сообщалось о надежде продать поместье этому самому временному правительству, потому что он еще верил, что: «без сомнения, государство купит собственность у иностранцев», и он надеялся, что ему заплатят в рублях золотом! А потом: «я возьму чемодан и постараюсь добраться до вас, пусть даже пешком… Мы еще будем наслаждаться жизнью; я прошу Бога соединить нас…»

Это временное правительство, о котором говорит мой отец, потом устроилось в Омске; оно опиралось на знаменитый Чешский легион, состоящий приблизительно из 15000 человек, перешедших к белым в мае 1918 года, и  на корпус амурских казаков под командованием атамана Семенова. Насчет амурских казаков существует анекдот, который стоит рассказать: представьте изумление комиссара французской полиции в Париже, никогда и не слышавшего о большой реке Амур, когда здоровенный русский эмигрант, ужасно вращая глазами, заявляет: «А я, месье, казак с Амура!»

Это временное правительство поддерживали экспедиционные корпуса, присланные бывшими союзниками России: английский, канадский, американский и французский; последним командовали генерал Жанэн и посол Рено, французский верховный комиссар. Мой отец выполнял разные их поручения и оказал им огромную услугу тем, что, зная страну, привозил к иностранным послам и консулам их подданных, эвакуацию которых ему доверили.

Именно во время выполнения этой миссии большевики захватили и ограбили Шафраново, увезя мебель, лошадей, экипажи и даже ворота.

В момент продвижения антибольшевистских войск в европейскую часть России генерал Малле, командовавший колониальным французским подразделением в Сибири, добрался до Шафранова, чтобы узнать о возможности расквартировки войск, и мой отец их принял, увы, в разоренном поместье и передал его в распоряжение экспедиционного корпуса, приняв со всей возможной изысканностью посла Рено, который был с женой и сыном, генерала Жанэна, господина Гойона и прочих… Я нашла в бумагах отца письмо от генерала Лаверна, отправленное 23 августа 1920 года из Владивостока, которое делает честь этому аристократу Европы былых времен: «Позвольте мне выразить все удовольствие, которое я получил, обретя в вас представителя одного из французов старинных родов, не поддавшихся превратностям судьбы и сохранившим свойственные людям благородного происхождения смелость, гордость и утонченность…»

Мой отец покинул Шафраново вместе с экспедиционным корпусом и присутствовал при взятии Екатеринбурга в июле 1918 года. Именно в этом городе, как вам известно, в доме Ипатьева были бесчеловечно расстреляны Император, Императрица, их дети и люди, которые пожелали разделить их заточение. Местные советы по приказу Ленина совершили это ужасное преступление в ночь с 16 на 17 июля, так как было очевидно, что город со дня на день могли взять белые.

Войдя в Екатеринбург, белые, прежде всего, занялись поисками тел августейших жертв; в одном из карьеров нашли останки, которые не смогли точно идентифицировать и, поместив в гроб, отправили  для погребения за границу, в православную церковь одной из французских колоний: до сих пор неизвестно, принадлежат ли эти останки Николаю II, Александре и их детям, как думал мой отец. Генерал Жанэн просил моего отца присутствовать при этой ужасной эксгумации. Отец остался при убеждении, что из несчастной императорской семьи никто не остался в живых.

Однако успешное наступление белых войск летом 1918-го года, освободившее Урал, Уфу, невдалеке от которой находилось наше поместье, такие старые исторические города, как Самару, Казань, внезапно остановилось: возможно, тому явились причиной раздоры между командующими. 10 сентября Казань снова была захвачена красными, затем Самара — в начале октября, Оренбург и Уфа — в декабре, и Сибирской армии пришлось снова уйти за Урал. Отступивший вместе с ней мой отец отныне не увидит больше своего дорогого Шафранова; впрочем, он допустил большую ошибку в самом начале беспорядков, отвезя, как он думал, для сохранности, столовое серебро и другие ценные вещи в Дворянский Банк в Уфе; коммунисты, конечно же, сразу же наложили лапу на банковские хранилища, Впрочем, с моей тетей Надей случилось то же самое в Москве, которой новый глава банка предложил вернуть половину того, что она поместила в хранилище, при том условии, что он оставит себе вторую половину, а она никому об этом не скажет; в конце концов она оказалась совершенно не права, отказав ему и обозвав его вором, потому что она разом потеряла все! Но вернемся к моему отцу. Позже адмирал Колчак выдал в его распоряжение целый вагон, чтобы увезти то, что он сумел уберечь; благодаря этому у меня еще сохранились несколько позолоченных столовых приборов, служивших летним курортникам и не попавших в банковское хранилище из-за своей небольшой ценности; остальное было почти полностью продано моим отцом, чтобы оплатить дорогу от Владивостока до Франции, кроме фарфорового сервиза, расписанного моей матерью, с которым он никогда не расставался.

Осенью 1918 года (я забежала вперед, говоря о Владивостоке) ситуация на Восточном фронте оказалась очень тяжелой, именно в этот момент, 15 сентября, при поддержке англичан и несмотря на враждебность японцев, адмирал Колчак высадился во Владивостоке. Он встретился с временным правительством в Омске и, увидев его несостоятельность, в декабре взял командование на себя в роли адмирала-регента.

Вскоре вновь была взята Пермь, находящаяся в 300 километрах от Оренбурга; Сибирская армия под командованием Колчака предприняла, так же как и Южная, за которой находились мы и в которой служил мой брат, наступление на Москву. С марта 1919 года, города, сданные осенью, были вновь взяты; под командованием адмирала-регента на фронте шириной в 300 километров наступление шло беспрерывно. Весна застала освободительную армию менее чем в 600 километрах от Москвы, что для такой огромной страны как Россия это совсем мало… Так мало, что союзники объявили, что они готовы признать правительство адмирала-регента единственным законным русским правительством.

В Москве Ленин не смог удержаться от паники: «Мы проиграли, но Коммуна в Париже продержалась только несколько дней; в России она продержится несколько месяцев».

Увы, Провидение решило иначе… С конца мая 1919-го и до того момента, когда Южная армия еще шла от успеха к успеху, Сибирская армия начала отступать. Скажу вам, что происходило это больше из-за низких интриг всякого рода как политиков, так и торгашей, от которых Колчак не сумел избавиться, а также, надо это честно признать, потому, что Троцкому удалось реорганизовать и оживить Красную Армию: под его руководством с июля месяца весь Урал оказался вновь оккупирован большевиками, и они неуклонно шли вперед. Временная столица того, что мы можем назвать свободной Россией, Омск, пал 14 ноября. Колчак, его штаб и прочие ушли за несколько часов до падения города с конвоем из нескольких поездов. В воспоминаниях моего отца этот переход через Сибирь среди зимы, когда от мороза лопались паровозные котлы, с беспрестанными атаками красных партизан навсегда остался нескончаемым кошмаром.

Всем известно, увы, каким был ужасный конец, уготованный адмиралу-регенту, и что для меня, французской гражданки, всегда очень неприятно воспоминать: генерал Жанэн, для того, чтобы большевики дали ему возможность спокойно уйти вместе с экспедиционным корпусом из России, просто-напросто выдал им несчастного адмирала, и его тут же расстреляли, затем бросили его тело в реку Ушаковку…

У моего отца остались очень тесные связи с послом и мадам Рено, полковником Малле, генералом Лавернем и прочими… С ними (и Жанэном) он сел на корабль во Владивостоке в начале 1920 года, чтобы отправиться во Францию. Перед этим он воспользовался пересадкой в Шанхае, чтобы повидаться с двумя своими сестрами, монахинями ордена Святого Причастия в Китае, которых он не видел тридцать лет (и которые, несколько лет спустя, в марте 1927 года, тоже окажутся в революционном вихре в Китае и увидят разорение своей миссии).

По прибытии во Францию он предпринял все, что только мог, чтобы нас найти: бедняга не знал еще, что матери и брата уже не было в живых. Получив рекомендации от г-на Пуанкаре и г-на Панафье, тогдашнего посла Франции в Польше, он поехал на русско-польскую границу и, благодаря польскому правительству, смог предпринять кое-что для моего возвращения; но нам понадобилось все же ждать до 1927 года, чтобы я смогла получить выездную визу! Во время голода, организованного большевиками в России, он попытался также передать помощь нашим крестьянам в Шафранове, но, конечно же, ему не удалось этого сделать.

XVI

Одесса

Здоровье моей матери было подорвано уже несколько месяцев. Она постоянно тревожилась об отце, по поводу которого мы могли только строить предположения, а главное, о моем брате, постоянно подвергавшемся опасности.

А что же сталось с остальными членами нашей семьи? Не было никаких новостей от дяди Теодора или Комаровых из Петербурга, подвергавшихся большой опасности при коммунистах из-за их высокого положения при дворе, от тети Нади, вдовы дяди Петра, и от их двух девочек из Москвы.

Мы знали только о том, что, став хозяевами страны, большевики истребляли людей тысячами. А помнят ли еще о том, что эта ужасная революция оставила миллионы убитых? Говорят, что их было тринадцать; несомненно, их было намного больше.

Неизбежное теперь поражение и крах Белой Армии после взятия Киева красными совсем не способствовало воле к жизни. Наилучшим решением, конечно, был бы отъезд за границу, по примеру многих, но мы не хотели уезжать без моего брата. Мы надеялись, – хотя отныне не имели от него больше ни одного письма, – что он опять появится и мы наконец уедем втроем во Францию.

Так мы и ждали до последней минуты перед отъездом в маленьком доме в Ерске. Мы смотрели на печальный отход бедной Белой Армии, бредущей под снегом голодной, раздетой, унося наши последние надежды.

Драгунский полк, которым командовал полковник Римский-Корсаков, прошел последним, в плачевном беспорядке. Полковник был, увы, тем, что называют в России настоящей «шляпой», то есть ничтожеством, не интересующимся ничем, кроме нескольких женщин, бывших его обычной компанией и переложившим все остальное на своего адъютанта.

Мой кузен Потапов, который был капитаном и командовал постом в Гоголе, ворвался к нам и сказал, что необходимо бежать немедленно и что полк преследуется по пятам Красной Армией.

В этой спешке не было даже речи о том, чтобы взять с собой вещи: у нас было только полчаса, чтобы собрать только самое необходимое, и мы взяли каждая по сумке, теплую одежду, меха. Так как железнодорожные мосты были перекрыты, мы были счастливы найти место в санях с одним офицером, который тоже бежал из города и вслед за последним полком, покидающим город, собирался отвезти нас в Кременчуг. Мы завернулись в толстые шерстяные вещи и в меха – у меня была ондатровая, а у мамы горностаевая шубы. Вокруг головы и ног мы намотали все тряпки, которые только могли найти. Мама ужасно мерзла в дороге, которая продолжалась не менее двух дней. Мы ночевали в деревенских избах, которые встречались в пути. и крестьяне нам сочувствовали. К счастью еще не было проблем с питанием: Россия еще оставалась закромами Европы. Но, тем не менее, эта поездка была для нас сущим кошмаром, потому что нас мучил страх из-за преследования красных.

Я уже говорила о том, что полк был совершенно дезорганизован, и мне приходилось постоянно отбиваться от приставаний солдатни, в гуще которой наши сани могли продвигаться только шагом.

В Кременчуге мы намеревались сесть на поезд до Ростова, оттуда ехать на Кавказ, в Новороссийск или Сочи и там найти пароход, идущий за границу.

У меня всегда перед глазами будет стоять ужасный беспорядок кременчугского вокзала, запруженного солдатами, беженцами, толкающимися людьми, ищущими в толпе друг друга. Это зрелище поражало и в то же время возмущало, потому что комендант поезда гулял по платформе, собирая всех женщин легкого поведения, в то время как порядочным людям не удавалось попасть в вагоны, потому что им говорили, что мест больше нет. В его вагоне стоял шум пьяных песен под балалайку.

Мама послала меня на переговоры с ним. Ничего не добившись, – он прямо мне сказал, что для нас мест нет, я в конце концов сунула ему под нос наши документы, те самые бумаги из штаба, тогда он начал нас величать «Ваши Превосходительства», – нам было уже все равно, настолько все это было смехотворно, но в конце концов он велел дать нам места. Помню, мама вместо благодарности сказала ему: «Что? Вы подбираете, кого попало, в то время как нет мест для семей бойцов?»

Тем не менее, мы не были спасены: ростовская линия проходила через Таганрог. Прибыв на Екатеринославский вокзал, мы узнали ужасную новость: Таганрог только что попал в руки красных; наш поезд оказался заблокированным.

И так как беда никогда не приходит одна, я, никогда не жаловавшаяся на здоровье, заболела воспалением легких, которое заполучила, стоя постоянно у окна купе. Сначала мама предполагала, что в этих трагических обстоятельствах мы будем продолжать наш путь на санях и поедем через Царицын, но из-за состояния моего здоровья от этого решения пришлось отказаться. Офицеры, среди которых был капитан Екинов, знавший моего брата, перенесли меня на носилках в поезд Красного Креста, который по единственной свободной ветке уходил в Одессу.

Там мы тоже в принципе могли найти корабль, который доставил бы нас в Константинополь и оттуда мы могли бы, может быть, достичь Франции.

Это путешествие тоже было не меньшим кошмаром: оно должно было продолжаться месяц, наш поезд – все же под защитой бронепоезда – постоянно останавливался из-за нападений большевистских отрядов.

Из-за отсутствия лекарств мне никак не удавалось выздороветь окончательно, и меня опять на носилках вынесли из поезда, когда мы наконец добрались до одесского вокзала. Меня отнесли во Французский Дом на знаменитом Французском бульваре, где меня очень плохо лечили (мое выздоровление затянулось до марта): весь персонал сбежал, кроме директрисы, мадмуазель Бержер, которая прилагала достойные восхищения усилия, но, конечно же, не могла в одиночку обслуживать этот огромный дом, забитый людьми до отказа. Этот Французский Дом, относившийся к французскому консульству в Одессе, был создан для того, чтобы служить одновременно культурным центром и приютом для престарелых французов, проживающих в Российской Империи. Это была очень большая трехэтажная постройка посреди парка. Все было очень комфортабельным, современным и роскошным, но внезапное нашествие беженцев и больных совершенно изменило ситуацию.

Но мы были счастливы найти там приют. Мы с мамой занимали одну комнату.

В трех черноморских портах – Одессы, Севастополя и Новороссийска, несколько кораблей, имеющихся у Белой Армии[1], и корабли, которые были присланы союзниками, каждый день принимали на борт бесчисленных беженцев, которые вынуждены были спешно покидать свою родину. 40000 человек отплыли таким образом из одесского порта в течение первых трех недель января 1920 года после бесконечного ожидания на набережной перед теплоходами. Санитарные службы отказывались принимать нас на борт из-за моего тяжелого состояния.

Увы, вовсе не к чести Франции эпизод с русскими кораблями, попросившими убежища в Бизерте, когда адмирал Экселман получил приказ от Эдуарда Эррио выдать их Советам вместе с офицерами и добровольцами. Адмирал отказался, сказав, что это будет убийством, и пригрозил отставкой.

Красная Армия вошла в Одессу без единого выстрела, а белые вошли в Ростов 25 января. Должна сказать, что нас большевики не побеспокоили, так как с одной стороны мы находились во Французском Доме, а с другой мы были обе гражданками Франции, потому что в Российской Империи жена и дети автоматически получали гражданство мужа.

Но эпидемии – обычное явление во время войн и революций: вскоре объявился тиф и, уже будучи ослабленной, я заразилась и им. Но все же у меня он проходил в ослабленной форме.

Но моя бедная мать, проявившая такую силу духа во всех несчастьях, свалившихся на нее, сидевшая день и ночь у моего изголовья, тревожившаяся за отца и брата, моя бедная мать совсем обессилела. От водянки у нее опухли ноги, она исхудала, страдая от сердечной болезни, в то время как я постепенно выздоровела. Врачи предупредили меня, что медицина бессильна, потому что ее сердце больше не выдержит.

Я постаралась, по крайней мере, сделать более приятными ее последние минуты. Для того, чтобы достать немного денег, я начала продавать то, что мы еще сохранили: сначала я продала горностаевые шубки, потому что, как вы знаете, этот золотистый драгоценный мех из Сибири намного изысканнее, чем, например, мех норки, о котором мечтают нынешние женщины.

Увы! Я подружилась с одной юной полькой, которая была обручена с одним греком: я попросила его (известна ловкость греков в делах) оценить роскошное бриллиантовое кольцо, подарок императора Александра II моей бабушке. Несколько дней спустя грек объявил мне с сокрушенным видом о пропаже кольца. Я узнала потом, что он продал его за очень большую цену, деньги он прикарманил…

Когда я могла вырваться на несколько минут, я бежала в город, чтобы попытаться найти людей, которые могли мне сообщить что-нибудь о Димитрии. Я встречала некоторых его товарищей и узнала от них ужасную весть о его исчезновении. Мне было очень трудно сдерживать рыдания перед матерью и утаивать от нее эту страшную весть до того, как она обрела Димитрия вновь на Небе, открывшемся для нее 30 июня 1920 года.

Мадмуазель Бержер тоже заразилась тифом. Ее заменила на посту главы Французского Дома баронесса фон Этинген, муж которой, генерал Белой Армии, только что скончался из-за этой ужасной эпидемии, и сын которой тоже служил добровольцем. Она боялась ареста и получила это место директрисы «Французского Дома» под вымышленным именем по рекомендации гувернантки своих детей, некоей мадмуазель Дюбуа, которая очень плохо говорила по-русски, но сумела приспособиться к большевикам и сама стала экономкой дома. Их никогда не подозревали. Я сама, несмотря на свой юный возраст, благодаря любезности мадам Этинген стала чем-то вроде ее помощницы или старшей медсестры. Я была еще совершенно неопытной юной девицей, и мое первое боевое крещение было скорее комичным, чем блестящим: среди сиделок была одна бедняжка, которую баронесса поручила мне свозить на санях в военный госпиталь на консультацию. По возвращении я с триумфом вошла в салон, где директриса сидела с политическими комиссарами, и закричала: «Ничего страшного: доктор сказал, что это всего лишь мягкий шанкр, а что это такое на самом деле?» Ответом был безумный хохот.

У мадам фон Этинген было свой дом в Киеве. Каким же было ее удивление, когда она узнала от одного из своих бывших лакеев, что ее дом не был реквизирован, и его даже не тронули во время ее отсутствия. Она решила просто вернуться к себе домой и потом я узнала, что с ней ничего не случилось, что Наташа, ее дочь, которой было тогда 16 лет, поступила в школу гражданских инженеров, потом они все смогли уехать из России, когда ситуация больше не казалась им сносной.

Большевики тогда наложили свою грязную лапу на Французский Дом; это было не единственное их преступление! В то же самое время они решили реквизировать под штаб-квартиру виллу персидского шаха, совсем рядом с Французским Домом, в середине очень красивого парка, выходящего в тупик, смежный с Французским бульваром. Это был квартал очень состоятельных людей. Очень красивая вилла принадлежала вдове директора музея изящных искусств Одессы, мадам Поповой; несчастье одних иногда составляет счастье (относительное) других: больше, думаю, для того, чтобы спасти  от реквизиции смежную со своей спальней комнату, чем из настоящей благотворительности, вдова Попова – это была маленькая женщина с лицом старой совы, предложила приютить меня – и даже бесплатно.

В любом случае мне пришлось провести здесь всю весну и лето 1921 года и в условиях, на которые вообще-то не приходилось рассчитывать. Моя хозяйка была богата по сравнению с теми, кто все потерял; я знаю, что она зарыла в саду немало драгоценностей; она получала от живущих на ее вилле красных офицеров столько продуктов, сколько хотела. Тогда в России голод был в полном разгаре, люди падали на улице: я сама видела на улицах умерших от голода, их убирали с тротуаров. Американские корабли подвозили помощь каждые две недели, но она была недостаточной. Это было время, когда АРА (Американская Администрация Помощи), а также Римская комиссия помощи  русским доставляли в Одессу продукты, одежду и прочее. Многие из голодающих выжили только благодаря этой щедрой помощи Запада. Только не подумайте, что у «совы» мы пировали, мы просто имели почти в достатке черный ржаной хлеб (даже если часто он был заплесневелым), из которого делали похлебку с добавлением рыбы и конопляного масла ужасного вкуса.

Именно в голод я научилась курить: нам казалось, что это притупляет чувство голода, а сигареты были единственным видом продовольствия, которого было в изобилии.

Расскажу вам довольно забавную историю, которая приключилась во время пасхальных праздников в том же 1921 году: известно, что для нас, православных, Пасха является безусловно самым большим праздником в году, потому что она отмечает Воскрешение Господа Нашего; и поэтому в этот день мы приветствуем друг друга словами: «Христос воскресе». Отвечать надо: «Воистину воскресе».

Тогда было еще немало действующих церквей. Позже их почти все закрыли во исполнение государственной атеистической политики. Но «благоразумные» люди – например, старая «сова», моя квартирная хозяйка – уже воздерживались от посещения религиозных служб, чтобы не скомпрометировать себя. Но я всегда ходила ко всенощной вечером Святой Субботы, и я собиралась и на этот раз послушать, как священник объявляет Воскрешение Господне… Но церковь была довольно далеко от нашей виллы, и молодой девушке было довольно рискованно идти по пустынным улицам портового города…

Я как раз предавалась размышлениям об этом, когда на лестнице нашего дома столкнулась с полковником Хлебниковым, который жил у «совы» и командовал в Красной Армии бригадой Перекопской дивизии. В любом случае надо признать, что это был прекрасно воспитанный человек; казалось, что в этот вечер он был в наилучшем расположении духа. Он остановился, чтобы поздороваться со мной и даже спросил, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь…

Может, это и было нахальством с моей стороны, но я поймала удачу на лету: «Да, полковник, – сказала я ему, – я сейчас очень озадачена…» «Если я могу сделать что-нибудь для вас, мадмуазель, то сделаю с радостью…» «Ну и вот: сегодня вечером пасхальная обедня, и я хотела бы пойти на нее, но девушке опасно ходить по улицам одной и я не знаю, что делать…»

Только договорив, я поняла неосторожность своей просьбы. Но он совсем не рассердился. «Хорошо, – сказал он, улыбаясь, – вы понимаете, что в моем положении мне совершенно невозможно самому вас сопровождать, но я приглашаю вас сегодня в оперу (одесский оперный театр очень красивый, скопирован он с парижской оперы) и потом я прикажу своему адъютанту пойти с вами».

Вот каким образом я смогла сходить на эту пасхальную обедню, и вот так при советском режиме там можно было увидеть представителя Красной Армии!

Когда на другое утро я спустилась в сад, я обнаружила полковника, поджидавшего меня, чтобы поздравить с Пасхой. «Христос воскресе!», – сказал мне красный офицер. «Воистину воскресе!», – отвечала я, потом поспешила его поблагодарить еще раз за то, что он сделал для меня накануне.

С ним был его адъютант, тот самый, что провожал меня, а еще полковник Кривощеков, другие офицеры и политический комиссар, то есть представитель партии. К счастью, он не подозревал, что мой брат был в Белой Армии, но все же его я остерегалась больше, чем других.

Я углубилась в сад с полковником Хлебниковым. Я чувствовала, что ему хотелось откровенно поговорить со мной, и, на самом деле, он объяснил мне, что он бывший гвардейский офицер Финского пехотного полка и что его арестовали как гвардейского офицера в гостинице «Астория» в Петербурге (в Петербурге арестовали всех офицеров в дни октябрьской революции), и, чтобы его не расстреляли или не депортировали, он согласился вступить в Красную Армию. «Впрочем, я не одинок, – добавил он, – здесь ни один из нас не является коммунистом».

По одному его виду можно было сразу понять, что это бывший офицер царской армии, и я не очень удивилась тому, что узнала от него, но позже я прочитала его якобы биографию в «Известиях», где писали, что он был сыном рабочего из г. Мерева Ташкентской губернии: эти люди лгут на каждом шагу, и когда я позже прочитала биографию Гагарина, что он тоже из бедной рабочей семьи, в то время как Гагарины были князьями, я подумала, что, может быть, это такая же ложь?

Как видите, все шло не так уж и плохо, и я чувствовала себя почти в безопасности, по крайней мере, пока полковник и его штаб квартировались в нашем доме.

Но очень трудно поддерживать нестабильное равновесие, я хочу сказать, что когда все начинает идти относительно хорошо, начинаешь терять чувство осторожности: я совсем не обращала внимания на товарища политического комиссара Александра Яковлева. Однажды он пригласил меня на концерт в военном кружке, где предоставил мне самое лучшее место… Я поначалу даже не замечала, что он изо дня в день становился все настойчивее… Катастрофа! Оказалось, что он влюбился в меня! Одним прекрасным вечером, когда я возвращалась домой, – это было где-то в мае или июне, не очень много времени спустя после моего дня рождения, который был 8 мая и по случаю которого они организовали небольшой прием в саду, – он подкараулил меня в саду и начал мне объясняться в любви! И с букетом роз, как вам понравится! Мне хотелось спрятаться в мышиную норку!

Он начал с того, что говорит мне: «Не называйте меня Александром Николаевичем – (это протокольная формула) – называйте меня Шура!» Шура! Я должна была называть Шурой советского политического комиссара!

Я очень сильно рассердилась и, забыв об опасности, которую мог представлять этот человек, начала кричать об ужасе, внушаемом мне режимом, которому он служит. Мой крик раздавался на весь дом, и когда он ушел, старуха Попова, испуганная этим скандалом, сказала мне, что из-за меня расстреляют всех. Охваченная паникой в свою очередь, я сбежала к подруге от милицейских, которые наверняка должны были прийти арестовывать меня на другой же день.

Но я оставила все вещи в своей комнате и, в частности, одну шубку, в подкладку которой я зашила бриллиантовые серьги моей матери. Так как комиссара не бывало дома до шести часов вечера, я тихонько вернулась в три часа дня. Когда я входила в сад, то столкнулась с его ординарцем, который ждал, кажется, с утра с письмом в руке, ответ на которое он должен был принести: речь вовсе не шла об аресте; напротив, комиссар умолял меня о встрече вечером и прогулке по берегу моря, чтобы поговорить откровенно, и чтобы никто нас не слышал…

Что делать? Я решила идти, потому что отказать было совершенно невозможно. Должна сказать, что он был очень корректным. «Я знаю, – сказал он мне, – что вы из дворянской семьи (это старая сова его просветила), а я всего лишь бедный студент, но я хотел бы на вас жениться».

Я сказала ему, что дворянка я или нет, в нынешней моей нищете об этом не стоит говорить, что я испытываю к нему дружеские чувства и уважение, но что я страстно верующая православная христианка, а он коммунист; что, наконец, я не соглашусь выйти замуж в загсе (простое объявление брака в мэрии). Помню, даже сказала ему, что для меня такой брак не более чем собачья свадьба.

Он до такой степени дорожил мной, что ответил, что понимает меня. Конечно, ему было запрещено венчаться в церкви в Одессе под угрозой быть изгнанным из своей дорогой партии, но он согласен на то, что мы обвенчаемся в деревенской церкви, что он никогда не будет запрещать мне ходить на церковные службы и прочее… Он поклялся мне также, что он никогда не был замешан в убийствах или преследованиях врагов большевизма. Несомненно, несмотря на свои убеждения, это был очень славный парень, благородный идеалист. Мне было ужасно неудобно! Мы сидели на камнях и смотрели на море, и я пыталась закончить этот разговор, не причиняя ему слишком много боли и в то же время не оставляя ему слишком много надежды. «Завтра» – часто это ключевое слово в России, и я воспользовалась тем, что наступала ночь, чтобы сказать ему, что я должна возвращаться домой во избежание сплетен, но что я обещаю ему хорошенько подумать.

С тех пор это была настоящая игра в прятки, но почти каждый день он находил возможность оказаться у меня на дороге и повторить свою просьбу.

Старуха Попова, которую я в конце концов посвятила в это дело, изо всех сил подталкивала меня к положительному ответу, потому что она заранее дрожала от страха перед падением на ее дом гнева политического комиссара; также очень возможно, что она оценила все преимущества, которые она могла извлечь из моего замужества.

Проходили недели, а мой поклонник не унимался. Он дошел даже до того, что назначил мне дату свидания – все в том же саду – день, час, добавив, что если я не скажу «да», он переведется в Ташкент, в глушь Туркестана (современный Узбекистан).

Мне почти стыдно признаваться, что я просто забыла пойти на это последнее свидание с человеком, который меня наверняка любил всей душой, но слишком многое нас разделяло, несмотря на уважение и чувство, признаюсь, которое я начала испытывать к нему.

Он понял по моему отсутствию, что для него не было надежды, и он уехал в свой Туркестан; но я узнала, что год спустя он был в Одессе и искал меня; новый комендант сказал ему, что я уехала из города: этот тоже хотел на мне жениться, но я послала его к черту. Иногда очень досадно быть красивой!

«Сова» была очень недовольна моим отказом выйти замуж за политического комиссара. Каких только причитаний мне не пришлось вынести! Моя хозяйка снюхалась с маленьким евреем, спекулирующим продуктами питания. Теперь, когда мой комиссар уехал, и я больше не могла быть ей полезной, она решила избавиться от меня, чтобы отдать ему мою комнату. Однажды, ближе к концу августа, комендант отозвал меня в сторонку и сказал, что скоро он демобилизуется и значит, нас покинет.

«Пока я и мои офицеры были здесь, – добавил он, – мы вас защищали, но после нашего отъезда вы больше не будете в такой безопасности, и к тому же старая сова хочет отобрать у вас комнату: я настоятельно советую вам уехать».

Был сильный голод; на улицах находили трупы голодающих. Черный рынок работал вовсю, и приходилось платить втридорога за самые необходимые вещи. Я уже продала меха моей матери и свои тоже, для того чтобы выручить немного денег. Появился советский декрет, запрещающий хранить золото и украшения, приходилось продавать тайком. Спекулянты просто процветали, и некоторые, пользуясь общим несчастьем, сделали себе на этом настоящие состояния. Когда я решила отнести одному из них материнские серьги с чудесными бриллиантами, хранившиеся до сих пор в швах моей шубы, я смогла выручить за них только 90 рублей. Все же это позволило мне выживать какое-то время. Кроме того, мне повезло, и я бесплатно жила в комнате у одной знакомой дамы, которая уехала пожить в деревне. К тому же я смогла найти кое-какую мелкую подработку по переводу и по шитью, что меня немного поддержало.

Благодаря переводам я познакомилась этой же осенью 1921 года с хозяевами одного ресторана, – это была еврейская семья, – расположенного рядом с портом, который посещало много офицеров иностранных флотов или деловых людей, находящихся в Одессе проездом. Они попросили меня прийти к ним работать переводчиком и заниматься с их маленькой дочерью. Стол и кров бесплатно: повезло!

В самом начале зимы мои поиски увенчались успехом: я была счастлива найти нечто более стабильное. Снова это было еврейское семейство (в Одессе было огромное количество евреев и греков); в данном случае директор электрических сетей Одессы, который искал гувернантку для своих детей.

Квартира – это было меньшее, что можно было ожидать от жилья директора электрических сетей – хорошо отапливалась этим средством современной эпохи. Кроме того, мне платили три рубля в месяц: с таким жалованием сам черт мне был не брат, и помню мою радость, когда с первой зарплаты я смогла купить себе туфли, потому что единственная пара, оставшаяся у меня, буквально развалилась, а моя одежда превратилась в лохмотья.

Я оставалась в этой семье зиму 1921-1922 годов. Эти люди – фамилия их была Радковы (родом из Акермана в Бесарабии, очень дружная семья) – были очень добры ко мне. Это были очень набожные евреи, очень чтившие традиции, ни за что на свете они не стали бы есть свинину или что-то другое кроме кошерного мяса. Они благоговейно отмечали все праздники своего культа, но у них хватило чуткости для того, чтобы преподнести мне все необходимое для приготовления куличей на православную Пасху, которыми я угощала двух младших девочек, Беллу и Фанни, примерно 11 и 8 лет.

Кроме родителей и двух девочек, в семье было двое старших мальчиков – Давид и Леон, один студент, другой еще лицеист. Это пример того, как в одной семье люди могут отличаться: Давид был прирожденным антикоммунистом – у нас еще будет возможность поговорить об этом, в то время как Леон был активистом в комсомоле; помню, как я спрашивала у него со смехом: «Леон, вы не сумасшедший?» Но они все были со мной очень милы, и ему не приходило в голову донести на меня, в то время как доносы при этом дьявольском режиме были очень распространены, и многие были брошены в тюрьму по доносу своих собственных детей. Люди тряслись от страха и ускоряли шаг на улице, сталкиваясь с милиционерами в черных кожаных тужурках или с агентами ЧК, зловещей политической полицией режима.

Давид Радков, как я говорила, был сильно настроен против режима. Он встречался со многими студентами, тайно борющимися против коммунистов, и приносил в квартиру много компрометирующих книг и бумаг. Помню, однажды он попросил меня помочь сжечь некоторые из них. Несомненно, он предчувствовал близкую опасность. И действительно, несколько дней спустя, когда все готовились ко сну, в дверь квартиры позвонили. Это был комиссар ЧК в сопровождении двух-трех человек, явившиеся для обыска. Такие визиты полиции происходили всегда ночью, для того чтобы всех застать дома и, по крайней мере, привлечь внимание всей улицы.

Должна сказать, что никакой грубости не было. Они обыскивали в течение часа или двух все комнаты, взяли бумаги в комнате Давида, просмотрели пачку писем, которую я держала под подушкой (но они были на французском, так что они ничего не поняли и оставили их); впрочем, я показала им удостоверение, выданное мне по всей форме политическим комиссаром дома: одной из прелестей этого «симпатичного режима» было то, что в каждом доме должен был иметься один представитель партии, обязанностью которого было следить за жильцами! В конце концов они устроились в столовой для составления протокола. Касательно меня я объяснила, что я француженка, что вся моя семья во Франции, и я жду возможности уехать во Францию. Комиссар ответил, что если я не замешана в политике и если мои бумаги в порядке, я получу это разрешение. В сравнении с множеством обысков, о которых мы слышали, при которых квартиры переворачивались вверх дном, с нашей это случилось в самой меньшей степени, несомненно, по причине высокого положения господина Радкова. Но все же, увы, они увели с собой старшего сына, сказав, что он вернется после проверки, которую они хотели произвести в штабе ЧК: бедный парень вместо возвращения был послан в рабочий лагерь возле Перми, откуда он все время писал родителям и куда его отец смог даже съездить навестить его. Но мне не пришлось больше увидеть его до моего отъезда из Одессы.

Несколько месяцев спустя состоялся второй обыск, закончившийся арестом самого господина Радкова. Но профсоюз электрических рабочих сильно запротестовал, объясняя, что завод не сможет продолжать работу без него, и он был отпущен через несколько дней.

XVII

Возвращение во Францию

Все эти годы я жила мечтой о бегстве из Советской России. Первый неудачный план побега был составлен вместе с американским офицером компании AРA, когда я была переводчицей в портовом ресторане, потом он убедил меня, что для выезда из СССР лучше всего использовать законный путь, потому что в конце концов я была французской гражданкой и мне не должны были препятствовать в возвращении на родину. Может быть, мне удалось бы каким-нибудь путем бежать и раньше, но долгое время меня сдерживало то, что я совершенно не знала, что с моим отцом, которого я не видела с самого начала революции. На русском он говорил с трудом и был затерян на просторах бывшей огромной Империи, где все пошло под откос. Я была убеждена, что он тоже погиб, как мама и брат, и что в мире у меня не оставалось больше никого, кроме этих французских дядюшек и тетушек, которых я видела мельком при нашем с родителями путешествии по Европе, но какая-то надежда все-таки оставалась.

Я была знакома с немногочисленными членами французской колонии, – с теми, кто остался здесь после революции, – мы встречались по воскресеньям в польской католической церкви, с нами был польский консул, очень порядочный человек, который занимался  и делами одесских французов.

Все говорили мне, чтобы я поторопилась с хлопотами по возвращению во Францию. В конце концов, я написала письмо младшему брату моего отца, с которым, насколько мне было известно, отец поддерживал связь, но я не знала уже его точного адреса. На всякий случай я написала на конверте: «М. Жозефу де Э д’Эрвилли, Лилль, Франция». Дядя Жозеф жил в поместье Сент-Андре в окрестностях этого города, так что адрес был неточным, но к счастью, мэр Лилля, в руки которого попало мое письмо, был одним из его близких друзей, и мое письмо дошло до адресата. Более того, я узнала, что мой отец жив, что он смог добраться до Франции и находится у дяди. Представьте, какова была моя радость при получении ответного письма – прошло не более трех недель – от самого отца, который в течение всех этих лет страшно беспокоился за всех нас. Увы, в своем следующем письме мне пришлось исполнить печальный долг и написать ему, что из нас троих – из его семьи –  осталась одна я.

Одна старая дева из французской колонии, мадмуазель Дюпре, бывшая учительница, познакомила меня с комиссаром из министерства иностранных дел, которому давала уроки. Я страшно оробела, входя в роскошный кабинет, который он занимал. Не все мои бумаги были в порядке, потому что часть из них, по которым было видно, каким высоким было социальное положение моей семьи до революции, я уничтожила. Что касается того самого удостоверения, выданного мне высшим командованием Белой Армии, я еще не решилась его уничтожить, но не стоит и говорить о том, что было бы безумием им сейчас кичиться!

Комиссар посмотрел на меня в моем белом платье, с двумя косами и, удивившись тому, что меня не было в милицейском списке иностранцев, засмеялся и сказал: «Эта маленькая девочка заслуживает наказания!» Потом он обещал мне, что поможет в оформлении моих документов. Думаю, что в душе он не был коммунистом.

На самом деле, и в других случаях я не встречала никакого противодействия в оформлении выездных документов со стороны большевиков. Но все же пришлось вооружиться терпеньем, чтобы получить все визы и бумаги, необходимые для осуществления моего плана по отъезду.

У моего отца были очень большие связи, и он задействовал всех своих друзей для облегчения моего отъезда. Главным образом я обязана месье де Панафье, послу Франции в Варшаве, и месье и мадам де Гойон.

От последних (которых я еще не знала) я получила некоторое время спустя роскошную посылку с одеждой, теплой и в то же время изящной: молодым француженкам 1980 года, привыкшим к таким вещам, как к совершенно обычным, нужно подключить воображение, чтобы понять всю радость девушки, годами лишенной всего и вдруг получившей такое сокровище!

Потом из Константинополя на роскошной бумаге мне пришло письмо от одного турецкого паши, друга Гойонов, с просьбой принять его гостеприимство в Константинополе, откуда он обеспечит мою дорогу до Франции: из Одессы до Константинополя я доберусь в первом классе парохода компании «Лойд Триентино». Этот прекрасный план, к сожалению, не смог осуществиться: мой багаж был уже уложен, но турецкое правительство не выдавало виз людям, выезжающим из СССР, — страны, соседствующие с коммунистической империей, установили настоящий санитарный кордон, чтобы защититься от революционных влияний, и несчастные, пытавшиеся вырваться оттуда, были  первыми его жертвами.

Со стороны Польши я встретила подобные же препятствия, и понадобилось все влияние месье Панафье, чтобы многие месяцы спустя добиться победы.

Однако я не теряла присутствия духа. Письма из Франции, посылки, даже деньги, присланные отцом Альбериком, аббатом монастыря траппистов Мон де Кат, где находились два брата моего отца, и предназначенные для оплаты моего железнодорожного билета — все это говорило мне, что мое освобождение близко. Я ушла из семьи Радковых и приняла гостеприимство мадам Казаковой, француженки, бывшей замужем за русским, которая тоже перебивалась, давая уроки французского языка.

В феврале 1927 у меня были, наконец-то, все необходимые документы, в которых были проставлены все печати. Теперь я могла уехать. Долго я мечтала об этом возвращении к свободе, о воссоединении с отцом, с французскими родственниками, которые с тех пор, как я смогла известить их о своем положении в Одессе, посылали мне письма и посылки… Да, я торопилась сбежать от постоянного страха за свою жизнь, от голода, от холода, повседневной участи тех, кто жил под гнетом большевистской диктатуры! Но, однако, должна вам признаться, мне было ужасно грустно покидать – я не строила никаких иллюзий по поводу возвращения – мою дорогую Россию, которую я так любила, и, может быть, еще больше с тех пор, как на нее обрушилось это несчастье. Надо было уезжать, это было благоразумно, но я знала, что рана от этой разлуки не заживет никогда.

Мое путешествие через покрытую снегом Центральную Европу продолжалось одиннадцать дней. В Шепетовке, последней русской станции, мне было трудно сдержать слезы, глядя, как меня покидают все мои попутчики, один из которых был православным священником. Последний взгляд на страну, где я родилась, на страну, за которую мой брат отдал свою жизнь. Я оставалась одна в поезде до границы, с моей маленькой сумкой, потому что я не смогла ничего увезти. (И когда я вижу, что меня не обыскивают, как я буду сожалеть, в особенности о паспортах и других памятных сувенирах Белой Армии, которые я нашла нужным уничтожить, прежде чем покинуть Одессу).

Станция Сдавунова: вот я и в Польше, на свободной земле. Но польские полицейские странно смотрят на эту девушку, покидающую СССР. В станционном отделении полиции мне устраивают настоящий допрос, и я понимаю, что меня принимают не иначе как за шпионку! В конце концов, я начинаю злиться и показываю полицейскому на телефон, стоящий между ним и мной на столе: «Если вы не верите моим бумагам, позвоните мсье Панафье, послу Франции!» Мои бумаги были мне тотчас же возвращены, и я вернулась в свое купе.

В Варшаве, слава Богу, наоборот, я встречаю горячий прием во французском консульстве. В течение двух дней мне показывают город, ведут меня в кино. Что больше всего удивило меня тогда, это витрины магазинов, где полно всего, кондитерские с этими вкусными пончиками, польскими пирожками с вареньем.

Из Варшавы я уехала в Вену, куда прибыла столь утомленной, что проспала сутки подряд, прежде чем пойти смотреть город с дамой из Красного Креста, которая явилась встречать меня на вокзал, чтобы проводить во Французский центр. Бедная Вена: старая столица Австро-Венгерской империи была теперь всего лишь тенью самой себя после поражения: бедная и мрачная толпа на широких проспектах, которые я видела вместе с родителями такими оживленными, такими веселыми перед войной. Я начинала чувствовать, что жизнь после революции в России и мировой войны более не будет прежней даже на Западе.

Поезд в Швейцарию. Новая станция в Бале, где я провожу ночь в ожидании необходимых мне бумаг. Швейцарские таможенники со своим приятным акцентом спрашивают меня, не везу ли я сигарет или алкоголя. Бедная беженка из России, каковой я являюсь, не прячет ничего подобного в своем маленьком багаже!

И вот я на перроне Восточного вокзала в Париже, на родине моего отца! Но как узнать в этом состарившимся человеке с совершенно седыми волосами, уже согбенном, моего отца, которого я не видела уже десять лет! Сердце щемит, радость, слезы, горечь потерянного — все вдруг смешалось разом…

Но все же я могу вас рассмешить. В первый же вечер после моего приезда случился настоящий анекдот: так как отец сказал мне, что одна моя старинная подруга живет совсем рядом, я решила сходить повидать ее, отец же заявил мне: «О, только не сегодня, я слишком устал, чтобы сопровождать тебя…» Я ответила: «Но я пойду одна…» Он рассердился: «Девушка не выходит вечером на улицу без провожатого!» «Но папа, вот уже десять лет как я жила совсем одна в большевистской России!» «Но, может, ты сама стала большевичкой?» Бедный папа, такой добрый, но такой наивный. Неисправимый джентльмен!

Отец жил в маленькой квартирке на улице Роза-Бонер и за неимением средств к существованию храбро принял небольшую должность переводчика в научной лаборатории, где его превосходное знание языков, в частности английского, очень высоко ценилось. Он переносил свое тяжелое положение с достоинством и смирением, вызывавшими невольное восхищение. Он сумел даже при таких скудных средствах оставаться элегантным, – с гвоздикой в бутоньерке, – каким он был всегда. Он так и умрет на работе в возрасте 92 лет в 1949 году, не требуя помощи у кого  бы то ни было, потому что он был слишком горд, чтобы предпринимать такие шаги. Он также не испытывал иллюзий по поводу возможности возвращения в Россию: революция победила, и он хорошо отдавал себе отчет в том, что эта тирания не скоро выпустит из своих когтей эту несчастную страну. В этом его точка зрения была более верной, чем у большинства эмигрантов, которые все еще сидели на чемоданах, готовые вскочить в первый же поезд, когда газеты и радио – со дня на день, по их словам – объявят, что революция закончилась, что ждут только их, чтобы возобновить былую жизнь.

Такие надежды, увы, приводили к тому, что люди жили только прошлым, они расходовали последний золотой рубль, продавали последние украшения, даже иногда последнюю икону, – и видит Бог, что святые лики продавали только в последнюю очередь, – только тогда начинали  искать любую работу, чтобы выжить. Знаменитая пьеса «Товарищ» рассказывает всего лишь о реальности, которую мы познали. Я видела генералов, гвардейских полковников, которые стали мальчиками при лифтах или водителями трамваев, князей, состоявших в родстве с императорской семьей, ставших шоферами такси или балалаечниками! И мы узнали, что когда ты беден, все дорого…

Скажу, что русская душа легче принимает смирение, чем другие, потому что она очень возвышенная, и наша православная вера беспрестанно напоминает нам эту заповедь: Блаженны страждущие, ибо их есть Царство Божие…

Это безденежье мы переносили так стойко потому, что это была наша общая участь; иногда вечером тот, кто работал грузчиком на набережной, брал смокинг взаймы у друга, который еще не отнес его в ломбард, и отправлялся на обед бывших офицеров Преображенского полка или на какой-нибудь праздник, организованный эмигрантским обществом в одном из многочисленных русских ресторанов, открывшихся в Париже. Жена какого-нибудь французского супрефекта или супруга торговца маслом-яйцами-птицей могла, таким образом, взяв такси, за рулем которого был гвардейский полковник, отправиться в «Летучую мышь» или другой эмигрантский ресторан, где дверь ей мог открыть князь, а пальто снять помогал балтийский барон…

Именно на вечеринке бывших офицеров случилось то, что определило мою судьбу: мой кузен Ипполит Комаров рассказывал однажды своим друзьям, что одна из его кузин только что вернулась из России. Он назвал мое имя, и другой молодой офицер, который до этого слушал довольно рассеянно, подошел к нему: «Прошу прощения, но нет ли у нее брата по имени Димитрий, который был вместе со мной в Добровольческой Армии?» Мой кузен подтвердил, что я действительно сестра Димитрия. «Вы доставите мне огромное удовольствие, – сказал бывший капитан, – если дадите мне ее адрес»; кузен сказал ему, что в настоящее время я нахожусь за городом (я приняла гостеприимство моего дяди Жозефа в Вормуте), но мой отец в Париже…

Мишель Юрша, с которым я подружилась в Киеве, когда навещала брата, отправился к моему отцу, и вообразите, каково же было мое удивление, когда несколько дней спустя я получила письмо от него! И вот каким образом, несколько месяцев спустя в соборе на улице Дарю я стала супругой Мишеля де Юрша, лейтенанта-капитана 2-го гвардейского артиллерийского полка.

Мишель был очень добрым человеком, очень простым, очень умным, и всегда находил забавное словцо, чтобы посмеяться над трудностями, которых, как вы догадываетесь, мы не сумели избежать. Демобилизовавшись в Галлиполи вместе со своими товарищами из несчастной Белой Армии, он получил нансеновский паспорт, который предоставлял русским беженцам, лишенным родины, защиту великих держав. Многие эмигранты просили гражданства в странах, где они нашли убежище; из верности России мой муж не хотел менять гражданства. После очень трудных первых лет – он был даже очень счастлив поработать некоторое время развозчиком выпечки на трехколесной повозке! — он стал представителем в чайной фирме «Твайнинг», где очень быстро сумел показать себя, он говорил улыбаясь: «Я единственный в Париже целую руки бакалейщицам, и именно поэтому продаю лучше, чем мои коллеги!» Конечно, выпускнику Александровского лицея, а затем дипломатического института Санкт-Петербурга этим, может быть, и не стоило этим гордиться, но какое отныне значение все это имело для нас? Разве главное было не в том, что мы остались живы?

Мы оба пытались, он — во всяких ассоциациях бывших гвардейских офицеров, я, — оказывая услуги, где только могла, помогать нашему маленькому сообществу эмигрантов в XV округе Парижа, ставшему Санкт-Петербургом в изгнании…

Радости и печали – все было!– шли чередой. Мой любимый отец работал до самой своей смерти в 92 года;  у моего мужа были приступы нервной депрессии после немецкой оккупации Франции, когда его преследовала мысль о том, что его могут насильно забрать в легион и заставить сражаться против СССР, который все же оставался Россией… Мишель умер в Париже в 1958 году и покоится вместе с моим отцом на нашем русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа. У него была замужняя сестра в эстонском Ревеле, но у нее не было детей. Что касается его братьев: Константин был посажен в тюрьму большевиками, думаем, что его сын Игорь живет в Ленинграде; Леонид, гвардейский офицер, умер в этом городе в 1957 году; Александр (старший), морской офицер, был расстрелян в Петрозаводске, где было поместье их родителей; Николай, также морской офицер, умер в Эстонии; Жорж, гвардейский артиллерийский офицер, покончил с собой во время революции.

Мне остается мой дорогой кузен Жан Потапов, который, женившись на француженке, принял французское гражданство, служил офицером во французской армии и составил себе очень хорошее состояние в фирме Томсон. В России он служил в том же полку, что отец Солженицына, и великий писатель захотел с ним встретиться. Еще один анекдот: несколько лет назад он повез жену показать Ленинград, и вот его там вызывают в отделение милиции. Слегка обеспокоенный, хотя у него и французский паспорт, он является; его вводят в кабинет комиссара, и тот говорит ему: «Лейтенант Потапов, я счастлив видеть вас (это правда, он был очень сердечен)… я был со своими людьми в таком-то месте во время Гражданской войны, а вы были напротив, с вашими… А почему вы не напали?» Они расстались большими друзьями!

Мой кузен Ипполит де Комаров и его сестра уехали в Нью Йорк, там и умерли; много наших друзей былых времен ушли туда, где больше нет страданий. Я стараюсь как можно чаще навещать их на нашем русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Сколько могил носят знакомые мне имена! Мой отец написал:

Спите спокойно! Спите под камнями руин

Ожидая того, кто собственной рукой

Оденет ваши кости божественным сиянием

Где будут цвести ваши глаза для бесконечного восторга…

А пасхальной ночью племянник отводит меня на обедню в Сент-Женевьев-де-Буа в красивую часовню, творение великого русского художника Бенуа, посредине кладбища; потом мы идем чередой среди могил, со свечами в руках, мы устанавливаем эти маленькие огоньки на могилах моего отца и мужа. Я говорю им: «Христос воскресе!, — и мы тоже однажды воскреснем, и мы найдем друг друга там, где нет больше ни боли, ни печали, ни стона, но только поклонение и радость».

Однажды вы спросили меня: «Если бы вдруг вам отдали тех, кто убил вашего брата, что бы вы с ними сделали?» Я ответила вам: «Простить слишком тяжело, но зачем причинять им зло? Но пусть их прячут от меня: видеть их мне было бы страшно, а месть никогда не приносила мира».

Мой отец написал что-то вроде завещания:

«Без веры, освещающей и расширяющей наш мир, без покорности Божьей воле, покорности, которая есть не только высшая мудрость и источник наших достоинств, но также смысл и честь нашего предназначения, без доверия душ, нас окружающих и помогающих нам нести наше сердце, без кротости и радости благотворительности и смирения, которые хранят нас в божественном покое и истине, давая нам понять, что нет ничего более тщетного и более обманчивого, чем гордыня и эгоизм, и без силы самопожертвования, единственного генератора нравственного прогресса и общественного счастья, жизнь не более чем ничтожная комедия, удовольствия, несправедливости и низости которой отвращают нас, и утешить нас могут только одиночество и молчание, эти последние прибежища человеческого достоинства».

И. де Ю.

Ирен де Юрша уснула с миром 18 февраля 1985 года.

Она покоится рядом со своим отцом и мужем на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

Андрэ Саразэн де Га

2003 г.

По ком звонит колокол? 

«Как же она была хороша, наша Россия!..» – восклицает полуфранцуженка Ирен де Юрша, потерявшая в России мать, любимого брата, жениха, растоптаны юность и мечты о счастье, пробиравшаяся через захваченную большевиками Россию до Парижа страшных десять лет и после всего этого не только не возненавидевшая Россию, а полюбившая ее еще больше — особой безысходной печальной любовью. Это  крик души, который она выносит в название своих воспоминаний. Этот  крик души похож на крик смертельно раненого лебедя при виде поднявшейся на крыло стаи, улетающей на родину, которую он больше никогда не увидит. Но она, в отличие от того лебедя, знает, что туда рано или поздно вернется ее душа.

Каково же было обаяние России, если представитель одного из древнейших и знатнейших родов Франции некто Альбер де Гас, попав в нее после путешествия по многим в том числе по самым экзотическим странам, вдруг почувствовал, что душа его наконец обрела свой земной дом? Ну, влюбился в светскую красавицу, представительницу древнейшего русского рода, но мог обосноваться в столичном Петербурге, наконец в Москве, а он купил поместье в приуральской глуши в никому неведомом Аксенове и был беспредельно счастлив. Его любовь к России была так глубока, что он не оставил ее, когда у него в Аксенове дотла сгорел усадебный дом и, по всему, нужно было возвращаться во Францию, а он купил другое имение в той же приуральской глуши вместе с огромными долгами и обременительным для хозяйства санаторием Шафраново. Он не возненавидел Россию даже тогда, когда в Гражданскую войну вынужден был через Владивосток бежать из нее, потеряв в ней все: жену, сына, некогда огромное состояние, и он десять лет ничего не знал о дочери, потерявшейся в ее безграничных просторах. В страшные голодные двадцатые годы он даже пытался посылать деньги своим бывшим батракам-крестьянам, по наивной доброте своей полагая, что они никем не перехватываются в пути, и по невозможности вернуться в Россию, которая тогда уже называлась, подобно США, сатанинской аббревиатурой СССР, завещал похоронить его не на родовом старинном французском кладбище, где хоронили его предков, начиная, кажется, с XIV века, а на мистическом кусочке России во Франции, кладбище чудом избежавших смерти русских изгнанников — Сент-Женевьев–де–Буа под Парижем. Я буду искать его могилу по богатому надгробью, помня о его древнем роде и огромном богатстве, забыв, что он умер полунищим, до 92 лет своих зарабатывая на хлеб переписыванием в какой-то конторе бумаг. Здесь же завещал похоронить себя его зять, отпрыск древнейшего литовского рода, капитан Белой армии, так и не принявший французского гражданства и умерший гражданином Российской империи. Здесь же, рядом с отцом и мужем, рядом с тысячами несчастных русских беженцев ляжет последней она, гражданка Франции, потерявшая в России мать, брата, жениха, радужные мечты о счастье, но продолжавшая беззаветно любить Россию. Она передаст свою любовь к России своему племяннику чистому французу, никогда не видевшему России. Мечтающему, чтобы снова встал православный храм в глубине России. Все это – лишнее доказательство тому, что русский – понятие не крови, а отношение к России.

Иначе говоря, русский – это тот, кто любит Россию.

Оказавшись снова в Париже, я с удивлением узнаю о целом поселении под Парижем калмыков. За свою особую преданность России, Белому царю их особенно ненавидели большевики, даже казаки не подвергались такому поголовному истреблению, и калмыки–буддисты уходили вместе с Белой армией не только семьями, а целыми улусами. Для меня они тоже – русские люди.

Русские кладбища за рубежами России…

Кладбища Белой Армии, существование которых до последнего времени от нас предпочитали скрывать. Что касается России, их и не было, словно все белые не только душой, но и телом сразу вознеслись на небеса. И —  кладбища Красной Армии времени Великой Отечественной войны. Сразу скажу, что русские кладбища за границей, будь то  Белой или Красной армий, мягко говоря, содержатся лучше, чем в России, боюсь, что это имеет самое прямое отношение к нашей национальной сути. Что касается Гражданской войны, получилось вроде так: белые легли за рубежами России, а красные — в самой России. Но сотни тысяч, а может, и миллионы белых, то есть подавляющее большинство их,  лежат все-таки в России, но их могилы, если их можно назвать могилами, поруганы, затоптаны, от них не осталось и следа. Ну ладно, это вроде бы классовые враги. Но самое страшное в том, что и сотни тысяч, а может, и миллионы красных – солдат Великой Отечественной — лежат в России до сих пор вообще не погребенными. Это одно из самых циничных преступлений большевиков, доказательство того, что русский, российский человек для них – только средство для достижения своих далеко не русских, не российских целей. В 1988 году во время одного из первых Праздников славянской письменности и культуры, проходившем в Великом Новгороде, в сопровождении местного жителя, идя за ним след в след, я через минные поля вошел в страшный Мясной Бор, в ХХ веке жутким образом оправдавший свое древнее название, где лежали не захороненными и оболганными десятки, а может, сотни тысяч солдат Второй Ударной армии. А потом я узнал, что десятки тысяч солдат Великой Отечественной лежат под Юхновым, Ржевом, под Малоярославцем — чуть ли не у самых стен Кремля. Прошло более полувека, но мало что изменилось с тех пор, прикрывшись циничным лозунгом «Никто не забыт, ничто не забыто», откупившись пышно-торжественным захоронением у кремлевской стены Неизвестного солдата, как прежняя, так  и нынешняя власть отгородились от павших солдат, только несколько сотен мальчишек, в сердцах которых стучит память, на свой страх и риск до последнего времени занимались этим скорбным делом. Только в последние годы у нашей власти, кажется шевельнулась совесть, по крайней мере она не стала мешать этим мальчишкам, которые и есть истинное будущее России. Пропавшими без вести мы потеряли в Великой Отечественной войне более 5 млн. человек, если продолжать поисковую работу такими же темпами силами только молодых патриотов, то на это понадобится более 100 лет! Может, начинать поднимать Россию нужно было не с номенклатурного Храма Христа Спасителя, строительство которого по своей нравственной сути  не имеет ничего общего со строительством прежнего – с миру по копейке! —  истинного Храма Христа Спасителя, а с всеобщего покаяния – вселенских солдатских похорон. Только в год 60-лнтия Великой Победы наконец в Мясной Бор приехал сказать добровольцам–поисковикам спасибо тогдашний российский министр обороны И. Иванов в странной форме, подобно той, в какой военнопленных вермахта в 41-ом прогоняли по Красной площади.

Почему-то получилось так, что оказываясь за пределами России, я всегда выкраивал время, чтобы попасть на русские кладбища. Нет, не потому, что искал на них своих родственников. Мои родственники, солдаты Великой Отечественной, скорее всего, легли в землю или до сих пор лежат не погребенными в России, потому как призванные в первые дни и месяцы войны, погибли или пропали без вести еще в сорок первом и сорок втором годах. Впрочем, кто-то из них мог погибнуть в одном из немецких концлагерей, тогда есть надежда найти их могилы, немцы вели строгий учет

Впервые русские могилы Белой армии за рубежами России я увидел в Болгарии в 1991 году в д. Шипка под легендарным перевалом: здесь под сенью храма-памятника заботой монастыря в пансионате доживали свой век престарелые офицеры Белой армии, в юности участвовавшее в знаменитом Шипкинском сражении, они воевали на Шипке юными прапорщиками и, вынужденные под страхом смерти покинуть Россию во время гражданской войны, попросили здесь последнего пристанища уже полковниками, генералами. В советское время болгарские власти стыдливо прятали это кладбище за плотным забором, туристов из СССР старательно обводили стороной, а директор пансионата генерал-лейтенант Бредов (тот самый, прикрывая отход белых войск которого, погиб полуфранцуз Димитрий Гас, взявший себе имя Димтрий Донской) в 1945 году был интернирован в СССР, где погиб в концлагере. В 1991 году на некоторых могилах еще можно было прочесть таблички на крестах: «Полковник Василий Васильевич Луговенко (1935), генерал-майор Николай Дмитриевич Мануйлов (1932)». Через пять лет я снова побывал там, от кладбища уже почти не осталось и следа: кресты повалены, могилы затоптаны. Сколько было в моих силах, я прибрал кладбище. После этого, прилетая в Болгарию, я каждый раз по возможности стараюсь попасть на это печальное кладбище, чтобы хоть немного привести его в порядок. В последний раз это было летом прошлого года во время съемки документального телефильма «Иван Аксаков и Болгария». С режиссером фильма Венерой Юмагуловой, членом Попечительского совета Аксаковского фонда Вячеславом Аброщенко мы несколько часов прибирали кладбище. Незадолго до этого на Шипке побывал В. В. Путин. Разумеется, что к его приезду болгарские власти тщательно подготовились, окрестности храма-памятника в радиусе пятидесяти метров буквально были вылизаны, уезжая, он и не подозревал, что всего в сотне метров от храма в чаще кустов – преступно забытые русские могилы. Русская женщина, заброшенная в соседний городок Казанлык превратностями судьбы во время развала Советского Союза, прототип Прекрасной Валентины в одной из моих балканских повестей, в первый мой приезд отдала мне уникальные реликвии – раздаточные листы пожертвований нищенствующим последним русским беженцам: «Я не отдала их в руки чиновников бывшего советского посольства, не хочу отдавать и чиновникам российского, они мало чем отличаются. Решай сам, куда их определить». Я определил их в фонды Мемориального Дома-музея С. Т. Аксакова в Уфе, его сын Иван Сергеевич, великий славянин, по крови больше турок, в свое время подвигнул русские правительство на освобождение болгар.

(Через много лет, в мае 2016 года, я получу по электронной почте письмо беженца из Латвии, ныне живущего в Белоруссии, в Минске, писателя Вячеслава Бондаренко и его книгу-мартиролог «Русский некрополь на Шипке»: сведения о судьбах русских беженцев времени Гражданской войны, о 467 воинских чинах, гражданских лиц и священнослужителях, доживавших свой век в специально созданных в д. Шипуа Инвалидных домах и похороненных на этом кладбище. Собрать эти сведения, как и начать полномасштабную реставрацию кладбища, удалось благодаря специально созданному полковником-пограничником в отставке И. В. Мучлером фонду В предисловии к книге я прочту: «Потребовались годы для того, чтобы отношение к заброшенным русским погостам за рубежом изменилось. Первым вслух заговорил о Русском кладбище на Шипке, как о безвозвратно уходящей культурной ценности, писатель Михаил Андреевич Чванов, ныне возглавляющий Мемориальный дом-музей С. Т. Аксакова и Аксаковский фонд. Он первый, кто своими силами начал приводить кладбище в порядок, и первый, кто посвятил Русскому некрополю на Шипке прочувствованные строки в книге «Время Концов и Начал» (1994 г.)»

Почти треть кладбищ Сербии – русские могилы. Спасибо Сербии, что приютила десятки тысяч русских беженцев! Это малая плата за то, что заступившись за Сербию, Россия вступила в Первую мировую войну – и тем самым подписала себе смертный приговор. При этом надо сказать, что Белград построен русскими архитекторами, русскими учеными организованы медицина, наука, образование, культура, регулярные русские части охраняли сербов да самой Второй мировой войны от усташей-хорватов. В Белграде в Русской церкви покоится прах одного из выдающихся лидеров Белого движения — генерала Врангеля. Сразу скажу, что в Сербии мне пришлось видеть и новые русские могилы: русских добровольцев 90-х годов теперь уже прошлого века.

Храм Святой Троицы не случайно стал объектом «благотворительных» американских бомбардировок и пострадал от них. Оказавшись в Белграде в мае 2003 года в составе делегации Международного фонда славянской письменности и культуры по приглашению патриарха Сербского Павле (в Сербии в это время не было ни одной легитимной ветви власти, и в целях спасения страны Патриарх призвал к Крестному ходу национального спасения: через весь город к собору Саввы Сербского шли наследный принц, не легитимные президент, премьер-министр, парламент, лидеры политических партий, войска, полиция), я рано утром поспешил к ней: она была еще в лесах. Самое первое кладбище Русского Исхода было в Турции, в Галлиполи. В мае 1994 года, в самый разгар перестройки, чуть не превратившейся в перестрелку. мы ночью при полной луне подходили к нему на паруснике по пути к Святой Горе Афон, что потом идти дальше, в Салоники в Грецию… На палубу поднялись наш походный священник отец Виктор, в прошлом летчик-истребитель, знаменитый хор Анатолия Гринденко, чтобы отслужить молебен.

Кладбища уже не было. Но не нужно особенно-то винить за это турецкие власти, так как кладбище было уничтожено по просьбе советского правительства, с которым промасонское, лжеисламское  правительство Турции ходило в больших друганах. А памятник умершим на Галлиполи в тоске по Родине русским воинам позднее уничтожит землетрясение. Почему Господь попустил тому? Но это будет уже после того, как галлиполийцы рассыплются по всему миру, прежде всего, через Сербию и Болгарию, чтобы лечь на чужих кладбищах, в том числе особой кастой на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем. Кстати, на судьбы офицеров Белой армии похожи судьбы и многих офицеров Советской армии времени так называемой «перестройки», оказавшихся ненужными новой власти. Я встречал их в той же Сербии. Достаточно назвать имя Александра Шкрабова, бывшего майора морской пехоты Советской армии, легендарного командира русских добровольцев, известного в Сербии под именем Саши Руса, погибшего под Сараевым. Другие попытались приноровиться к новому времени. О судьбе одного из таких офицеров времени «перестройки» я сейчас расскажу. Когда мы из Салоник через неделю на своем паруснике возвращались обратно, эфир был наполнен сообщениями, граничащими с ликованием, о возможной российско-украинской войне за Севастополь. Надо сказать, что и в Салоники мы уходили не из Севастополя, как первоначально планировали. Наш парусник при подходе к нему ни с того, ни с сего таранил в борт буксир незалежного украинского флота, кроме всего прочего, у нас были снесены кормовые фонари, без которых был невозможен выход в нейтральные воды. Парусник вынужден был зайти на ремонт на тогда еще российскую военно-морскую базу радио и космической разведки под Евпаторией, откуда мы в сопровождении эсминца глубокой ночью ушли к Босфору. И вот теперь на обратном пути мы вынуждены были в четырехбальный шторм болтаться больше суток в неизвестности в нейтральных водах: Севастополь был блокирован, нашему паруснику, приписанному к Одессе, украинские власти не разрешали идти в Новороссийск, и в то же время они запретили нас, проклятых москалей, высаживать в Одессе. Только ночью нас неожиданно срочно подняли по сирене: через пятнадцать минут быть готовыми к высадке – скоро подошли российские пограничные катера и через час выбросили нас на причал Евпатории, откуда мы потихоньку выбрались на симферопольский вокзал. Перед посадкой на катер меня отозвал в сторону капитан парусника Борис Кремлянский (где он сейчас? сам парусник, я слышал, плавает ныне то ли под либерийским, то ли под нигерийским флагом):

— Перед тем, как решить окончательно вопрос, ваши погранцы почему-то запросили по рации данные вашего паспорта. Только вашего. Это Вам ничем не грозит?

В ответ я недоуменно пожал плечами. Пока катер, зарываясь в волну, шел к крымскому, увы, уже не российскому берегу, я еще с некоторой тревогой помнил об этом, а потом благополучно забыл. А через несколько лет в Уфе однажды по пути на работу я неожиданно обнаружу за собой «хвост»: два крутых джипа, не маскируясь, нагло, поворот за поворотом катили за мной. Сначала я засомневался: кому я нужен, нищий русский писатель, но на всякий случай для проверки крутанул вокруг квартала, еще раз – сомнений не было: «хвост» был мой. Тогда я остановился на виду поста ГАИ, и стал ждать крепыша лет сорока пяти, вышедшего из первого джипа:

— У вас ко мне какие-то вопросы? — спросил я.

– Вы меня не узнаете? — неожиданно улыбнулся крепыш. — Ничего удивительного, столько времени пролетело, даже уже в другой стране живем. Помните студента О.Б., который у  вас в газете практику проходил?

И я вспомнил:

— А потом ты куда неожиданно исчез?

— А я бросил журналистику, она хоть и вторая по древности профессия, но мало отличается от первой, По крайней мере, такие журналисты в то время начинали вступать в моду. Я поступил в военно-морское училище. А так как, вы знаете, мой отец был полковником КГБ (у вас были с отцом какие-то служебные недоразумения, за что вы меня недолюбливали), у меня была безупречная биография, не говоря уже о том, что училище я закончил с красным дипломом, то я уже через несколько лет оказался под именем Рауля Родригеса в должности  первого заместителя командующего военно-морским флотом Никарагуа. До прошлого года командовал пограничным флотом в Черном море, в прошлом году раньше времени вышел в отставку в чине контр-адмирала… Кстати, вы мой должник. Помните, болтались вы в 1994 году на парусной шхуне на Черном море в нейтральных водах?..

— Помню… — недоуменно протянул я.

— Доложили мне, а я говорю: пусть болтаются, не до них. Но тут принесли мне список команды. Смотрю, ваша фамилия. Может, однофамилец? Запросил у капитана полные паспортные данные, точно – вы! Тогда приказал своим: «Заходите ночью в нейтральные воды, выручайте мужиков…» Сейчас вот создал в Москве свою фирму, занимаюсь нефтяным бизнесом. Знаю про ваш Аксаковский фонд, думаю, что в недалеком будущем смогу помочь.

— Кровавое это дело – нефть, — вздохнул я.

— Все нормально, мы работаем легально, все офицеры спецслужб, вчера я был на приеме у президента Башкортостана, он близко знал моего отца. Буду в Уфе 19 января, вот тогда и обговорим наше сотрудничество.

19 января он не подъехал. Не подъехал и позже. Грешен, не очень хорошо я подумал о своем бывшем практиканте.

А потом раздался междугородний звонок. «К вам должен был подъехать О.Б. Не думайте о нем плохо, он человек слова, но сегодня сорок дней,  как его расстреляли  из автомата Калашникова в собственном подъезде».

Недавно в одной из газет прочел, что это было дело рук серийного киллера, бывшего офицера-подводника Пуманэ… Куда дальше: моряк убил моряка…

Потом я увижу кладбище Русского экспедиционного корпуса в Салониках в Греции: аккуратное, ухоженное, хранителем которого был стотрехлетний русский солдат этого корпуса. Точнее, хранителем был уже его сын, а он тихо и достойно доживал у могил своих забытых на Родине однополчан. К стыду своему, тогда я впервые и узнал о судьбе и роли Русского экспедиционного корпуса в Первой мировой войне… Другое кладбище Русского экспедиционного корпуса находится во Франции в городке Мурмилоне под Реймсом. К сожалению, я не смог до него доехать, ограничился встречей в Париже с князем С. С. Оболенским, председателем Общества памяти офицеров Русского экспедиционного корпуса, я был ограничен во времени, и нужно было выбирать: или ехать в Мурмилон, или к месье Андрэ Саразэну. О Русском экспедиционном корпусе, спасшем Францию во время Первой мировой войны, вновь вспомнили, как во Франции, так и в России, недавно, после замечательного фильма «Погибли за Францию» кинодокументалиста Сергея Зайцева, Впервые оказавшись в Иркутске по приглашению В. Г. Распутина, рано утром, когда город еще спал и не у кого было спросить, по какому-то наитию я точно выведу Сергея на берег Ангары на место расстрела адмирала А. В. Колчака. Большой деревянный крест. На фотографии на кресте – пулевые пробоины. Даже мертвый, А. В. Колчак кому–то не давал покоя. Неужели Гражданская война в России до сих пор не закончилась?..

Мы много кого спасали и много кого спасли: Черногорию, Сербию, Болгарию, чтобы потом братушки-болгары бегали с лозунгами: «Лучше турки, чем русские!». Недавно вон в Тбилиси носились с лозунгами: «Буш, спаси Грузию!», и спасать Буш Грузию должен был  от России. Во время Второй мировой войны спасли Францию, Англию, Китай, даже много веков мечтающую о гибели России Польшу. Позже —  Кубу, Вьетнам… Мы много кого спасали, по доброте или простоте своей, которая, как мы сами знаем, хуже воровства —  только не спасли себя…

Но, наверное, самое мистическое, что ли, в смысле русской судьбы и внутреннего русского раздрая — русское Ольшанское кладбище в Праге. Кажется, даже мертвые, русские не нашли здесь примирения. Слева и справа от белокаменного православного храма лежат воины и мыслители Белой России, в том числе великий евразиец П. Н. Савицкий. В другом конце кладбища – воины Красной армии, бравшие Прагу 9 мая 1945 года. Между ними на небольшой полянке над неровно забросанным заросшим рвом обвитый колючей проволокой огромный черный крест. Мало кто знает, что русские в 45-ом брали Прагу дважды. Под этим крестом лежат солдаты восставшей дивизии полковника Буняченко из так называемой Русской освободительной армии (РОА) предателя генерала Власова, отчаянным штурмом бравшие Прагу 7 мая по мольбе братьев-чехов: «Спасите красавицу Прагу, а мы за это предоставим вам чехословацкое гражданство», и на утро преданные братьями–чехами: «Спасите красавицу Прагу, уходите до подхода Красной Армии». И в этом наспех забросанном рву – черный крест, обвитый колючей проволокой, поставлен недавно — лежат погибшие вовремя штурма Праги и расстрелянные позже НКВД прямо в больничных койках оставленные в госпиталях тяжелораненые, когда дивизия Буняченко вынуждена была оставить город…

И вот, побывав на многих русских кладбищах Европы, я оказался на знаменитом русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем. Оно, наверное, единственное, что широко известно. Я попытался фотографировать могилы со знакомыми фамилиями, мне не хватило трех пленок. Нужно побывать на нем, чтобы представить масштабы Русского Исхода, хотя оно только малая часть его. Русские офицеры, оставшиеся верными присяге: корниловцы, дроздовцы, алексеевцы, казаки, моряки, летчики… Не их вина, что их вождям прозрение пришло слишком поздно. Русские писатели, философы, священники… Я почему-то представлял кладбище небольшим, стесненным, а оно широкое, светлое… Я не знаю, хотел ли вернуться на родину Иван Алексеевич Бунин, но кто-то прикрепил к надгробью консервную банку, в которую бросают только российские монеты – на его возвращение…

Случайно, ли что здесь нет лидеров Белого движения. Одни погибли в боях, как Л. Г. Корнилов, искупив (искупив ли?) вину своей измены присяге и престолу своего поздним прозрением. А. В Колчак, стоило ему во всеуслышание сказать о единой и неделимой России, союзниками, в том числе французским генералом Жаненом, который был гостем в у Альберта де Гаса в Шафранове, и братушками-чехами, которые в Гражданскую войну помародерствовали на русской земле, пожалуй, не меньше, чем немцы в Великую Отечественную, был выдан большевикам, которыми был расстрелян и спущен под лед Ангары, она бережно понесет его тело в Северный Ледовитый океан, в изучение которого он положил много сил и здоровья. Союзники больше всего боялись неделимой и сильной Россия и легко находили общий язык с большевиками. Могила генерала Кутепова, выкраденного НКВД, на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа символична, она пуста. В тот приезд в Париж я не искал могил Ирен де Юрша, ее отца и мужа, тогда я еще не читал ее воспоминаний и не знал, что они похоронены здесь.

И я снова и снова возвращаюсь к ее воспоминаниям. Почему они, если можно так сказать, добрались до России только через двадцать лет после ее смерти?  Впрочем, она сама добиралась из России до Франции целых десять лет!

Может, всему свое время? Может, не случайно, что они добрались до России именно в ту пору, когда в ней дорвавшимися до власти, на сей раз внуками и правнуками пламенных революционеров, вновь подверглось осмеянию даже само понятие патриотизма? И, может быть, не случайно, что ее воспоминания – а я был только случайным проводником, – именно в начале XXI века дошли до России, когда, что касается белых и красных, все вроде бы стало ясным,  и стало возможным стать выше прежней непримиримой вражды и ненависти? Чтобы они читались не только как свидетельство прошлой русской, российской трагедии, но чтобы были уроком для будущего. По крайней мере, во взаимоотношениях двух стран: России и Франции. Почему во вроде бы таких разных странах, как православная Россия и католическая Франция, национальные трагедии произошли практически по одному и тому же сценарию. Словно под копирку.

Пройдет двадцать лет после ее смерти, прежде чем ее племянник решится написать в Россию Я не успел его спросить, почему именно сейчас, не раньше. (Может быть, потому, что он почувствовал свой близкий конец?) В своем коротком предисловии к ее воспоминаниям, скромно спрятавшись за инициалами А. С. Г., он напишет: «Она умрет в Париже в 1984 году, не дожив всего несколько лет до исполнения своей заветной мечты – увидеть свою Родину свободной от большевиков». А может, это ее счастье, что она не дожила до новой, «бескровной» «русской» революции, после которой в России на десятилетия воцарится новая необольшевистская власть с новым Гришкой Отрепьевым в Кремле. Таким ли она видела осуществление своей заветной мечты? Я не знаю, о какой власти в России она мечтала, но вряд ли бы она пришла в восторг от того. что в 90-е годы прошлого века с ее родной Россией случилось.

Я полагаю, будь она жива, то и после свержения советской власти она не захотела бы в Россию, как остерегается пока отдавать в Россию реликвии Белой армии: знамя корниловской дивизии, папаху и шашку Л. Г. Корнилова, осколок, которым он был убит, Елизавета Георгиевна Шапрон дю Ларре, жена внука Г. Л. Корнилова, как не торопятся принять российское гражданство потомки многих белоэмигрантов, что-то насторожило их в новой российской власти. И не рано ли тревожить могилы русских изгнанников, возвращать их помпезно в Россию? Захотел бы в нынешнюю Россию, которая для многих, власть придержащих, пока, скорее, ООО «Российская Федерация», Иван Алексеевич Бунин? Уже перенесен прах Антона Ивановича Деникин? Не нужны дли эти могилы для своеобразного доказательства легитимности новой власти?

Как я уже писал выше, на деньги, переданные мне месье Саразэном и добавленные Аксаковским фондом мы заказали в славном городе Каменск-Уральске у давнего моего друга Н. Г. Пяткова колокол-благовест с иконой Николая Чудотворца.

И вот долгожданный телефонный звонок: колокол отлит. Мы поехали за ним, — а это более 600 километров, – с членом Попечительского совета Аксаковского фонда, генеральным директором ОАО «Дорремстройтрест» Вячеславом Васильевичем Аброщенко, который родился недалеко от Шафранова, в соседнем районе в деревне Калиновке, в которой осталось всего несколько домов, и у него по этой причине болит душа, и мечтает он  свою Калиновку возродить. Дорога оказалась нелегкой. Была середина ноября, выезжая из Уфы, мы радовались сухому асфальту, но недаром говорят: суровый и непредсказуемый Урал. За Ашой, как только мы въехали в Уральские хребты, нас встретил гололед, а за Симом на подъезде к Кропачево на длинном затяжном подъеме дорогу перегородила завалившаяся на бок тяжело груженная фура, попытки стащить ее сначала «Уралом», потом «Камазом» оказались безуспешными, автомобильная пробка росла с двух сторон. И было видно, что это надолго, к тому же еще было воскресенье, рассчитывать на помощь дорожников не приходилось, а впереди были главные, уже точно покрытые снегом и льдом перевалы, которые ох как не хотелось пересекать ночью.

Вернулись в Сим и поехали в окружную через села Муратовку, Ерал, , в XVIII веке основанные кровью и потом моими предками, крестьянами приписанными к Симскому горному заводу…

Николай встретил нас как родственников: устроив на ночлег, повез ужинать. Утром показал город, основанный еще в 1701 году по указу Петра I.

— Приезжаю со своими колоколами в Калифорнию, которая когда-то была русской, пытаюсь рассказать про затерянный в России маленький город Каменск-Уральский под Екатеринбургом, а мне говорят: «А мы прекрасно знаем про ваш город, может, узнали о нем еще раньше, чем о Москве. Вон на форте ваши, каменск-уральские, пушки еще с тех первоначальных времен стоят». Оказалось, что и пушки на пакетботе «Св. Петр» Беринга были наши, каменск-уральские, недавно на острове Кадьяк откопали. А колокола в Каменск-Уральском, как я выяснил, льют уже с 1702 года. Правда, первоначально они были чугунные. И вообще, принято считать, что все старинное – лучшее. Могу сказать, что наши колокола звучат лучше, чище.

Благодаря Николаю Геннадьевичу Пяткову, Каменск-Уральский теперь называют колокольней столицей России, хотя тут находятся гиганты алюминиевой, трубной промышленности, принадлежащие, правда, уже олигархам с экзотическими для России фамилиями.

В углу в ящик паковали колокола, надпись на которых была на английском языке.

На мой молчаливый вопрос Николай ответил:

— Куда-то в США, не помню, надо документы смотреть. Удивительно: там строятся новые православные храмы. Судьба русских, может, не случайно, разбросала по всему свету…

Когда мы погрузили колокол в свой джип и уже собирались отъезжать, в широко открытые для нас ворота, постукивая палочкой, вошел какой-то батюшка:

— Из Красноярска я. Кто из вас Пятков будет? Хочу посмотреть и послушать его колокола.

А уже на выезде нам встретилась пожилая монахиня.

— А вы откуда? – спросил Николай.

— С самого края русской земли, из Владивостока. И дотуда дошла слава о твоих колоколах. Сейчас много где льют, но самые душевные и звонкие, говорят, у Пяткова.

Под монашеское благословение мы и отправились в обратный путь…

Но так как колокольни в Шафранове еще было, «французский» колокол — дар месье Андрэ Саразена де Гаса, с надписью «В память семьи де Гас, жившей в Шафранове в 1910-1917 годы и беззаветно любившей Россию» не стали прятать ни на каких складах, а установили на общее обозрение в Мемориальном доме-музее С. Т. Аксакова в Уфе – до того времени, когда он будет торжественно передан восстанавливаемому храму. Так об этой печально-светлой французско-русской или русско-французской истории узнали тысячи людей.

Посетителям разрешалось тихонько ударить в колокол, и уходили они из музея в большой задумчивости…

Но решения Господни неисповедимы…

В последнее время смерть, забирая самых близких людей, ходит вокруг меня кругами, постепенно сужая мой круг…

По моему глубокому убеждению, и я не устану это повторять, что русский – не понятие крови, русский это – кто любит Россию. И смерть выхватывает в моем окружении почему-то самых русских людей, то ли они уже больше нужны там, в небесной России, если она существует, то ли… Под взрывы американских тамагавков в Белграде мучительно умирал от рака очень близкий мне человек, выдающийся сербский художник, философ и геополитик Драгош Калаич. Когда член Попечительского совета Аксаковского фонда сотрудник Транспортной комиссии ООН в Женеве Вячеслав Васильевич Новиков после прочтения моей статьи-некролога в журнале «Наш современник» спросил своего коллегу из Сербии Мирослава Йоановича, знает ли он Драгоша Калаича, тот, стараясь не обидеть Вячеслава Васильевича, ответил: «Всякий в Сербии, кто умеет читать, знает Драго. Но не меньше Сербии он любил Россию, он глубоко переживал все, что происходило у вас в последние годы. Жаль, что в свое время его прогнозы-предупреждения в России не были услышаны».

Потом также от рака умер ближайший мой друг, выдающийся русский скульптор и общественный деятель Вячеслав Михайлович Клыков, наверное, самый русский из русских, но не менее России любивший Сербию и подаривший ей свои памятники, как дар русского народа сербскому: Сергию Радонежскому, Савве Сербскому, Богородице, — впрочем, свои памятники он дарил Чехии, Италии, Греции…

А потом мне позвонила живущая в Уфе женщина не простой судьбы подданная Французской Республики, но глубоко русский православный человек Нина Александровна Антонова, через которую в свое время до Шафранова и дошло письмо месье Андрэ Саразэна де Гаса, и сообщила, что после нескольких тяжелейших операций во Франции, в своем поместье ла Шаботте, умер — опять-таки от рака! – профессор (археограф и палеограф) Католического университета в г. Анже месье Андрэ Саразен де Гас, по моему убеждению тоже глубоко русский человек, хотя в нем не было ни капли русской крови, он не знал русского языка и никогда не был в России, но глубоко и беззаветно любил ее. Да, Андрэ Саразен де Гас был очень близким мне человеком, хотя наша единственная встреча  продолжалась всего несколько часов и разговаривали мы с ним через некогда служившего в Алжире отставного капитана французской армии месье Aleksisa Abakumoffa, который, будучи внуком российских изгнанников, полковника и капитана Русской армии генерала Врангеля, в душе продолжал оставаться глубоко русским православным человеком Алексеем Владимировичем Абакумовым. И уже тогда — по серой изможденности лица месье Андрэ Саразена, по плохо скрываемой печали в его глазах, по реплике, на которой мы расстались: «Я вам очень благодарен за приглашение приехать в Башкирию, в Шафраново, а также на Международный Аксаковский праздник, но если мне  вдруг не удастся, — может, сам того не заметив, он подчеркнул эти слова, — тогда пригласите хотя бы одного из моих племянников, связь времен и народов не должна прерываться…», я понял нечто, отчего содрогнулась моя душа в роковом предчувствии…

Увы, душа моя не ошиблась…

Предчувствуя близкий конец, месье Андрэ Саразэн де Гас попросил своего бывшего студента, преподавателя французского лицея при посольстве Франции в России Жан-Стефана Бетона полететь в Уфу, а оттуда поехать в Шафраново: сфотографировать, в какой стадии  восстановления находится храм. В дополнение к фотографиям мы записали на диск звон фамильного колокола. И, несмотря на  жуткую метель, потому что откладывать поездку было нельзя: уже в ночь у Жана Стефана был обратный самолет, с Виктором Александровичем Пчелинцевым и Ниной Александровной Антоновой мы поехали в Шафраново. Глава Альшеевского района Дамир Радикович Мустафин, как гостеприимный хозяин и как человек, чувствующий связь времен и народов, настоял, чтобы мы с французским гостем сначала непременно заехали к нему, в районный центр, в Раевку, а потом передал его в  руки своих подчиненных. Подчиненные, земляки Ирины Переяславльцевой де Гас, вполне возможно, что некоторые из них были внуками или правнуками ее бывших батраков, от всей души угощали французского гостя, да так, что он не рассчитал свои силы, в результате даже забыл в Раевке шапку, за которой на обратном пути пришлось заезжать, потому что шапка эта была семейной реликвией, ее в свое время купил в Сибири, спасаясь от морозов, отец Жан-Стефана. Жан-Стефан вообще лег бы костьми  на почве гостеприимства, если бы Нина Александровна, уже давно живущая в России и потому знающая законы российского, а тем более башкирско-татарского гостеприимства, буквально силой не остановила ничем не уступающие кавказским тосты, тем более, что напиток был куда крепче кавказских.

— Теперь ты понял, почему французы не победили в 1812 году? – спросил я Жан-Стефана по дороге в Шафраново, когда он немного пришел в себя.

— Теперь понял, — без тени умора, со всей серьезностью ответил он. – К вам хоть с оружием, хоть по-дружески приходи, все равно ляжешь костьми.

Жан-Стефан успел показать месье Андрэ Саразену привезенные фотоснимки храма, к тому же он смог услышать, пусть тихий, звон своего фамильного колокола. Он заснул с чувством, пусть, может, не до конца, но выполненного долга, он сделал все от него возможное, чтобы не прервалась связь времен и народов. Он уснул без тени на лице прежних мучительных страданий – и не проснулся…

В последний путь скромного профессора-археографа провожало около трех тысяч человек…

Увы, большой благовестный колокол в память семьи де Гас, жившей в Шафранове с 1910 по 1917 годы  и беззаветно любившей Россию, по-прежнему радовал, хотя, может, глагол «радует» в данном случае не совсем уместен, посетителей музея С Т. Аксакова в Уфе. Этот колокол как бы напоминал людям: «Старайтесь жить так, чтобы и по вас потом звонили колокола…». Этот колокол не давал мне покоя, хотя стал как бы частью экспозиции музея, особенно любили слушать его голос дети. А еще больше не давал покоя – моему дорогому другу и соратнику, председателю Попечительского совета Аксаковского фонда уроженцу Шафранова Виктору Александровичу Пчелинцеву. Завещание месье Саразэна де Гаса до сих пор оставалось не выполненным. Все вроде бы начиналось так хорошо, душевно, но неожиданно восстановление церкви в Шафранове застопорилось,

Говорится: «Не судите, да не судимы будете». Так-то оно так. Но и умолчать трудно. Бывший настоятель строящегося храма отец Исай, при нашей первой встрече оставивший у меня неприятный осадок: «Не надо нам французских денег, на свои построим», позже решительно отказался и от привезенного нами колокола. Мы его убеждали, что с колокольным звоном легче будет восстанавливать храм, а он в ответ: «Пока нет колокольни, украдут». Но колокольню возводить не торопился. А потом повел себя совсем странно. Был прекрасный проект восстановления храма, бесплатно выполненный известным московским архитектором. Мы радовались: красивый, устремленный в небо храм будут видеть все проезжающие по Транссибирской железнодорожной магистрали. Нашлась серьезная организация в Москве, которая готова была дать под этот проект деньги, только требовала строго следовать проекту и предоставлять финансовую отчетность, что настоятелю храма очень не понравилось. И были люди, которые готовы были жертвовать на другие именные колокола – до полного набора.

Кончилось тем, что отец Исай выжил московского архитектора, на скорую руку по его или по чьей другой просьбе срочно изобрели другой, доморощенный проект, с грубыми и опасными инженерно-техническими ошибками, о красоте и говорить не приходится. А в один прекрасный день настоятель вообще исчез вместе с подаренными храму стройматериалами, автомобилем и всякой другой техникой. И никто в епархии не мог объяснить, куда он делся.

А месье Саразэн не успел нас связать со своими племянниками: телефон в его имении молчал, на наши письма никто не отвечал. Помимо всего прочего меня волновала судьба документов, касающихся Шафранова, самой Ирен де Юрша, я надеялся, что со временем они найдут место в Шафрановском или каком ином музее…

И тут мне позвонила Марина Викторовна Ларина, секретарь Уфимского горсовета. Не приемлю эту идиотскую, придуманную явно не русскими московскими чиновниками, абракадабру: городской округ город Уфа. Как только не измывались над российским народом, теперь вот очередное издевательство: крестьянство, нравственная суть России и так погибает, с голоду не помираем за счет Запада, так еще надо стереть с карты страны вослед вымирающему крестьянину древние русские названия: деревня, село, – заменить их искусственными: «поселения сельского типа», «поселения городского типа». В памяти старшего поколения еще свежо это жутковатое по сути название: «поселение» – отправить на поселение, значит в жестокую ссылку, откуда мало кто возвращался, деды нынешних реформаторов посылали, уничтожая российское крестьянство, а значит, и Россию, так называемых кулаков, самых крепких российских мужиков, и вот теперь снова реанимировали вроде бы уже забытое. Впрочем, может справедливо, нынешние села и деревни уже больше похожи на те поселения. Да и малые города тоже. Взять, к примеру, славные и гордые уральские городки: Усть–Катав, Катав–Ивановск, Бакал, много веков работавшие на оборону страны и гордящиеся этим, а теперь они уже не города – всего лишь поселения городского типа, словно из этих славных городков и из их не менее славны жителей специально душу вынули.

Ну, так позвонила мне Марина Викторовна Ларина, большой друг Аксаковского фонда и добрый помощник во всех аксаковских делах, передала просьбу председателя горсовета Ирека Газизовича Нигматуллина: слетать в Париж. Признаюсь, большого восторга эта просьба у меня первоначально не вызвала. Во-первых, у меня в кармане лежало направление в кардиоцентр, и не просто в кардиоцентр, а в кардиохирургию, а во-вторых, Париж, в котором я в прошлый раз оказался в очень печальное для меня время, мягко говоря, не вызвал у меня особого восторга. Но отказать Иреку Газизовичу я не мог, я понимал, что желающих слетать в Париж, только клики он, оказалось бы несметное количество, и то, что он предложил полететь именно мне, надо расценивать как знак особого расположения. Об Иреке Газизовиче я хотел бы сказать особо. Как это, может, не парадоксально, у меня с ним связано понятие настоящей советской власти. Точнее, власти Советов! И ничего тут на самом деле парадоксального нет: при советской власти на самом деле никакой советской власти не было. Советы не были сколько–нибудь самостоятельны, они целиком зависели от партийных органов и только дублировали их. А на самом деле в идее Советов была скрыта великая сила, узурпированная и скомпрометированная большевиками. Не случайно в двадцатые годы прошлого века народ не раз поднимался на восстания с лозунгом «Советы без большевиков».

Ирек Газизович в свое время на мое робкое предложение войти в Попечительский совет Аксаковского фонда, к моей великой радости ответил официальным письмом: «Принимаю это предложение с благодарностью». И стал далеко не формальным его членом.. Надо сказать, что и до этого Уфимский горсовет и Управление культуры администрации Уфы всячески помогали Аксаковскому фонду и Мемориальному дому-музею С. Т. Аксакова в проведении ежегодного Международного Аксаковского праздника. Горсоветом, в частности, были учреждены ежегодные Аксаковские студенческие стипендии,  огромная заслуга во всем этом бывшего заместителя председателя горсовета, к сожалении, ныне уже покойного Анатолия Сергеевича Баранова, светлая ему память! Теперь же наши взаимоотношения с Уфимским горсоветом поднялись совершенно на иной уровень. Обычно как бывает: я хожу по чиновничьим кабинетам, в одних случаях откликаются на мою просьбу в других – вежливо отказывают. Или: не отказывают, но, как говорится, воз и поныне там. Здесь же было все иначе. Горсовет сам обратился в фонд со своей конкретной помощью и конкретными предложениями, которые вдохнули в Аксаковский праздник новую горячую  струю, приобщившую к нему, что чрезвычайно важно, сотни и сотни молодых людей. Ирек Газизович, сам красивый человек, сумел сформировать команду из красивых и, главное, деятельных людей. И Аксаковский студенческий бал, вот уже несколько раз организованный ими, стал одной из изюминок Аксаковского праздника. А Ирек Газизович в одну из встреч уже посвятил меня в идею расширить и без того широкие границы Аксаковского праздника, даже за пределы России. Я отнесся к этой идее не то чтобы скептически, но ясно представил все трудности этого дела. Ирек Газизович не стал со мной спорить, только загадочно улыбнулся. А через некоторое время доказал, как это можно делать или с чего нужно начинать. И вот как раз это имеет прямое отношение к его предложению слетать мне в Париж.

Оказывается, Ирек Газизович, особо не афишируя, можно сказать, втихомолку помог издать литературный альманах членов Ассоциации в поддержку русской культуры во Франции «Глаголъ», которую недавно создал другой член Попечительского совета Аксаковского фонда, недавно вышедший на пенсию сотрудник ЮНЕСКО Владимир Николаевич Сергеев. И мне предлагалось полететь в Париж на презентацию этой ассоциации с только что изданным, точнее только еще печатающимся альманахом, несколько экземпляров которого мне собирались привезли прямо к самолету.

И тут вдруг меня как бы стукнуло: раз выдается такой случай, надо непременно найти могилу этой удивительной французско-русской семьи, принципиально пожелавшей лечь на кладбище русских беженцев Сент-Женевьев-де-Буа. В свое время меня потрясла ее любовь к России. И я почему-то чувствовал себя виноватым перед этой семьей. И вдруг я почувствовал острую необходимость поклониться праху этих русских, по крови не очень русских людей, попросить прощения, хотя никакой моей личной вины перед ней вроде бы не было…

Надо ли говорить, что мое появление с альманахом литераторов-парижан, изданным в России, буквально вызвало шок. Как-то стало привычным, особенно в тяжелые 90-е годы, что россияне с протянутой рукой обращались к всевозможным западным фондам или к своим забугорным соотечественникам, считая их непременно богатыми. А тут вдруг все было наоборот. Мало того, нашим соотечественникам за рубежом помогла не Москва, не Петербург, а далекая провинциальная Уфа, по улицам которой, по мнению некоторых, возможно, до сих пор медведи ходят. Надо сказать, что, выйдя на сцену Русского дома в Париже, я неожиданно для себя растерялся. Мне приходилось выступать на разных съездах, прессконференциях в разных аудиториях, в разных странах, случалась и в многотысячных, но тут я растерялся. Если бы это было французская аудитория, этого бы не случилось, а тут впервые — не в России! — на меня оценивающе были обращены сотни русских глаз представителей трех волн русской эмиграции, для которых фраза «Увидеть Париж и умереть!» имела разный смысл: от жизненно смертельного — до гламурного. И уже даже потомки первой волны эмиграции, которые требуют, чтобы их называли не эмигрантами, а беженцами,  в основной своей части  отчужденно относятся к представителям третьей волны: «Наши отцы и деды покидали Россию, спасаясь от неминуемой смерти, а вы бросили Родину в самый тяжелое для ее время в поисках легкой жизни».

Возвращаясь поздно вечером в гостиницу, я соображал, как мне на следующий день попасть на кладбище Сент–Женевьев-де-Буа. Не зная языка, добираться на электричке, а потом на автобусе не так–то просто, я хотел поделиться своими мыслями с все тем же Владимиром Николаевичем Сергеевым, который опекал меня в первый приезд во Францию, как он вдруг, словно читая мои мысли, сам предложил утром поехать в Сент–Женевьев-де-Буа. Мало того, он попросил подъехать туда Татьяну Борисовну Флорову-Маретте, хорошо знавшую кладбище, потому как на нем лежали ее родители, родственники и друзья, она даже проводила экскурсии по кладбищу для приезжающих из России. Но, увы, Татьяна Борисовна никогда не слышала имени Ирен де Юрша: «Нас же было в Париже десятки тысяч…», — словно оправдывалась она.

К моей полной растерянности, могилы Ирен де Юрша, как и могил ее мужа и отца мы не нашли. Была суббота, и контора кладбища была закрыта.

– Давайте так, – успокаивала меня Татьяна Борисовна, тяжело передвигающаяся на палке, недавно сломала ногу. – Мне тут рядом, все равно завтра приеду в кладбищенскую церковь на службу и еще поищу. А в понедельник пойду в контору, там же есть списки. И сразу вам позвоню…

Я, как и в первый свой приезд в Париж, потрясенно бродил между могил. «Увидеть Париж — и умереть!». Умирали в тоске по России… Умирали в тоске по России, многие даже уже в третьем поколении.

Какая вроде бы разница, где лечь,  – а вот они принципиально легли все вместе, на своем русском кладбище, чтобы, может, потом все вместе воскреснуть и стать частью той небесной России!

На кладбищах обычно трудно долго находиться, кладбища угнетают, стараешься поскорее с них уйти, если даже на них похоронены твои близкие родственники. А это удивительно светло в любую погоду. Если была бы возможность, я спокойно и радостно остался бы здесь на ночь среди русских сосен и берез, но непременно бы под открытым небом, только под себя на холодную землю что–нибудь подстелил. И опять не давала покоя мысль:  если мы все временные на Земле, почему они, даже уже в третьем поколении, умирали с такой тоской по России? Почему постарались в изгнании по возможности лечь всем вместе — Россией?..

На следующий день, в воскресенье, на 3-й неделе Великого поста, Крестопоклонной, я пошел на службу на рю (улицу) Дарю, в собор Александра Невского, или в Русскую церковь, как все его зовут в Париже, построенную печальными русскими беженцами. Это, может, единственное место в Париже, что грело мою душу в прошлый приезд. Здесь молилась по погибшим в России матери и брату и венчалась бывшая владелица санатория Шафранова Ирен де Юрша, в девичества Ирина Альбертовна Переяславльцева–де Гас. Собираясь  в церковь, я снова открыл ее воспоминания:

«Именно на вечеринке бывших офицеров случилось то, что определило мою судьбу: мой кузен Ипполит Комаров рассказывал однажды своим друзьям, что одна из его кузин только что вернулась из России. Он назвал мое имя, и другой молодой офицер, который до этого слушал довольно рассеянно, подошел к нему: «Прошу прощения, но нет ли у нее брата по имени Димитрий, который был вместе со мной в Добровольческой армии?» Мой кузен подтвердил, что я действительно сестра Димитрия. «Вы доставите мне огромное удовольствие, – сказал бывший капитан, – если дадите мне ее адрес». Кузен сказал ему, что в настоящее время я нахожусь за городом (я приняла гостеприимство моего дяди Жозефа в Вормуте), но мой отец в Париже…

Мишель Юрша, с которым я подружилась в Киеве, когда навещала брата, отправился к моему отцу, и, вообразите, каково же было мое удивление, когда несколько дней спустя я получила письмо от него! И вот таким образом несколько месяцев спустя в соборе на улице Дарю я стала супругой Мишеля де Юрша, капитана 2-го гвардейского артиллерийского полка…

Мишель был очень добрым человеком, очень простым, очень умным, и всегда находил забавное словцо, чтобы посмеяться над трудностями, которых, как вы догадываетесь, мы не сумели избежать. Демобилизовавшись в Галлиполи вместе со своими товарищами из несчастной Белой армии, он получил нансеновский паспорт, который предоставлял русским беженцам, лишенным Родины, защиту великих держав. Многие эмигранты просили гражданства в странах, где они нашли убежище; из верности России мой муж не хотел менять гражданства. После очень трудных первых лет – он был даже очень счастлив поработать некоторое время развозчиком выпечки на трехколесной повозке! — он стал представителем в чайной фирме «Твайнинг», где очень быстро сумел показать себя, он говорил улыбаясь: «Я единственный в Париже целую руки бакалейщицам, и именно поэтому продаю лучше, чем мои коллеги!» Конечно, выпускнику Александровского лицея, а затем дипломатического института Санкт-Петербурга этим, может быть, и не стоило очень гордиться, но какое отныне значение все это имело для нас? Разве главное было не в том, что мы остались живы?

Мы оба пытались, он — во всяких ассоциациях бывших гвардейских офицеров, я, — оказывая услуги, где только могла, помогать нашему маленькому сообществу эмигрантов в XV округе Парижа, ставшему Санкт-Петербургом в изгнании…

Радости и печали – все было!– шли чередой. Мой любимый отец работал до самой своей смерти в 92 года; у моего мужа были приступы нервной депрессии после немецкой оккупации Франции, когда его преследовала мысль о том, что его могут насильно забрать в легион и заставить сражаться против СССР, который все же оставался Россией… Мишель умер в Париже в 1958 году и покоится вместе с моим отцом на нашем русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа…»

Как и в прошлый раз, я жил в крошечной дешевенькой гостинице недалеко от Монмартра. Крутая спиралью лестница на третий этаж, на которой никогда не горит свет, окно в глухую стену. Олигархи Абрамович и Прохоров тут явно не живали. Здесь жила другая Россия. Школьники, приехавшие по какому-то гуманитарному обмену. Тихие скромные женщины, с трудом наэкономившие денег, чтобы посмотреть Париж, или ищущие работу в отсутствии ее на родине, со смущенным всепрощающим, в том числе господ Абрамовичей и Прохоровых, взглядом, впрочем, они живут с Прохоровыми и Абрамовичами не только в разных Россиях, но и в  разных мирах.

От моей гостиницы до церкви было не близко, она была, кажется, в четырех или пяти станциях метро, но я принципиально пошел пешком, как и вообще решил передвигаться по Парижу только пешком, врачи мне советовали больше ходить, и вот представился случай.

Каждый раз при входе в это храм меня охватывает особый трепет. Многие и многие тысячи несчастных русских изгнанников искали здесь и всегда ли находили душевный покой. Икона Казанской Божией матери слева на входе, подаренная вдовой легендарного генерала Михаила Георгиевича Черняева, посланного Иваном Сергеевичем Аксаковым возглавить сербскую армию во время русско-турецкой войны, завершившейся освобождением Болгарии, Сербии и Черногории от многовекового османского ига. Многие русские добровольцы, отправившиеся в Сербию вместе с генералом Черняевым, позже будут прихожанами этого храма…

Перед службой еще в пустом тихом храме я подошел к церковному служке, продающему свечи. Я познакомился с ним в прошлый раз: Игорь Александрович Марков, сын полковника Белой армии, командира 3-го драгунского полка, Александра Михайловича Маркова, в изгнании тоже прошедшего через печальное стояние на турецком полуострове Галлиполи, где многие нашли свой последний земной приют. Но почему Господь позднее землетрясением разрушил или дал разрушить памятник умершим на Галлиполи русским воинам, вынужденным покинуть Россию?

– С приездом! Я рад вас снова видеть… — узнал он меня. —  Случаем, не привелось побывать в Новочеркасске? Как там, на Родине? Вроде что-то стало образовываться… Нет, мне туда уже не собраться, даже в гости, только душу травить. Я перестал даже мечтать об этом. Так легче жить. Да и связи нет никакой с родственниками, если они там остались. Раньше боялись их искать, чтобы не накликать на них беду, а теперь уже поздно. Только разве по линии жены кто остался, они, может быть, менее пострадали…

В голове по-прежнему вертелось: как же так, совершенно точно, что Ирен де Юрша вместе с отцом и мужем похоронена на кладбище Сент-Женевьев де Буа, племянник так трогательно относился к ней, опубликовал ее воспоминания, дал деньги, пусть и небольшие, на восстановление церкви в Шафранове, собирался с оказией прислать еще… Я спросил Игоря Александровича об Ирен де Юрша.

– Нет, ничего не удалось выяснить, что касается меня, такой фамилия я даже не слышал. Ведь нас было многие и многие тысячи, — как и Татьяна Борисовна  вчера, словно извинялся он. — Вы говорили, что она упокоилась в 1985–м. В эти годы я еще не служил в церкви.

Церковь к началу службы постепенно заполнилась, стало негде встать. Странное чувство: словно я был в России. Может быть, эта светло-печальная церковь, построенная и намоленная русскими изгнанниками, и была частью России? И, может быть, даже истинной Россией?

Кто-то, осторожно протискиваясь вперед, коснулся моего плеча: «Извините!» Я невольно повернул голову и, можно было бы сказать «Мир тесен, а Париж — маленькая деревня», если это было бы не в русской церкви, куда каждый русский, если он считает себя русским, непременно тянется, тем более в Великий пост, — и увидел… Никиту Алексеевича Струве, внука знаменитого Петра Бернгардовича Струве, одного из лидеров партии кадетов в предреволюционной России. Никита Струве, как основатель не менее знаменитого издательства «Умка-пресс», издававшего высланного и запрещенного в СССР Александра Солженицына, числился в Кремле и на Лубянке чуть ли главным антисоветчиком. За любой контакт с ним, тем более за попытку тайно привезти книги его издательства в СССР можно было заработать хороший срок. К плечу его жалась супруга, дочь знаменитого священника Русского Зарубежья о. Александра Ельчанинова. По рассказу Никиты Алексеевича, в его бытность несколько лет назад в Уфе гостем Мемориального дома-музея С. Т. Аксакова, я знал, что любимым ее писателем был Сергей Тимофеевич Аксаков, а у него самого Уфа всегда ассоциировалась прежде всего с именем Сергея Тимофеевича Аксакова. С четой Струве была вдова Александра Солженицына с одним из сыновей, с которыми я не был знаком, но у меня даже не возникло мысли воспользовался случаем познакомиться.

По окончанию службы, выйдя на улицу, вспомнили с Никитой Алексеевичем Уфу, аксаковское Надеждино, куда мы с ним ездили, шафрановский кумыс, который  пили по пути. Я рассказал ему тогда об удивительной русско-французской семье, жившей некогда в Шафранове, мимо которого мы тогда проезжали, о «Воспоминаниях…» Ирен де Юрша. Сначала Никита Алексеевич с большим подозрением отнесся к кумысу и искоса наблюдал, как я с наслаждением пью его, а потом решился и уже в Надеждине у гостеприимного главы Белебеевского района Юрия Александровича Мурмилова основательно приложился к нему. Через год мы столкнулись с Никитой Алексеевичем на Книжном салоне в Париже, к моему удивлению, он поздоровался со мной весьма прохладно и торопливо прошмыгнул мимо, что я даже растерялся. Может, Никита Алексеевич не узнал меня, или успел узнать, что я приехал на Книжный салон не в составе официальной российской делегации, местом жительства большинства членов которой были почему-то Тель-Авив, Нью-Йорк и другие совсем не российские города, а в составе небольшой самостийной группы провинциальных русских писателей-лапотников, о которой официальной делегацией заранее были распространены всевозможные слухи. Может, он присутствовал на нашей прессконференции, и он боялся, что я могу скомпрометировать его своим знакомством со мной перед либеральной публикой своим заявлением о принципиальной принадлежности к  «черносотенному» журналу «Наш современник», резким выступлением по поводу официальной российской делегации, что она имеет очень относительное отношение не только к русской, но и российской литературе вообще, что в составе ее нет ни одного не только русского, но и татарского, якутского, башкирского… писателя, что это гнусно, приехать на выставку за государственный счет и, стараясь перещеголять друг друга, обливать грязью Россию (потомки эмигрантов первой волны брезгливо обходили их стороной) и новый «тоталитарный путинский режим», щедро оплативший им эту поездку. (На другой день посетивший выставку Путин фотографировался с ними, обнимался с постоянно торчащим в телевизоре «великим русским писателем» господином Ерофеевым, нас, видимо, для путинской безопасности, даже не пустили на эту встречу). Никита Алексеевич общался преимущественно с этой публикой, не знаю, может, он вынужден был это делать по служебному долгу, может, они духовно были ближе ему, но наш стенд он предпочитал обходить стороной. Не допускаю, что он меня не узнал. Не знаю, так или иначе, но больше я не делал поползновений подойти к нему.

Сейчас же он явно был рад встрече со мной.

— Вот кумыса бы я сейчас выпил, — мечтательно протянул он, словно не было той, несколько лет назад, прохладной встречи в Париже — Недавно побывал во Владивостоке, — похвалился он. Долгие десятилетия он был не въездным в СССР и теперь  наверстывал упущенное.

– Давайте я на память сфотографирую вас с супругой, — предложил я.

С паперти  вприпрыжку сбежал высокий веселый человек в церковном облачении:

—  Можно меня с ними?

— Протоиерей граф Борис Бобринский, — представил его Струве.

По тому, как граф по-молодецки сбежал с паперти, я решил, что он чуть ли не ровесник мне, а позже в гостинице раскрыл альбом «Русская эмиграция», подаренный художником Сергеем Тотуновым, о котором впереди, и обнаружил фотографию 1940-го года: «Граф Борис Бобринский в форме гражданской обороны Парижа».

Никита Алексеевич Струве, отозвав меня в сторону, чтобы не слышала вдова А. Солженицына, неожиданно поведал о любопытном факте, много объясняющем в биографии и характере А. Солженицына. Я Никиту Алексеевича не спрашивал, а он неожиданно сказал:

— Вы удивитесь: Солженицын никогда не читал Сергея Тимофеевича Аксакова. Поразительный факт, но это правда. Я ему не раз рекомендовал, а как-то уже незадолго до смерти спросил, оказалось, что он так и не прочитал.

Этот факт меня действительно удивил, но тут же я поймал себя на мысли, что он меня не столь уж сильно удивил:

– Я подозреваю, что Аксаков ему был чужд по духу. Он боялся его читать, боялся его влияния. Ему нужно было быть непримиримым. Это своего рода Владимир Ильич Ленин наоборот.

— Может быть, вы правы, – подумав, пожал плечами Струве.

То ли услышав фамилию Аксаков, то ли увидев меня с Никитой Струве и протоиреем графом Борисом Бобринским, ко мне подошел небрежно одетый со всклоченными волосами человек:

— Пошли обедать! – обратился он ко мне.

— Куда? — не понял я.

— Ко мне домой.

— …

— Я здесь рядом живу.

— …

— Пошли, пошли, там и познакомимся… Дома никого нет, жена в отъезде…

И совершенно незнакомый человек вроде бы ни с того, ни с чего, мне, совершенно незнакомому человеку, уже по дороге стал рассказывать свою жизнь. И уже минут через пятнадцать, пока мы дошли, было ощущение, что мы знакомы с ним очень давно, мало того — давние друзья, которые давно не виделись.

— Ну, а почему все-таки ты подошел именно ко мне? – спросил я Сергея уже на его кухне, рассматривая альбом с репродукциями его картин.

Он пожал плечами:

— Не знаю… Ну, здешних прихожан я преимущественно знаю. А тут смотрю: усталое русское лицо, явно, не москвич, фланелевая рубашечка. Ну, кого в Париже можно встретить во фланелевой рубашке?!

— В гостинице не топят, немного подмерз.

— Да нет, все нормально… Может, действительно, что услышал фамилию Аксаков. Для русского человека это магическая фамилия.

Сергей поразил меня своей, так редкой для нашего времени, открытостью. Через час я знал о нем буквально все, даже то, во что стараются не посвящать не только случайных знакомых. А тут: совершенно незнакомому человеку, с которым познакомился буквально час назад случайно на улице (потом, правда, в гостинице, анализируя, я уточню для себя, что все-таки не просто на улице, а в Великий пост и около церкви), он рассказал о своих бедах и радостях, в том числе о своей неизбывной трагедии. Я, в свою очередь, к своему удивлению, как на исповеди, по каким-то причинам избегающий церковной исповеди, рассказал ему о своей неизбывной беде и вине.

— Не убивайся! — Сергей положил мне руку на плечо. — Нам с тобой осталось на этой Земле совсем немного, — как-то очень легко и даже радостно сказал он. — Здесь мы временно. Там все встретимся. Там мы все простим друг другу. Только нужно достойно прожить оставшуюся жизнь.

Я сначала даже насторожился, всерьез ли он все это? Но он говорил так естественно, с такой уверенностью, без тени печали или даже грусти, даже с какой-то торжественной радостью, что, сначала растерявшись, я, может быть, окончательно поверил в существование того мира, в чем, может, до сих пор сомневался, где мы все непременно встретимся и простим друг друга и, может, нас простят. Он верил в загробный мир так же безоговорочно, как Ирен де Юрша, могилу которой я вдруг почувствовал своим долгом найти и пока не нашел, а почему-то мне это было очень нужно. Я снова и снова прокручивал в голове несколько строчек из ее воспоминаний: «Пасхальной ночью племянник отвозит меня на обедню в Сент-Женевьев-де-Буа в красивую часовню, творение великого русского художника Бенуа, потом мы идем чередой среди могил со свечами в руках, мы устанавливаем эти маленькие огоньки на могилах моего отца и мужа. Я говорю им: «Христос воскресе, и мы тоже однажды воскреснем, и мы найдем друг друга там, где нет больше ни боли, ни печали, ни стона, но только поклонение и радость».

Я поверил ему больше, чем многочисленным толкователям Св. Писания и, может, отравленный атеизмом, даже больше, чем самому Св. Писанию. Он был бы как живым свидетелем того мира. Почему–то я ему безоговорочно верил. Мне стало даже неловко перед ним и перед собой, что я не обладаю такой верой. Я что-то начинаю понимать, самые простые истины и то, постоянно сомневаясь, только к концу жизни, — кто виноват в этом? сатанинская власть, отторгнувшая моих родителей от Бога? — но он ведь тоже родился при той власти, — а он живет с этим чувством, с этим знанием, не мучаясь никакими сомнениями, давно, может, с раннего детства. Или он познал это только в результате долгих и мучительных страданий после смерти своих детей, сгоревших еще в России в пожаре?

Я не решился его об этом спросить.

— Может, останешься хотя бы еще на неделю? Я устроил бы тебя в православный монастырь, тут недалеко под Парижем, у меня там дом. Хочешь в монастыре поживешь, хочешь у меня, рядом с монастырем. Мой работник, Юра, десантник-афганец, тебя отвезет. Пожил бы немного, успокоился. Вижу, мечешься. Я тебе дам телефон брата в Москве, он как раз кардиохирург, я его предупрежу, что ты позвонишь, он не только проконсультирует тебя, а сделает все что нужно. А болезнь порой Господь посылает, чтобы человек приостановил свой обычный жизненный бег, изменился, покаялся. А насчет, когда уходить… Господь сам решает, когда кого забрать. Не зря говорят: пути Господи неисповедимы. У Бога свой замысел о человеке: как о человечестве в целом, так и о каждом отдельном человеке. В тебе еще много от мира сего, резкости, категоричности. Надо прощать людям слабости. И даже зло, ибо Господь не случайно его попускает, может, злом он испытывает нас. И коренных врагов наших Он терпит не зря и, может, специально на нас напустил, может, так нас проверяет… Мы по привычке судим по своим земным меркам обо всем, в том числе и о Его поступках, часто они нам непонятны, порой готовы возмущаться, забываем, что у Него свои планы, потому как он строит Царство не земное, а небесное. Помнишь притчу о зернах и плевелах?

Я не мог вспомнить, но зачем-то соврал, что помню.

— Когда  у меня на глазах сгорели дети, мне вдруг было откровение, я вдруг увидел вечность: и рай, и ад. Потому теперь живу как бы наполовину тут, а наполовину там… Надо жить, соизмеряясь с Его заповедям, а когда Он возьмет и куда, не нам решать…

Мне хотелось спросить, какой он увидел вечность, но не решился, наверное, он имел на это какой-то внутренний запрет. Если мог бы сказать, то сказал бы без просьбы, догадываясь, что я мучаюсь этим вопросом.

Мне хотелось задать ему много вопросов, но я боялся, что они покажутся ему детскими, наивными. Будучи старше его на 15 лет, я чувствовал, что в вопросах Истины я перед ним – словно ребенок. И самое главное: в отличие от ребенка, мое, отравленное атеизмом, сердце было закрыто Истине, если я сколько-нибудь и  воспринимал ее, то только рассудком.

Я понял, что встретил Сергея не случайно, как уже знал, что многие встречи в моей жизни, особенно в последнее время, не случайны, или я просто  в последнее время стал замечать это, и, может быть, именно для этой встречи меня кто–то толкнул прилететь в Париж. Я еще раз убедился, что кто-то по жизни ведет меня. Если не прямо, то косвенно, если не руководит моими поступками, то подсказывает их или устраивает мне нужные встречи, подкладывает нужные книги, или я вроде бы случайно беру в руки в самолете торчащий впереди меня в кармане кресла журнал и открываю его именно на той странице, где оказывается напечатанной статья с так нужными мне сведениями, о существовании которых я не подозревал. Сергей говорил и не догадывался, что каждая его фраза была для меня не случайна, и я безоговорочно верил в нее, как, наверное, не верил ни одному священнику, потому как у священников это – профессия. Я боялся, что не запомню всего того, что он говорил, мне хотелось взять ручку и записывать за ним, но это было бы нелепо, и только это меня удерживало. И, как я предполагал, вернувшись в гостиницу и схватившись за карандаш, я уже не смог толком что-то ясно выразить на бумаге, память моя с некоторых пор была словно решето, а может, память, пострадавшая от тяжелой травмы головы, а потом и от тяжелой контузии тут были не причем, может, кто-то специально затуманил сказанное Сергеем, как знание, которое мне рано знать: только смутные отблески его простых и ясных мыслей блуждали в голове, и я бросил карандаш. Но я уже не жалел, что прилетел в Париж…

Сергей познакомил меня с Алексеем Григорьевым, предводителем русских витязей во Франции. Поразительно: с тех самых страшных двадцатых годов прошлого века из поколения в поколение существует во Франции движение православной русской молодежи, в России оно только робко зарождается. Правда, вздохнул Сергей, в отрыве от России оно постепенно затухает. «Мои  дети уж без особого желания едут в летний лагерь витязей. Хочешь, не хочешь, они постепенно становятся французами. Это, конечно, грустно, но что поделаешь?.. Но все равно во французов мы что-то вложили, начиная с дочери великого князя киевского Ярослава Мудрого, Анны, которая стала королевой Франции. Может быть, ты прав, утверждая, что, возможно, у России нет собственного исторического предназначении, и потому ее время от времени потрясают вселенские катаклизмы, разбрасывающие нас, русских, по всему миру, и никогда не будет Третьего мира. Потому как, может быть, ее вселенское предназначение — смягчать нравы других народов, вливаясь в них, может быть, даже живительным навозом, ни на что не претендуя, не стремясь стать народом в народе, а претендуя лишь иногда на свое русское кладбище, как представительство на Земле небесной России…

Русские судьбы…

Когда мы пришли к нему домой, в прихожей столкнулись с сухоньким старичком, который, уже одетый, собираясь уходить, открыл нам дверь, он ждал прихода Сергея, который не взял с собой квартирных ключей.

— Это мой тесть, Осоргин Алексей Георгиевич,- представил он его мне. — Рассказать его биографию до его рождения? – закрыв за ним дверь спросил меня Сергей.

— Как — до дня рождения? – не понял я.

Мы прошли в гостиную. Сергей достал с книжной полки один из томов «Архипелага ГУЛаг» Александра Солженицына:

— Я по матери из Голицыных. А жена – из Осоргиных… На вот, почитай, пока я ставлю чай. – Сергей нашел нужную страницу».- Ты, конечно, это читал, но было это для тебя отвлеченным фактом…

«Кроме духовенства никому не разрешалось ходить в монастырскую последнюю церковь – Осоргин, пользуясь тем, что работал в санчасти, тайком пошел на пасхальную заутреню. С пятнистым тифом отвезенному на Анзер епископу Петру Воронежскому отвез мантию и Св.Дары. По доносу посажен в карцер и приговорен к расстрелу. И в этот самый день сошла на соловецкую пристань его молодая (и сам моложе сорока) жена! И Осоргин просит тюремщиков: не омрачать жене свидания. Он обещает, что не даст ей задержаться более трех дней, как только она уедет – пусть его расстреляют. И вот что значит это самообладание, которое за анафемой аристократии забыли мы, скулящие от каждой мелкой беды, каждой мелкой боли: три дня непрерывно с женой – и не дать ей догадаться! Ни в одной фразе не намекнуть! не дать тону упасть! не дать омрачиться глазам! Лишь один раз (жена жива и вспоминает теперь), когда гуляли вдоль Святого озера, она обернулась и увидела, что муж взялся за голову с мукой. – «Что с тобой?» — «Ничего», — прояснился он тут же. Она могла еще остаться – он упросил ее уехать. Черта времени: убедил ее взять теплые вещи, он в следующую зиму получит в санчасти – ведь это драгоценность была, он отдал их семье… Когда пароход отходил от пристани – Осоргин опустил голову.  Через десять минут он уже раздевался к расстрелу…»

— Мой тесть был ребенком, зачатым во время этого свидания, — пояснил Сергей.

Я долго ничего не мог сказать…

Кончилось наше «чаепитие» далеко за полночь. Отвез меня в гостиницу почему-то на грузовике молчаливый Юра-десантник, — попавший в Афганистане раненым в плен и после десятилетних мытарств, как в свое время Ирен де Юрша, добравшийся до Парижа. В СССР он не пытался вернуться сразу по двум причинам: во-первых, к нему могли бы быть вопросы у военной прокуратуры, как он попал в плен, а во-вторых, из-за горькой обиды, что его никто не пытался вызволить из плена.

— Но сейчас-то, наверное, можно вернуться? – спросил я.

— Наверное. Я даже пытался. Но у меня сложилось впечатление, что не очень-то мы нужны России. Консульство в Париже работает по таким заявлениям только по два часа два дня в неделю и только в рабочее время, огромные очереди, жил я далеко от Парижа. Люди, не имея документов, даже спали в палатке в сквере рядом. А после смерти матери я уже не пытался…

— Настоящий русский, — с уважением сказал обо мне портье гостиницы , помогавший Юре транспортировать меня на второй этаж в мои «апартаменты».

Потом я вспомню, что слышал историю свидания Георгия Осоргина с женой перед расстрелом в Соловецком лагере от дважды сидевшего на Соловках замечательного русского писателя Олега Васильевича Волкова…Но чтобы встретиться вдруг с человеком. который родился в результате этого мистического свидания!!!

Последнее десятилетие, приезжая в Москву, я останавливаюсь в Переделкине у своего друга, замечательного поэта и драматурга Константина Васильевича Скворцова, который одно время делил дачу на два подъезда с Олегом Васильевичем Волковым. Высокий, красивый старик, хотя стариком называть его не вязался язык: выправка гвардейского офицера, всегда изысканно, строго одетый и вежливый, длинные изящные пальцы пианиста, по всему, не знающие груза тяжелее авторучки. Но так можно подумать, не зная его биографии, что у него за спиной без малого тридцать лет тюрем, лагерей, ссылок, в том числе дважды знаменитый Соловецкий лагерь. Однажды утром после обильного снегопада я вместо зарядки вышел почисть дорожку на улицу, заодно почистил и к крыльцу Олега Васильевича. Позавтракав побежал на электричку. У ворот меня встретил Олег Васильевич. Раскланялись.

— Это не вы прочистили дорожку к моему крыльцу? – спросил он.

— Я.

— Прошу вас, больше не делать этого. Я еще не в том возрасте, чтобы за меня что-то делали, — неожиданно строго сказал Олег Васильевич. Было ему тогда уже далеко за восемьдесят.

Вернувшись домой, в Россию, я открою его книгу «Век надежд и крушений. Погружение во тьму»:

«Георгий Михайлович Осоргин был несколько старше меня. Уже в четырнадцатом году он новоиспеченным корнетом отличился в лихих кавалерийских атаках. Великий князь Николай Николаевич лично награждал его Георгиевским крестом. Осоргин принадлежал к совершенно особой породе военных – к тем прежним кадровым офицерам, что воспринимали свое нахождение в армии на рыцарский средневековый лад, как некий высший вид служения…Убежденный, не ведающий сомнения монархист, Георгий был предан памяти истребленной царской семьи. Как раз он был в числе офицеров, участвовавших в попытке ее спасти, был выдан и присужден к расстрелу.  По какому-то случаю был амнистирован, а спустя немного лет снова схватили.

Приговоренный к десяти годам, Георгий отбывал срок в рабочих корпусах Бутырской тюрьмы. Должность библиотекаря позволяла ему носить книги в больничную палату, где я лежал после операции. Будто перечисляя заглавия иностранных книг, он по-французски передавал мне новости с воли, искоса поглядывая на внимательно и тупо слушающего надзирателя.

Именитый, старинный род Осоргиных вел свою генеалогию от св. Иулиании. Приверженный семейным традициям, Георгий был глубоко, наследственно верующим. Да еще на московский лад! То есть, знал и соблюдал православные обряды во всей ее вековой нерушимости – пел на клиросе и не упускал случая облачиться в стихарь для участия в архиерейском служении.

Как-то Георгий пришел проститься:

— Слава Богу, удалось-таки выпросить перевод в лагерь, с облегчением сказал он. – Отправят на Соловки. На Соловецкие острова! Чистое небо, озера… Святыни наши. Ходить ведь буду по какой земле! На ней отпечатки стоп Зосимы и Савватия, митрополита Филиппа.

От него же я узнал: справляющиеся обо мне в прокуратуре близкие подтверждают, что меня вышлют.

Воистину, «что нашего незнанья и беспомощней, и грустней…» Я отбыл на Соловках два неполных срока – и вернулся. Осоргин нашел там свою смерть. Вскоре после своего водворения в лагерь… «Кто смеет молвить «до свидания» чрез бездну двух или трех дней».

В понедельник, около Grand Opera пристроившись к какой-то российской туристкой группе, я поехал в Версаль. В прошлый приезд в Париж, несмотря на свое тяжелое душевное состояние, я пожалел, что не смог поехать в Версаль, потому что, в отличие от Парижа, он представлялся мне светлым, теплым архитектурным ансамблем, а на этот раз пожалел, что поехал. До того загадочный и в моем воображении царственно уютный и прекрасный Версаль умер для меня. Я пожалел французских королей, вынужденных жить здесь: ничего более безвкусного, холодного, неуютного, не приспособленного для жизни я не видел.

Вечером позвонила Татьяна Борисовна: могилы Ирен де Юрша в списках кладбища она не нашла. Мало сказать, что я был удручен. Не могла же она быть похоронена на другом кладбище, когда здесь похоронены ее отец и муж! Но ведь мы не смогли найти и их могил! Но ее племянник в постскриптуме к ее воспоминаниям ясно пишет: «Она покоится рядом со своим отцом и мужем на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа».

Неужели могила за отсутствием ухаживающих за ней родственников не сохранилась? Да, горячо любящий ее племянник жил далеко от Парижа, но неужели даже время от времени он не навещал ее могилы?

— Татьяна Борисовна, я все–таки считаю, что искать нужно в начале кладбища, прямо перед церковью, где хоронили в конце сороковых, в пятидесятые годы, ее отец умер в 1948 году. Это должно быть недалеко от могилы Ивана Алексеевича Бунина

– Да я этот квадрат, несмотря на свою сломанную ногу, чуть ли не на коленях облазила. Я тоже боюсь, что в эту могилу уже похоронен кто–то другой. Такое уже бывало, и не раз. Как, например, в случае с Андреем Тарковским. А в книгах кладбища неразбериха, может, и не случайная. Завтра я пойду в муниципалитет…

Я невольно вспомнил русское Ольшанское кладбище в Праге, где вокруг великого евразийца П. Н. Савицкого, которого похоронили в окружении таких же русских изгнанников, ныне на могильных плитах уж не православные кресты и не русские фамилии. Все очень просто: со временем за аренду кладбищенских двух метров больше некому было платить, и русские могилы уничтожили. В одном случае это благодарность Франции за то, что мы спасли ее в 1914 и в 1945 годах, в другом — благодарность  Чехии, что мы спасли ее в 1945-м. Бережливые французы и чехи пожалели клочка земли для отдавших за их жизнь русских. Недавно во Франции вообще был поставлен вопрос о закрытии кладбища Сент-Женевьев-де-Буа. Вряд ли французы закрыли бы его, но решили по-цыгански  попробовать пошанатажировать Россию  – вдруг что перепадет? Как бы я не относился к Путину, спасибо ему, что он не стал торговаться с мелочными французами, а молча перечислил от имени правительства, кажется, 800 тысяч евро на счет муниципалитета г. Сент-Женевьев-де-Буа.

Франция больше не оставляет впечатления не только великой, но даже самостоятельной страны, тем более с нынешним вертлявым президентом, больше похожим на мелкого коммивояжера, выскочившего на большую политическую арену, удачно «замочив» в Куршевиле шумной пиар-компанией нашего несчастного олигарха Прохорова. Теперь господин Саркази от имени мирового сообщества учит, как России вести себя на Кавказе. Наши вожди подобострастно его слушают. Во Франции, а может, во всем мире после де Голля не было ни одного великого государственного деятеля. Как у нас после Сталина, как к нему не относись, никого не было: одни недоумки, или дешевые перевертыши, развалившие страну, или откровенный проходимец, вроде Гришки Отрепьева, именем которого ныне шумно называют чуть ли не главную библиотеку страны, и нынешний наш президент торжественно открывает библиотеку, тем самым демонстрируя, кто у него в святых, после этого мне трудно ему верить. Будь ныне в мире хоть один государственный деятель, равный де Голлю, может, не было и нынешнего системного кризиса, инициированного кучкой международных жуликов. Де Голль в свое время жестко потребовал от США прекратить спекуляции с дутым американским долларом, остановить станок печатания этих пустых бумажек-фантиков. После смерти де Голля станок заработал снова. После де Голля Франция все чаще подобострастно стала оглядываться на США. Доходило до лакейской унизительности. Статую Свободы в Париже, в несколько раз уменьшенную копию пресловутой статуи Свободы в Нью-Йорке, навязанную США в качестве подарка, французы поставили лицом к Парижу, но стоило кому–то в Америке выразить по этому поводу неудовольствие, и вместо того, чтобы оскорбиться и спихнуть в Сену этот навязанный подарок, как и пресловутая Ейфелева башня, не вписывающийся в архитектурный ансамбль древнего города, французские власти подобострастно повернули ее лицом к Америке, а задницей к Парижу. Как потом оказалось, американцы пошутили, французы сделали вид, что не поняли шутки, и, на всякий случай, не стали снова поворачивать статую лицом к Парижу.

Что касается Парижа, я уже писал: рано утром в нем – одни негры да арабы, ловишь себя на мысли, не в Африке ли ты? Или не перебрал ли вчера, и у тебя уже галлюцинации? Складывается впечатление, что коренные парижане скоро в нем будут чужими. Как и коренные французы во Франции. По всему, из-за того, что наши лихие младореформаторы уничтожили отечественную систему профтехобразования и, благодаря их «мудрой» миграционной политике, скоро и у нас так будет. Кое–чем мы уже и сейчас можем гордиться. Мы уже почти догнали Францию по количеству бомжей, правда, там они называются клошарами и, в отличие от наших, в большинстве своем, веселые, здороваются с каждым мимо проходящим, потому что там бомжевание часто —  образ жизни, а не, как у нас, — крайняя жизненная безысходность. Французские власти, расписавшись в неспособности решить эту проблему, не стесняются бомжей, не преследуют их, в отличие от нашей двуличной супердемократической, но с совково-комсомольской психологией власти, с помощью милиции пытающейся создать иллюзию всеобщего благополучия и безжалостно загоняющей бомжей на свалки, в канализационные трубы, а то и еще дальше, откуда возврата нет. Впрочем, я не прав. Великое достижение нынешней российской демократии: бомжи, в отличие от олигархов, у нас социально защищены. Однажды в поликлинике, заполняя анкету, я обнаружил графу, обозначающую социальное положение: бомж. А вот графы «олигарх» там не было, и мне стало искренне жалко наших бедных олигархов, их и так в результате кризиса осталось мало…

Через день мне было нужно было улетать, и на душе было неладно от того, что я не нашел могилу Ирен де Юрша, могил ее отца и мужа, француза и литовца, принципиально пожелавших быть похороненными на русском кладбище. Почему–то это было для меня чрезвычайно важно, хотя они мне никем не приходились, а я знал, что в Париж, скорее всего, больше никогда не попаду, и буду жить оставшуюся жизнь с чувством невыполненного долга, не знаю, перед кем, прежде всего, перед ними, хотя я вроде бы перед ними ни в чем не виноват. В оставшееся время я не пошел в Лувр, ни в другие музеи, чем, вернувшись в Россию, многих удивлю, хотя туда все тот же любезнейший Владимир Николаевич устроил мне не просто бесплатный пропуск, а который давал возможность проходить без очереди. Я бесцельно до изнеможения, несмотря на холодный пронизывающий ветер, бродил по улицам Парижа, а к вечеру снова пошел в Русскую церковь на рю Дарю, может, Игорю Александровичу Маркову удалось что-нибудь выяснить у прихожан. Увы! Что меня поразило: на службе, кроме священника и Игоря Александровича, никого не было. Все, как в России…

По дороге в гостиницу решил, что если сегодня Татьяна Борисовна ничего не прояснит, то рано утром поеду в Сент–Женевьев-де-Буа на поезде, чтобы ни от кого не зависеть и, если потребуется, то пробыть на кладбище весь день, до упора, чтобы искать спокойно, не спеша.

Но поздно вечером  Татьяна Борисовна обрадовала:

— Я нашла: вторая полоса, 5 ряд, 4-я могила под №3262.

— Недалеко от могилы Ивана Алексеевича Бунина?

-Да, как вы и предполагали. Уж очень неприметная табличка на французском, касающаяся ее отца и мужа. А ее – всего лишь временная, когда ее похоронили, так и осталась. Такое впечатление, что после никто могилу не посещал, по крайней мере, не ухаживал за ней. Табличка заржавела и почти не читается. А мы ведь, прежде всего, искали ее. И потому все проходили мимо. Да, такое впечатление, что на могиле с тех пор, как она умерла, никто не был. Как прибили временную табличку, так и она осталась… И вот что я выяснила  в муниципалитете: место на кладбище в день ее похорон было оплачено на тридцать лет, срок оплаты истек, обычно, год–два еще ждут, а потом, если не объявляются родственники, в любое время в эту могилу могут похоронить другого человека. Потому-то ее и нет в списках конторы кладбища, но какое-то время, видимо, они еще выжидали. Бог вас послал спасти эти могилы, не иначе..,

Я позвонил еще одной обретенной в Париже знакомой, уроженке Самары, врачу Ольге Назаровой, которая начинала свою карьеру во Франции певицей кабаре. На вечере Ассоциации в поддержку русской культуры во Франции она поразила меня своей песней о Волге, в которой было столько искренней русской боли.

У Ольги завтра был напряженный день, но она сумела перепланировать его. Я попросил  Татьяну Борисовну до нашего приезда заехать в муниципалитет, от моего имени написать заявление, что я — приехавший из России родственник Ирен де Юрша (надеюсь, усопшие, принадлежавшие к знаменитым французским и русским дворянским родам, простят мне, крестьянскому сыну, этот не столь уж большой грех) и что я гарантирую в течение месяца оплатить просроченную оплату могилы, хотя я еще не представлял, как это сделаю.

С волнением я шел меж могильных рядов. Оказалось, что я не раз проходил мимо этой могилы, но, во-первых, каждый раз в спешке, а во-вторых, я представлял ее более богатой, что ли, меня отвлекали окружающие ее богатые и, главное, ухоженные надгробья. А оказалось: простой деревянный крест с жестяной крышечкой, чуть ли не как на наших сельских кладбищах, скромная, а главное мелким шрифтом, металлическая табличка на французском языке, которую с моим зрением можно прочесть, лишь подойдя вплотную, чему мешали соседние могилы.

Я долго стоял над могилой, словно здесь были похоронены мои родственники. Мне даже было немного неловко за это перед своими родственниками, на могилах которых бываю, увы, не столь часто.

У меня в кармане был плоский флакон с коньяком, на всякий случай, вместо сердечных таблеток, у Ольги в багажнике оказалась вареная курица и, несмотря на Великий Пост, мы пошли в кладбищенскую сторожку к марроканке Фариде и по-русски помянули усопших. И было легко и светло у меня на душе.

Вечером позвонил Сергей:

— Я договорился с афганцем-десантником Юрой, он заберет тебя завтра утром хоть на пару дней в монастырь.

— Сережа, я посмотрел билет, оказывается, улетаю не в воскресенье, а завтра.

— Жалко!.. Завтра я не смогу тебя проводить. Буду далеко за городом. Прилетай обязательно еще.

— Ты думаешь так просто: взял — и полетел.

— А я тебе оплачу билет туда и обратно.

— Серьезно?

— Серьезно

— Сережа, я как-то не привык жить за чужой счет. Но если ты серьезно, можешь оплатить аренду могилы?

Он задумался всего на несколько секунд:

— Да, конечно. Есть, кому тут без тебя выписать счет?

— Есть. Спасибо, Сережа!

Я улетал из Парижа с легким сердцем. Я уже совсем не жалел, что поменял кардиоцентр на Париж, чем бы для меня это ни закончилось. Я знал, что не случайно и не зря в него прилетал. Вроде бы: зачем мне это было надо, отбросив все другие дела, отказавшись от посещения Лувра, других встреч, — почти неделю убить на поиски могил совершенно вроде бы чужих мне людей, к которым я проникся почти родственным чувством. Они на самом деле были мне родственниками. В свое время меня потрясла мистическая любовь этой семьи к России: начиная с отца, представителя древнейшего французского рода, у которого многовековое родовое кладбище, потерявшего в России жену, сына, вернувшимся оттуда униженным и практически нищим, но принципиально пожелавшего лечь в землю на Русском кладбище.

Еще вчера, бродя по Парижу, спросил себя: хочу ли я снова в Париж? И ответил: нет, ну, выпадет случай, как этот, может, и соберусь, хотя жалко будет потерянного времени, его и так осталось совсем мало.

Это было вчера, а сегодня так категорично я уже не отвечу. Нет, мое отношение к Парижу и парижанам мало изменилось. Да, конечно, это был совсем другой город, чем  в прошлый мой приезд, более светлый, более, может, теплый. Значит, все-таки что-то изменилось в моей душе. Но родным он мне все равно не стал.

Меня по-прежнему тяготили его величественные католические храмы, они не поднимали мою душу, а наоборот придавливали к земле, меня почему-то угнетала их утонченно-прекрасная холодная каменная вязь, они тоже свидетельствовали об ином мире, но он меня пугал своей жестокостью наказания. Сколько-нибудь родным Париж для меня делала церковь русских изгнанников на рю Дарю. Родным мне его сделал Сергей, который, теперь я точно знал, неслучайно встретился на моем пути, Родным мне его делало  русское кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, на котором лежали тысячи и тысячи  русских несчастных беженцев и их потомков, и потому оно стало частью России. На нем была могила Ивана Алексеевича Бунина, и нужно ли его прах возвращать в Россию? Россия от этого не станет духовно богаче и не станет меньше любить его, а Франция, Париж от этого много безвозвратно потеряют. Родными Париж мне делают могилы Ирен де Юрша, ее отца и мужа, которых неожиданно для себя я почувствовал родственниками, особенно после того, как оказалось, что кроме меня о них больше некому позаботиться… Я уже говорил: что кладбище Сент-Женевьев-де-Буа не ощущается мной как кладбище. На нем нет ощущения смерти. Оно торжественно и светло. Может быть потому, что как написала Ирен де Юрша в своих воспоминаниях: «Скажу, что русская душа легче принимает смирение, чем другие, потому что она очень возвышенная, и наша православная вера беспрестанно напоминает нам эту заповедь:

«Блаженны страждущие, ибо их есть Царство Божие…»

2005-2009 гг. 

После возвращения из Франции, 8 ноября 2009 года, спеша в аксаковское Надеждино на престольный праздник великомученика Димитрия Солунского, покровителя всех славян и русского воинства, уже проехав светящееся редкими предрассветными огнями Шафраново, я попал в автомобильную аварию: машина, сорвавшись с гололедной крутой насыпи (скорее всего, заснул водитель), перевернулась несколько раз и снова встала на колеса, смятой крышей меня вдавило в кресло, что я не мог пошевелиться. Водитель с трудом монтировкой выворотил мою дверь, я выбрался из машины без единой царапины. «Бог наказует, но не убивает, а заставляет осмыслить грехи свои, — спокойно резюмировал настоятель храма отец Петр, беженец с Западной Украины, когда я стал ему объяснять причину опоздания на праздничную службу, — и в то же время дает знать, что ты не все сделал на этом свете». Не успел я толком осмыслить грехи свои, как 21 января 2010 года кардиохирурги меня буквально вытащили с того света: оперировать было нужно, по крайней мере, полгода назад, когда у меня было направление в кардиоцентр, а я вместо этого улетел в Париж. Спасли меня сразу четыре счастливых случайных обстоятельства, с исключением одного из них были бы напрасны все другие. Мне опять говорили: чудо случилось потому, что, видимо, я еще нужен на этом свете. Я же расцениваю случившееся несколько иначе: видимо, Всевышний дал мне эти полгода, оттянул тот смертельный рубеж, чтобы я слетал в Париж и нашел эти русские могилы.

А 23 ноября 2011 года именной колокол с надписью «В память семьи де Гас, жившей в Шафранове в 1910-1917 годы и беззаветно любившей Россию» нашел свое место на временной колокольне храма Николая Чудотворца в Шафранове. Перед этим Виктор Александрович Пчелинцев все не давал мне покоя: «Не спокойно на душе, мы так и не выполнили завещания этого француза, который, может, более русский, чем мы». И надо было увидеть радость на его лице, когда ему первому доверили ударить в колокол, звон которого, несомненно, долетел до далекого русского кладбища Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем…

2011 г.

 

 

Leave a Comment

Ваш адрес email не будет опубликован.

Top