Не переживай!— искренне повторил я.— Ты богаче. У тебя,— развел я руками,— горы, небо, душа… Я скажу… Ты не знаешь о себе… Ты не перестал радоваться человеку… Ты меня совершенно не знаешь… Но ты рад мне — только потому, что я человек…
Он согласно улыбнулся. Нет, он не смеялся надо мной, он согласно улыбался.
Мы сидели с ним на крошечной, приподнятой старым оползнем над дном ущелья поляне среди беспорядочного нагромождения камня, но в этой беспорядочности была своя, скрытая, какая-то высшая гармония, со всех сторон нас обступали остроконечные грозные пики, и, давным-давно уже освободившийся от какой-либо сентиментальности, я говорил горячо и искренне и, неожиданно для себя, правду:
— Сегодня у меня счастливый день… Да… Потому что я встретил тебя…
Он согласно засмеялся.
— Сегодня у меня счастливый день,— повторил я.— Потому что я встретил человека, который рад мне просто как человеку… Человек рад человеку — понимаешь, как это много… Таких встреч не так уж много в жизни… Спасибо тебе!.. Ты богаче, чем тот… Ты богаче, чем ты сам думаешь о себе. Ты просто не осознаешь этого. Твоя жизнь трудна.— Я тоже обвел руками горы.— Но ты богаче.
— Может быть,— согласился он просто и искренне, еще наливая мне сильно подперченной шурпы: и действительно — жажда постепенно проходила.— И я не перестану верить, что каждый новый человек — хороший. И я буду рад каждому новому человеку. Спасибо тебе, что не прошел мимо!
— Спасибо тебе!..— мой голос сорвался. Откуда ему было знать о накопившейся во мне, постоянно толкущемуся в миллионных городах, тоске по человеку.
Он повернул голову, прислушался:
— Однако отара повернула вон в тот сай… Ладно, пусть, там скалы, далеко не уйдут… Я знаю всех своих овец, которая когда родилась, у кого какой характер. Не веришь? Можешь смеяться, они как дети у меня… Съешь чесноку, глаза у тебя красные. Давление, наверное,— высоко. Съешь — поможет. Оставайся ночевать — отдохнешь, сразу вниз спускаться тоже не очень хорошо. У меня и спальник лишний есть. Мне такая радость будет.
— Нельзя. Внизу будут беспокоиться.
— А то развели бы костер… Сейчас луна.
— Нельзя. К восьми я должен вернуться. Пойдут искать.
— Ну тогда пошли. Тебе еще больше часа идти. До темноты можешь не успеть. Что будешь делать в ущелье без палатки, без спальника. Я тебя провожу до ворот.
Примитивные, скрученные проволокой из кривой арчи ворота в ущельях ставят в самых узких местах: слева — стена, справа — пропасть, или наоборот,— чтобы скот самовольно не уходил вниз. Где-нибудь рядом прислонен и ржавый кетмень — поправлять тропу, убирать с нее свалившиеся сверху камни.
— Заодно и лошадь надо посмотреть, кабы не ушла вниз… Мясо-то возьми.
— Да ты что… не надо… У тебя же самого не останется.
— Возьми. Жалко, кости одни. А резать эти дни не буду. Потому что через дня два-три тоже, наверное, вниз уходить буду,— оглядев горы, грустно сказал он.
— Холода сгонят? Позавчера встретили пастухов с Тенгизбая — с перевала отары уже согнали: холод с Заалая идет, на вершинах снег уже не тает.
— Нет,— покачал он головой.— Тут теплее, недели две можно бы еще пасти.
— А что же тогда?
Он помолчал, убирая посуду.
— Овцы, собаки беспокойно стали себя вести. Как бы трясти не стало… В Мексике вон — слыхал? Я по радио все слушаю, что нового. Землетрясение одно не бывает — или снова трясет, или какая другая беда за ним приходит… Постепенно спускаться буду,— тихо улыбнулся он.— Случись что, один я… В прошлом году тут немного трясло. С вершин посыпалось, грохот такой. Вон с того зуба целая скала свалилась. Целый день в ущелье пыль висела, ничего не видно было… Все на часы смотришь. Ну пойдем… Приезжай на будущий год. Правда, я уже не здесь, может, буду. Напиши мне заранее домой, и я тебе сообщу, где меня на будущее лето найти. Отдохнешь, мясо поешь. Тебе хорошо отдохнуть надо, вижу…
Через день, к моему сожалению, да и не только к моему, подвернулась машина — к стоящим внизу у Исфайрамсая геологам за заболевшим начальником партии пришел вездеход «ГАЗ-66», и мы покатили, а точнее, погромыхали вниз — в поселок Майдан, откуда был, кстати, мой новый знакомый.
И я подумал: встреть его сейчас или позже в поселке — и не будет уже той близости, а встреть раньше — мы бы и не поздоровались. С неохотой забирался я в грузовик — сразу по двум причинам: во-первых, мне не хотелось прощаться с Памиром, я только начал привыкать к нему, а во-вторых, сорокапятикилометровый путь по мертвому ущелью до поселка Майдан я предпочитал идти пешком, так как один раз уже преодолел его на машине. В годы войны в спешке прорубленная в скалах к месторождению молибденовой руды, а потом полузаброшенная, растрясенная землетрясениями и осыпями, дорога почти все сорок пять километров висела над пропастью, и кто-то даже из бывалых людей посчитал за лучшее лечь лицом вниз в кузов и ничего не видеть. Странное и незавидное это чувство, особенно когда с неопытным, как оказалось, не раз не бывавшим в настоящих горах пустынным шофером мы ехали сюда, в горы; машина,- у которой, по идее, не должны были отказать тормоза, заглохнуть мотор, а он глох, как правило, на самых опасных местах,— громыхает, подпрыгивает на свалившихся сверху глыбах по самому краю пропасти, а на крутых изгибах, не в состоянии вписаться в поворот, то и дело упирается в нее капотом, и тогда, чтобы наконец поехать дальше, водитель, до предела выкрутив руль, должен несколько раз на тормозах подползать к самому ее краю и вновь пятиться назад, где тоже пропасть, а ты сидишь наверху — и ничего от тебя не зависит, и даже спрыгнуть с машины тебе будет некуда и не успеешь. А еще через день мы улетали. А еще через два дня пришло сообщение о страшном таджикском землетрясении, судороги от которого докатились и до Памиро-Алая.