Так вот кто такой Крохин, который в 1956 году забредал на метеостанцию «Кроноцкое озеро». Интересно, где он сейчас? И подозревать не подозревает, что какой-то бродяга сейчас думает о нем, знает кусочек его жизни.
Кястутис появился перед самым отлетом. Я очень обрадовался, словно не видел его лет десять. Я уже не надеялся, что его увижу. Мы всматривались в таинственное перемигивание аэродромных огней, и странно: нам не о чем было говорить.
— Я рад, что познакомился с тобой, — сказал я.
— Я тоже, — сказал он.
Уже заканчивали посадку, а мы все еще медлили.
— Надеюсь, что мы еще встретимся, — сказал я.
— Нам обязательно нужно встретиться.
Мы обнялись. Я побежал к трапу. Еще никогда в жизни я никуда так не торопился. Нет, никто нигде меня не ждал. Я бежал навстречу своей жизни. Если это было бы возможно, я бы бросился догонять ушедшие годы. Словно с моих глаз слетели шоры. Я больше ничего не хотел оставлять на завтра: ни горькие ошибки, ни работу, ни любовь…
(Тогда мы еще, конечно, не знали, — эту приписку в скобках я делаю семь лет спустя в охотской тайге: знакомый вертолетчик, забросив нас с Робертом на стойбище эвенов-оленеводов в верховья реки Охоты, на обратном пути пропал без вести, об этом мы случайно услышали по «Спидоле» пастухов, настроившись на диспетчерскую охотского аэропорта, — что с ним?— и вот почти уже месяц, как я хромаю вокруг палатки, безнадежно всматриваясь в небо. Роберт, не взяв меня: «Жди вертолет, ты еще раньше меня выберешься», — ушел вниз по замерзающей Охоте.
— Неужели тебе все еще не ясно, что никакого вертолета не будет? — перед уходом еще раз спросил я его.
— Будет… Рано или поздно все равно будет. Раз Николай обещал…
— Но Николай теперь не помощник.
— Все равно будет. По зиме придет к пастухам.
— Но мы же договаривались, что ты меня нигде не оставишь. Я ведь и поехал с тобой только при этом условии.
— Обстоятельства изменились. Куда ты с такой ногой? Столько перебродов. Один я скорее дойду.
И он ушел, сегодня уже десятое октября, у меня нет зимней одежды, а в каких-то двухстах километрах отсюда — Оймякон, единственно известный как второй полюс холода на нашей планете, а оленеводы пока сами перебиваются в летней одежде да резиновых броднях, неделю назад, когда стукнули первые морозы, обнаружилось, что медведь раскатал зимний лабаз с одеждой, к тому же где-то запропастился еще полмесяца назад вышедший с далекой таежной базы караван с продовольствием. У меня уже начались вертолетные галлюцинации, я слышу гул вертолета даже по ночам, впрочем, вертолет геологов, что, по словам оленеводов, стоят за перевалом километрах в ста пятидесяти от нас и через день-два сворачивают работу, два раза проходил стороной, но не заметил или не обратил внимания на мои ракеты и костры; еще в первый день, когда мы узнали, что наш вертолет пропал без вести, я предлагал Роберту выходить к ним, но он и слушать не хотел, ему непременно нужно было идти вниз по Охоте, чтобы поохотиться, порыбачить там и навестить каких-то старых знакомых, а я был бы ему обузой. Когда пастухи — эвены как-то сказали, что геологи «делают карту с воздуха», я заволновался еще больше; значит, это скорее всего одна из партий Всесоюзного аэрогеологического треста, значит, там кто-нибудь да помнит Генриха Фридриховича Лунгерсгаузена. И когда Роберт уходил, я попросил его, чтобы он, когда, рано или поздно, будет в Охотске, связался с ними. Я чувствовал, что это единственный шанс хотя бы относительно скоро выбраться отсюда. Правда, пока Роберт дойдет, они скорее всего кончат полевой сезон. И я уговаривал пойти туда Гришу Осенина, с которым я сейчас кочую, сначала он вроде бы соглашался, только все откладывал на будущее, когда вернется снизу ушедший с Робертом, с заготовки юколы Вася Толмачев, — не оставишь же стадо без мужчины, а потом, когда выпал снег, решительно отказался, сославшись на глубокие снега на перевале. Конечно, рано или поздно Роберт меня вытащит отсюда, но меня потеряли дома и оперированная нога с каждым днем беспокоит все больше…
Так вот эту приписку я делаю в охотской тайге — тогда, в Петропавловске-Камчатском, у трапа самолета, прощаясь, мы с Кястутисом, конечно, еще не знали, что спустя много лет после Камчатки; после нескольких других подобных дорог; после того, как я пойму, как трудно сказать людям что-то новое, и не просто новое, а чтобы тебя услышали, — после того, как однажды, разбитый очередными неудачами, с Белого моря я приеду в Вильнюс, и мы с Кястутисом всю ночь напролет за бутылкой болгарской «гамзы» будем смотреть снятые им на Камчатке диапозитивы — я снова буду грустно счастлив и поверю в себя, а потом я так же неожиданно уеду, увидев, как он, в отличие от меня, невероятно много работает — с раннего утра до поздней ночи: если кто-нибудь вспомнит о нем, принесет обед — ладно, если не принесет — тоже ладно, однажды юная девушка, заглянувшая к нему в мастерскую, уходя, краснея, оставила на подоконнике яблоко и не подозревала, что оно будет его единственной пищей на сегодняшний день; после того, как мы не только перестанем писать друг другу, последняя открытка Кястутиса: «Прости уж, некогда, слишком много работы», а даже вообще станем чужими, — до сих пор не могу понять, почему, и мучаюсь этим — и в то же время в каждом из нас, пусть неярко, но будет теплиться свет Камчатки; после тяжелой болезни; после нескольких операций; после того, как мне чуть не ампутируют ногу, — выйдя из клиники и немного окрепнув, неожиданно для самого себя я снова полечу в Вильнюс, в угаре воспоминаний мы втроем: Кястутис, Донатас и я — проговорим всю ночь, а из Вильнюса я поеду к Роберту, который, вместо воинственной камчатской настороженности, будет испытывать к Донатасу и Кястутису горячую признательность, особенно к Донатасу, — пока я буду путешествовать по операционным столам, он с Донатасом и Стасисом побывает в Якутии, у него к этому времени родится сын, и, в старую отместку им, еще на Камчатке прозвавшим его «Чингиз-ханом», назовет сына Батыем — и там, в Вильнюсе, а потом у Роберта, мы как бы подведем итоги. И окажется, что у каждого из нас — независимо от других дорог, невзгод, удач и неудач, — камчатская дорога была самой счастливой в жизни, а почему — каждый даже сам себе не мог объяснить. И не только самой счастливой, но оказалась для каждого важной жизненной вехой, на которую, чем дальше от нее мы будем уходить, тем больше будем оглядываться: с печалью и благодарностью.