Михаил Чванов

Повесть Я сам иду на твой костер… Из камчатских тетрадей 

Серебряный хребет Кумроч далеко на востоке. Серебряно-черные вулканы на севере и на юге. Холодные длинные тени от лавовых вздыбов.

И невольно замрешь, словно в оцепенении. Потому что, наверно, больше нигде на планете не почувствуешь себя таким отрешенным и одиноким, и в то же время, наверное, больше нигде на планете не почувствуешь такую щемящую боль по всему земному. И хотя бы только этим тебе уже дорог этот крошечный оазис в каменной пустыне: маленький дощатый домик на искусственно выровненной площадке, желтый огонек его единственного окошка, несколько антенн, молчаливый бородатый парень, ласковый щенок, похожий на медвежонка, аллейка неприжившихся тополей. Но все-таки это деревья. И уже поэтому тебе дорог этот крошечный оазис в космической пустыне. И уже хочется остаться здесь надолго. Потому что, наверно, больше нигде на Земле не увидишь такой ночи, такого рассвета, больше нигде на земле не вздрогнешь от таких простых и неожиданных мыслей.

НОЧЬ НА АПОХОНЧИЧЕ Все было очень странно: над бесконечной вздыбленной каменной пустыней низко висела неестественно огромная луна, мы сидели на краю лавового потока, словно гигантский и окаменевший Змей-Горыныч, протянувшегося откуда-то сверху, из тела Ключевского вулкана, внизу под нами на единственно ровной и то искусственно выровненной площадке, тесно прижавшись к лавовому потоку, точнее, спрятавшись за ним на всякий случай от близких вулканов, домик сейсмостанции. Рядом — наши палатки, потухший костер, у которого еще с полчаса назад, взбодрившись немного из фляги, сидели с Робертом усталый водитель и сначала не очень приветливо встретивший нас радист-наблюдатель.

Роберт с водителем забрались в палатку, а радист-наблюдатель, с минуту постояв в раздумье посередине площадки, поднялся ко мне, куски лавы глухо звенели под ним, словно где-то рядом перебирали кучу металлолома.

— Не спится, — как бы оправдываясь, сказал он и сел рядом. За лавовыми вздыбами длинными и острыми тенями прятался мрак, над нами напряженно молчали вулканы… — Извините, сначала я вас за пижонов принял. Приезжают тут иногда, даже в белых штанах: покажите вулканы! В кратер всем непременно надо, а отойдут на пятьдесят метров от станции — и заблудятся. Потом не знаешь, как их назад отправить.

— Вы давно здесь?

— И да, и нет. Это как посмотреть… Третий год.

— Трудно?

— Это тоже как посмотреть. Трудно — это не совсем то слово. До этого я два года работал на полярной метеостанции. Там тоже трудно: тоже у черта на рогах, тоже тоска. Но там все-таки другое. Как это лучше объяснить. Там за год два считают, так тут я бы пять за год дал. Не потому, что здесь труднее физически. В этом смысле, может, там даже труднее. Мысли тут разные приходят. Сидишь у этих вулканов, и лезут они в голову — о бренности нашего бытия, наших забот. Посуди сам, — показал он в сторону Безымянного, — работает эта топка, Вселенная варит что-то в своем котле, задумывает, творит неизвестно что, а ты сиди и догадывайся, что у нее на уме. Особенно ночью. Проснешься иногда, встанешь — и такая тоска схватит, даже жутковато. Дрожит он, гудит, словно живой, а кругом пустыня, такую я только по телевизору на Луне видел. Небо рядом, и мысли разные лезут. А топольки вон. Сколько я этих деревьев за свою жизнь перерубил, переколол, а тут ходил, ходил за ними, как за ребенком больным, воду свою, когда самим не хватало, им отдавал, с своим напарником из-за них чуть не подрался, доску он как-то нечаянно на них уронил, а они все равно не выжили…

А Безымянный иногда ночью светится как елка, ворочается, мигает, словно сигнализирует что-то звездам. Ведь он с ними живет по каким-то своим общим законам. Случилось что-то там, где-то за сотни, тысячи световых лет, может, в самой середине Галактики, а тут, под нами аукнулось. И мы наивно считаем, что живем по своим человеческим законам — законам справедливости или, наоборот, несправедливости. А случилось что-то там, далеко — в результате появились пятна на Солнце, и у нас засуха, в клиниках скорой помощи сотнями и тысячами умирают сердечники и гипертоники, снова проснулась холера, резко увеличилось число автомобильных катастроф… Нет человека, который, как остров, сам по себе. Хемингуэй писал только о людях, а тут, оказывается, нет и планеты, которая была бы, как остров, сама по себе. Наша планета как бы просто деревня среди других деревень, а может, в соседней космической деревне уже произошла какая-то катастрофа, которая в скором времени аукнется и у нас. Оказывается, все мы и всё во Вселенной взаимосвязано: мигнула далекая звезда — и умер человек, и не просто человек, а человек, много переживший на своем веку, легко ранимый, потому что жил прежде всего не для себя, потому что не был равнодушным к несправедливостям, к бедам других …Вот вы скажите мне, почему умирают прежде всего такие, самые честные, легкоранимые? Почему природа освобождается прежде всего от них, словно они мешают делать ей свое слепое дело. Я понимаю, природа, заботясь о продолжении человеческого рода, освобождается прежде всего от больных, слабых, ей не нужно больное поколение. Но ведь умирают-то, в результате, самые добрые, умные… У меня…

Leave a Comment

Ваш e-mail не будет опубликован.

Top