Михаил Чванов

Повесть Я сам иду на твой костер… Из камчатских тетрадей 

— Я уже думал об этом. Вечером попробуем. А пока не стоит. Если Роберту не повезет с охотой, он может сам объявить о второй дневке, а так может из-за принципа упереться и чуть свет потащиться дальше. Давай подождем до вечера.

— Давай. А то Кястутис совсем пал духом, что стал нам обузой.

— Вообще-то он крепкий. Мы ведь с ним не первый раз в такой дороге. А в этом году почему-то очень ослаб.

— Очень много работал.

— Да, работал он много. Каждый день часов по пятнадцать. И так весь год, можно сказать, без единого выходного. Я и сюда-то кое-как его вытащил, а то, не знаю, что бы с ним было. Его уже качало от слабости. Ты как-нибудь обязательно приезжай в Вильнюс. Посмотришь на работы Кястутиса. Он, не в пример мне, очень хороший художник. Талантливый и честный. Кстати, в этом году ему был присужден специальный приз на международной выставке графики в Варшаве, а в прошлом году — специальный приз на международной выставке гравюры в Италии. Ну, все это, в общем-то, ерунда. Дело не в призах и премиях. Он в самом деле очень хороший художник. В его искусстве нет ничего наносного, случайного. Как ты, наверное, заметил, он аскет в жизни. Он аскет и в искусстве. Он раз и навсегда выбрал себе дорогу — строгую и трудную. Он решительно отказался в своем творчестве от всего модного, сиюминутного, от мимолетных эмоций, стихийных порывов — во имя гармонического равновесия и абсолютной истины. Ты обязательно приезжай и посмотри. Его как художника волнует больше не то, что изменчиво и быстротечно, а то, что обретает постоянство и непреходящую ценность. Его гравюры светлы и философичны, они построены скорее по законам музыки и архитектуры. Он — как мудрый и старый поэт. В его творчестве, словно в архитектуре Вильнюса, под влиянием которой он отчасти и сформировался как художник, объединилось классическое равновесие и динамика наших дней. Как говорят искусствоведы, у него экспрессивная линия, чуткий и легкий штрих. Но далеко не все из них знают, что за этой кажущейся легкостью — титанический и аскетический труд. Днем и ночью, из месяца в месяц — ни праздников, ни друзей… Как-то в Вильнюс приехала делегация английских ученых. Увидели в картинной галерее его гравюры, захотели познакомиться с художником. «А вот и он!» — обрадовался сопровождающий их министр культуры. Кястутис, в известке, в краске, в растворе, с грязным ведром в руке, в это время проходил через зал. Министр по просьбе англичан пригласил его вечером на прием. Вечером мы перерыли всю его квартиру, и оказалось, что у него нет не только ни единого костюма — я не нашел ни единых более или менее не проношенных брюк. Не оказалось и пальто — вместо него неуклюжий милицейский полушубок, тепло и ладно. Что, у него нет денег, чтобы купить штаны? Просто ему некогда пойти в магазин, просто ему не до этого. Так он и не смог в тот вечер пойти на прием, а на следующий день я пошел в магазин и купил ему брюки, пару сорочек… Он очень легко раним… Не случайно паяцы — одна из его любимых тем. У него даже есть целый цикл гравюр «Паяцы»: маленький паяц, падающий паяц, грустный паяц, танцующий паяц… Он только внешне такой ехидный и насмешливый. Это как маска, что ли, в глубине-то он очень мягкий, добрый. Да ты сам, кажется, это понял… Ну, ладно, до вечера. Ты на Кизимен?

— Да.

…Километра три мы шли вместе: Роберт, Стасис и я… У одного из ручьев разошлись. Роберт и Стасис, кажется, впервые за всю дорогу не поддевая друг друга, пошли вверх по ручью, а я по пересекающей его медвежьей тропе к Кизимену. Скоро потерял ее.

Сижу на берегу шумного потока. Где-то кричат гуси. «Соединенные Штаты резко усилили бомбардировки Северного Вьетнама, и Пентагон не отрицает возможности применения там ядерного оружия». Что же там теперь происходит?

Дурак-завхоз по приказу Роберта не выдал мне, как и Кястутису, сухого пайка, потому что я не охотник и не приношу в лагерь пищу. Придется до ужина рассчитывать на рябину, которой здесь, к счастью, много. Кястутису-то мог выдать! Пойду поищу тропу, которую потерял где-то в сотне метров отсюда.

Вчера Кястутис спросил меня, что же я успел сделать, кроме того, что собираюсь написать. Мне по сути дела нечего было назвать. Сейчас снова вспомнил об этом разговоре и подумал: действительно, я ведь еще совсем ничего не сделал. И стало больно. «Тебе ведь уже двадцать четыре года, — добавил он. — Это много».

Leave a Comment

Ваш e-mail не будет опубликован.

Top