— Ты когда-нибудь специально занимался японской поэзией?
Кястутис усмехнулся, ничего не ответил. Потом сказал:
— Давай спать. Разрезай сапог.
Забрались в палатку, подстелили под себя все, что только у нас было: сапоги, кеды, рюкзаки, мокрые штормовки. Теснее прижались друг к другу. Бил холод. Прибой в темноте казался зловещим.
— Ты знаешь, — вдруг сказал Кястутис, — однажды я чуть не женился.
Я молчал.
— Я любил ее.
Я молчал. Я думал о том, что базы, наверно, действительно нет. Иначе бы ребята уже вернулись. Сегодня я опять попытался пробиться наверх в надежде найти грибы или ягоды — напрасно. А на траве долго не проживешь. Как-то нужно выбираться отсюда, хотя бы до первой впадающей в озеро реки, ведь заколол же я однажды рыбину ножом. К тому же у меня красные портянки. Но как добраться до этой реки? И далеко ли она? Сегодня за весь день мы прошли всего около трехсот метров…
— Она сказала мне: «Мы будем с тобой счастливы». Я знал это. Я знал даже, что мы были бы очень счастливы. И я ушел… Уехал на Сахалин. Оттуда с рыбаками ушел к берегам Аляски… Восемь месяцев один лишь океан. Малый сейнер. Все надоели друг другу. Неделями штормит, облевана вся палуба — ждешь штиля. Потом неделями штиль — молишь у океана шторма… На сейнере была единственная книга. «Антология японской поэзии». За восемь месяцев я выучил ее наизусть. Даже мог читать стихи сзаду наперед.
Бил холод. В темноте глухо шумел прибой. Плакали чайки.
— Иначе поступить я не мог. Я боялся быть счастливым.
Я не имел права быть счастливым. Ты должен понять меня. Я художник. Я не имел права допустить, чтобы в моей жизни что-то было больше работы. По крайней мере, тогда я считал так. В искусстве, чтобы добиться чего-нибудь, пусть самого малого, чтобы дать возможность почувствовать счастье другим, приходится жертвовать абсолютно всем, прежде всего — своим счастьем. Счастливые люди не могут творить, хотя бы только потому, что это им не нужно, потому что они и без этого счастливы. Это простая истина, но почему-то об этом боятся говорить вслух. Для художника единственным счастьем должна быть работа. Он не имеет права разрываться на куски… Единственное, что меня гложет, — вина перед ней. Как я мог допустить, чтобы она догадалась о моей любви! Как я мог допустить, чтобы она полюбила меня!
Я молчал. Я вслушивался в холодный прибой, и на сердце не было никакой тревоги. Может, это признак уже близкого конца? Ведь столько позади горечи, именно от нее я и бежал в эту, да и в другие дороги, но дороги есть не что иное, как наивная попытка убежать от самого себя, в конце концов я устал, и, может быть, мне уже совершенно наплевать, что со мной будет? Но тогда откуда и почему это ощущение спокойного счастья?..
Это к вопросу о японской поэзии, — прервал мои мысли Кястутис. — Некоторые мне завидуют: мол, такой молодой, и уже столько успел сделать. Конечно, приятно слышать такое. Но я-то лучше знаю, чего я смог добиться и чего не смог. Сам-то себе я могу признаться, что не сумел сделать и тысячной доли намеченного. А какой ценой все это далось, какими жертвами! Иногда хочется бросить все к черту. В юности все казалось иначе: работа, успех и счастье должны идти рядом. Но потом я понял, что вещи эти ни в коей мере несовместимы, и надо выбирать что-то одно. Я выбрал работу. Сейчас, может, я поступил бы иначе, — усмехнулся он. — Но ничего другого я уже не умею делать и сожжены все мосты. Отступать поздно.
Мне стало страшно. Я вдруг понял, как глупо и преступно жил последние годы, а мне ведь уже двадцать четыре! Все тешил себя надеждой: впереди еще столько времени, успею…
— Мне уже тридцать три, а до совершенства еще так далеко, а потеряны лучшие годы…
Я молчал. Я знал, что мы обязательно выберемся отсюда. Иначе просто не может быть. Мы обязательно выберемся, хотя бы только потому, что меня тоже ждет работа, я еще ничего не сделал, ничего не сказал, я отослал письмо в далекий город. Видимо, я снова буду жестоко ошибаться, будут новые потери, новые радости и дороги, может быть, даже — любовь. Ведь где-то в глубине осталась нетронутой доброта, и когда-то она должна выплеснуться наружу. И пока я не пройду через все это, пока все не испытаю до конца, я просто не могу, не имею права умереть.
НАЧИНАЮТСЯ ГАЛЛЮЦИНАЦИИ Сквозь холод — лишь одно тоненькое одеяльце на двоих — мне снится: мы вышли к заброшенной избушке, на столе два заплесневелых сухаря. То я слышу рокот мотора. Просыпаюсь — это шумит прибой. Потом вскрикнет, застонет Кястутис — неосторожно шевельнувшись, я задел его разбитую воспаленную ногу.